Оставались многие. В том числе, кстати говоря, и евреи, не верившие советской пропаганде. Они были уверены, что слухи об антисемитской политике гитлеровцев сильно преувеличены.
Все они, конечно, погибли.
Ситуация эта была хорошо мне знакома, поскольку такой же смертью погибли мои родные дед и бабка. Они жили не так близко от границы и вполне могли уехать. Но дед сказал, что помнит немцев по той, прежней войне. Это культурные люди, и бояться их нечего. На все уговоры он отвечал: «Что я, немцев не знаю?» А бабка сказала, что никуда не поедет, потому что «Сталин не допустит, чтобы Гитлер взял Златополь». (Так называлось местечко, где они жили.) Смерть их была ужасна: очевидцы рассказывали, что после расстрела нацистами местных евреев на месте захоронения их тел несколько суток шевелилась земля.
Приятель мой, рассказывавший мне свою историю, как я уже сказал, жил у самой границы, и жители тех мест, казалось бы, могли быть посообразительнее, чем моя бабушка. Но некоторые из них тоже надеялись, что Сталин их в обиду не даст, а другие, точь-в-точь как мой дед, верили, что культурные немцы ничего плохого им не сделают.
Приятель, рассказавший мне эту историю, в тех дискуссиях участия не принимал, поскольку было ему тогда чуть меньше года. Но мама его для себя этот вопрос решила сразу, без колебаний. Дело в том, что незадолго до того она видела фильм «Семья Оппенгейм». И именно поэтому, не рассуждая, она взяла на руки своего годовалого сына и — пешком — ушла с ним на восток.
— Вот почему, — закончил он свой рассказ, — я, ничуть не преувеличивая, могу сказать, что остался жив благодаря вот этому самому плохому фильму.
Как я уже сказал, фильм и в самом деле был плохой. Поражающий своей прямо-таки детской наивностью.
Но это сейчас мы все такие умные. А тогда, в июне 41-го, не только я и мои сверстники — тринадцатилетние и четырнадцатилетние подростки — верили, что немецкие пролетарии ни за что не станут стрелять в своих русских братьев по классу. В это верили и многие вполне взрослые и даже немолодые люди.
Вера эта выросла из сознания, что страна, в которой мы живем, и в самом деле — неслыханная, небывалая, не похожая ни на какие другие страны и государства.
Даже Пастернак, славящийся — и даже слегка кокетничающий — своей принципиальной аполитичностью («Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?»), и тот захлебывался от восторга:
► …Наше государство, наше ломящееся в века и навсегда принятое в них, небывалое, невозможное государство.
В чем состояла эта неслыханность, небывалость, непохожесть нашей страны на все другие страны и государства, как бывшие, так и настоящие, с присущей ему — плакатной — простотой и ясностью выразил Маяковский:
Перед нашею
республикой
стоят богатые.
Но как постичь ее?
И вопросам
разнедоуменным
нет числа:
что это
за нация такая
«социалистичья»
и что это за
«соци-
алистическое отечество»?..
Приятно
русскому
с русским обняться, —
но у вас
и имя «Россия»
утеряно.
Что это за
отечество
у забывших об нации?
Какая нация у вас?
Коминтерина?
В голосе поэта снисходительное презрение: им, гагарам, недоступно… Где им понять, что именно ради этой великой цели, ради этого маячившего вдалеке ослепительного сияния и шли они на пытки, на мученическую смерть, когда их кидали в паровозные топки и «рот заливали свинцом и оловом»:
Мы живем,
зажатые
железной клятвой.
За нее —
на крест,
и пулею чешите:
это —
чтобы в мире
без России,
без Латвии,
жить единым
человечьим общежитьем.
Маяковского часто обвиняли в авангардизме (не только эстетическом, но и политическом). Да он и сам не скрывал, что «оторвался от масс», слишком далеко «забежал вперед», обогнал свое время:
Мне скучно здесь
одному
впереди.
Поэту не надо
многого.
Пусть только
время
скорей родит
такого, как я,
быстроногого.
Но в этой своей вере в грядущую жизнь «без Россий, без Латвий» Маяковский был не одинок. Фанатиков этой новой веры тогда было много.
► Однажды к ним пришла большая компания, ватага, как говорил Крымов. Две полные и низкорослые круглолицые ученые женщины из Института мирового хозяйства, индус, которого прозвали Николаем Ивановичем, испанец, англичанин, француз…
Решили, что каждый споет на своем родном языке.
Запел Шарль, журналист, друг Барбюса, в неряшливом, помятом пиджаке, со спутанными волосами, падающими на лоб… Его песенка с нарочито простыми, детски наивными словами трогала своей недоуменной грустью.
Потом запел Фриц Гаккен, просидевший полжизни в тюрьмах, профессор-экономист, высокий, с сухим длинным лицом. Он пел, положив на стол сжатые кулаки, известную по исполнению Эрнста Буша песню «Wir sind die Moorsoldaten». Песенка обреченных на смерть. И чем дольше он пел, тем угрюмей становилось выражение его лица. Он, видимо, считал, что поет песню о самом себе, о своей судьбе…
Когда предложили петь испанцу, он закашлялся, а потом встал руки по швам и запел «Интернационал».
Все поднялись и, стоя, запели каждый на своем языке.
Женя была охвачена общим торжественным чувством. Она увидела, как по щекам Крымова сбежали две слезы.
Ну, это, положим, коминтерновцы, профессиональные революционеры. Интеллигенты к тому же. А простым-то людям, рабочим от станка, крестьянам от сохи, — им-то эта великая идея небось была до лампочки?
Как бы не так!
Вспомним платоновского Степана Копенкина, который свою лошадь по имени Пролетарская Сила любил больше жизни, но ценил ее все-таки «третьим разрядом». На втором месте в его шкале ценностей была — Революция. А на первом — Роза Люксембург.
► Копенкин надеялся и верил, что все дела и дороги его жизни неминуемо ведут к могиле Розы Люксембург. Эта надежда согревала его сердце и вызывала необходимость ежедневных революционных подвигов…
— Роза! — вздыхал Копенкин и завидовал облакам, утекающим в сторону Германии: они пройдут над могилой Розы и над землей, которую она топтала своими башмаками. Для Копенкина все направления дорог и ветров шли в Германию…
Если дорога была длинна и не встречался враг, Копенкин волновался глубже и сердечней.
Горячая тоска сосредоточенно скоплялась в нем, и не случался подвиг, чтобы утолить одинокое тело Копенкина.
— Роза! — жалобно вскрикивал Копенкин, пугая коня, и плакал в пустых местах крупными, бессчетными слезами, которые потом сами просыхали.
Поглотившая все его существо вера в Мировую Революцию, претворившаяся в религиозную любовь к Розе Люксембург, разжигает в душе Копенкина бешеное пламя ненависти не только к врагам, но и ко всем, кто не разделяет его «тоски по Розе»:
► — Роза! — уговаривал свою душу Копенкин и подозрительно оглядывал какой-нибудь голый куст: так же ли он тоскует по Розе. Если не так, Копенкин подправлял к нему коня и ссекал куст саблей: если Роза тебе не нужна, то для иного не существуй — нужнее Розы ничего нет.
Эта бешеная страсть роднит Копенкина с шолоховским Макаром Нагульновым:
► — Гад! — выдохнул звенящим шепотом, стиснув кулаки. — Как служишь революции? Жа-ле-е-ешь? Да я… тысячи станови зараз дедов, детишек, баб… Да скажи мне, что надо их в распыл… Для революции надо… Я их из пулемета… всех порешу! — вдруг дико закричал Нагульнов, и в огромных, расширенных зрачках его плеснулось бешенство, на углах губ вскипела пена.
Это бешенство — не что иное, как оборотная сторона все той же великой мечты. И когда речь заходит о ней — о главной мечте его жизни, — в голосе Нагульнова вдруг начинает звучать совсем вроде ему несвойственная нежность:
► — Я весь заостренный на мировую революцию. Я ее, любушку, жду…
Нагульнов мечтательно улыбнулся и с жаром продолжал:
— Вот как поломаем все границы, я первый шумну: «Валяйте, женитесь на инакокровных!» Все посмешаются, и не будет на белом свете такой срамоты, что один телом белый, другой желтый, а третий черный, и белые других цветом ихней кожи попрекают и считают ниже себя. Все будут личиками приятно смуглявые, и все одинаковые. Я об этом иной раз ночами думаю…
Это была не только мечта.
Было время, когда казалось, что это — уже состоявшаяся, сбывшаяся, навсегда пришедшая в мир и утвердившаяся в нем новая реальность. И когда Маяковский без особой печали констатировал, что у нас «и самое имя Россия — утеряно», он тоже не был одиночкой, обогнавшим свое время. Так в то время тоже думали многие. Чуть ли не все:
►
ТАТАРОВ.
Это правда, что в России уничтожают интеллигенцию?..ЛЕЛЯ.
Теперь ведь России нет.ТАТАРОВ.
Как нет России?!ЛЕЛЯ.
Есть Союз Советских Республик.ТАТАРОВ.
Ну, да. Новое название.