Он недоспал. Отсюда все пошло.
И, ошалев от их поступка дерзкого,
Он поднял страшный на весь мир трезвон.
Чем разбудил случайно Чернышевского,
Не зная сам, что этим сделал он.
А тот со сна, имея нервы слабые,
Стал к топору Россию призывать, —
Чем потревожил крепкий сон Желябова,
А тот Перовской не дал всласть поспать…
Был царь убит, но мир не зажил заново,
Желябов пал, уснул несладким сном.
Но перед этим разбудил Плеханова,
Чтоб тот пошел совсем другим путем.
Все обойтись могло с теченьем времени.
В порядок мог втянуться русский быт…
Какая сука разбудила Ленина?
Кому мешало, что ребенок спит?..
И с песней шли к Голгофам под знаменами
Отцы за ним — как в сладкое житье…
Пусть нам простятся морды полусонные,
Мы дети тех, кто недоспал свое.
Мы спать хотим… И никуда не деться нам
От жажды сна и жажды всех судить…
Ах, декабристы!.. Не будите Герцена!..
Нельзя в России никого будить.
В 1972 году, когда Коржавин сочинил этот свой «жестокий романс», такое иронически глумливое отношение к «Буревестникам революции», распространившееся уже даже и на Герцена и разбудивших его декабристов, было проявлением величайшей дерзости. (Я имею в виду дерзость, так сказать, интеллектуальную, а не гражданскую.)
Над нашим же «Буревестником», который «гордо реял», страстно призывая: «Буря! Пусть сильнее грянет буря!», глумиться стали гораздо раньше. И особой дерзостью это давно уже никому не казалось.
Я имею в виду отнюдь не только пародию д'Актиля.
Была, например, такая байка. (Выдавалась она за подлинную историю — «из жизни», — но подлинная она или выдуманная, особого значения не имеет.)
Приехал будто бы один московский интеллигент, скажем, в Астрахань. Во всяком случае, куда-то туда, на Каспий. И говорит местным жителям, рыбакам:
— Хотелось бы мне поглядеть на буревестника… Птица такая… Здесь где-то она, в ваших краях, обитает…
Рыбаки пожимают плечами: не знают. И слыхом не слыхали.
— Ну как же! — втолковывает им москвич. — Большая такая, черная… Реет, дескать… Над седой равниной моря… Черной молнии подобный…
Жмутся рыбаки, переглядываются. Понятия не имеют о такой птице.
И вдруг кто-то из них догадался:
— A-а!.. Говноед!..
И все радостно подхватили:
— Ну да!.. Как же!.. Есть тут у нас такая птица!.. Знаем… Так бы сразу и сказали!
— А почему вы его так называете? — удивился и слегка даже оскорбился москвич.
— А как еще его звать? — удивились рыбаки. — Говноед — он говноед и есть. Мы его завсегда только так и зовем…
Безработица
В «Советском энциклопедическом словаре» это слово объясняется так:
► Явление, присущее капитализму, когда часть экономически активного населения не может применить свою рабочую силу, становится «излишним» населением, резервной армией труда… Порождается действием всеобщего закона капиталистического накопления; усиливается в периоды экономических кризисов и последующих депрессий в результате резкого сокращения спроса на рабочую силу. В промышленно развитых странах капитала носит хронический характер.
Само собой, при этом предполагалось, что у нас, в стране победившего социализма, никакой безработицы нет и быть не может.
В былые времена — на заре, так сказать, туманной юности — так думал и я.
Помню, однажды завязался у нас бурный спор на эту тему. К нам — вернее, к родителям — пришли в гости старые друзья отца — Ленские. Были они какие-то заштатные актеры, а в то время работали, кажется, в Москонцерте или в другом каком-то тогдашнем учреждении: ездили на гастроли по области, а может быть, и не только по области, но и по другим каким-нибудь более далеким провинциальным городам. В общем, жили довольно трудной кочевой жизнью.
— А почему бы вам не попробовать найти какую-нибудь постоянную работу в Москве, — сказал мой отец.
— Ну что вы, — горько усмехнулся его приятель. — При нашей-то безработице.
И тут я произнес назидательным, докторальным тоном:
— У нас в стране нет безработицы.
— То есть как это нет? — удивился Ленский.
Я объяснил, что при социализме никакой безработицы нет и быть не может.
То ли этот мой тон задел Ленского за живое, то ли сама, так сказать, постановка вопроса его возмутила, но он ужасно разволновался:
— Вы будете мне тут повторять все эти басни, когда я на собственной шкуре… уже двадцать лет… Дай вам бог столько счастливых дней, молодой человек, сколько месяцев в году я сижу без работы…
Но я стоял на своем. Да, тупо твердил я, все это может быть… Отдельные факты… Любой человек временно может оказаться без работы… (Я сам в это время, надо сказать, уже окончил институт и из-за своего пятого пункта не мог устроиться ни на какую штатную работу.) Может быть, даже можно сказать, что у нас есть безработные… Но безработицы как социального явления у нас нет и быть не может… Надо точно употреблять такие ответственные политические термины…
Бедняга Ленский, почувствовав, видно, что разговор переходит уже в некую опасную плоскость, не то чтобы сдался, но — прекратил сопротивление. А я, болван, вполне искренне при этом полагал, что разбил противника по всем пунктам. И считал себя при этом очень умным, а его — темным, невежественным обывателем, не знающим азбуки социализма.
А между тем уже тогда, наверно, ходила, передаваясь из уст в уста, такая ироническая характеристика нашего «реального социализма»:
У нас в стране нет безработицы.
Безработицы нет, но никто не работает.
Никто не работает, но все получают зарплату.
Все получают зарплату, но купить на нее ничего нельзя.
Купить ничего нельзя, но у всех все есть.
У всех все есть, но все недовольны.
Все недовольны, но все голосуют «за».
БАМ
Байкало-амурская магистраль. Железная дорога в Восточной Сибири и на Дальнем Востоке. Строилась — с перерывами — несколько десятилетий. Последний этап строительства — с 1974 по 1981 г. — сопровождался грандиозной пропагандистской шумихой.
Фазиль Искандер — человек, погруженный в себя и не очень вслушивающийся в шумы окружающей его реальности, однажды сидел на каком-то собрании в журнале «Юность» и, удивившись однообразию произносимых речей, с удивлением спросил у соседа:
— Что это они все говорят: бам, бам, бам?
Сосед рассмеялся и объяснил оторвавшемуся от жизни писателю значение неведомой ему аббревиатуры.
Но страна хорошо знала, что такое БАМ: кто из газет, радио и телевидения (телевизор ведь тоже постоянно бубнил: «бам, бам, бам»), кто из анекдотов (был, например, такой: «Если тебя посылают на три буквы, это еще не значит, что тебя собираются послать на БАМ»), а кто и из личного опыта, вложив в строительство знаменитой магистрали толику собственного трудового пота.
Отношение подавляющего большинства населения страны к этому всенародному трудовому подвигу выразилось в такой — в то время популярной — частушке:
Приезжай ко мне на БАМ,
Я тебе на рельсах дам.
Пускай потешится пизда,
Пока не ходят поезда.
Битва за урожай
Так на советском новоязе официально называлась уборочная. В средствах массовой информации слово «уборочная» этой пропагандистской формулой постепенно было совсем вытеснено. И в газете уже нельзя было прочесть, и по радио или по телевизору уже не услышать было: «В Ставропольском крае началась уборка урожая». Только такое: «На полях Ставрополья развернулась битва за урожай».
Оборот этот (как и все такие же. — «бились» ведь у нас не только за урожай) стал настолько привычным, что весь его идиотизм я по-настоящему ощутил, только прочитав в знаменитом в ту пору романе Фейхтвангера:
► Он подошел к радио, принялся вертеть ручки приемника… Со всего мира хлынули на него разнообразнейшие звуки. Назойливее всех выделялся один голос — пошловатый тенор, который вещал со всех германских радиостанций. Зепп Траутвейн часто слышал этот голос, он принадлежал германскому министру. То, что говорил сей субъект и как он говорил, показалось Траутвейну одновременно гнусным и смешным…
Траутвейн злобно усмехнулся. На каком солдатском языке говорят теперь в Третьей империи. Даже и тон у них казарменный; насильники и фанфароны, они переносят слова из области военной в те области, с которыми не имеют ничего общего. «Трудовой фронт», «бои за производство». Разве фабрики — это поля сражений? Разве труд — военная деятельность? Скоро о германском министре, сходившем в уборную, газеты будут сообщать, что он выдержал «опорожнительную битву».
Впрочем, то, что кричал в эфир этот голос, столь очевидно противоречило действительности, что Траутвейн не мог понять: как человеческий язык способен произносить во всеуслышание такую насквозь лживую бессмыслицу? Голос расписывал жителям Германии, у которых с каждым днем становилось все меньше хлеба, насколько им живется лучше, чем жителям других стран; он говорил людям, которые со страхом озирались по сторонам, прежде чем прошептать слово безобиднейшей критики, что только они пользуются подлинной свободой. Голос нагло искажал все, что делалось вокруг, представляя все навыворот… Каждый слушатель, сохранивший хотя бы крупицу разума, не мог не заметить этого. Но в той аудитории, перед которой выступал оратор, как видно, очень немногие были в здравом рассудке.
Наши радиоголоса так же «нагло искажали все, что делалось вокруг, представляя все навыворот». И людей, которые верили в эту ложь, принимали ее за чистую монету, в нашей стране тоже было предостаточно. Но немало было и неверивших, остававшихся «в здравом рассудке».