ЛЕЛЯ.
Нет, это иначе. Если завтра произойдет революция в Европе… скажем: в Польше или Германии… тогда эта часть войдет в состав Союза. Какая же это Россия, если это Польша или Германия?
Но так не вышло.
Это выяснилось довольно быстро: по прошествии одного-двух десятилетий.
«Единая и неделимая» постепенно обрела свой прежний облик. Присоединили прибалтов. Снова (кажется, уже в четвертый раз?) разделили Польшу. Вернули Бессарабию. Не совсем ладно вышло с Финляндией: проклятые чухонцы упорно не хотели присоединяться. Но, в конце концов, и это можно было объяснить в традиционном великодержавном духе: Александр Первый даровал финнам сейм, Ленин предоставил им независимость. Так что и тут все развивалось в русле давних традиций.
Представление, что Советский Союз будет все расти и расти, пока не превратится во Всемирный Союз Советских Республик, очень скоро обнаружило свою несостоятельность. Польша так и осталась Польшей, Германия — Германией. Даже претерпев насильственные разделы и став послушными сателлитами Москвы, в состав Союза Советских Республик они так и не вошли.
Случилось то, что должно было случиться. Россия достигла своих прежних имперских границ, и на этом вся «мировая революция» закончилась. И слово «СССР» сразу утратило свой таинственный, мистический, сакраментальный смысл. Стало восприниматься как точный синоним слова «Россия», как ее официальное наименование. (Подобно тому как США является официальным наименованием бытового, разговорного, общеупотребительного — Америка.)
И постепенно в лексикон даже самых оголтелых пролетарских интернационалистов вернулось старое, почти уже забытое слово — «Родина».
На первых порах, правда, оно еще как-то сопрягалось с идеей грядущей мировой революции:
Мир яблоком, созревшим на оконце,
Казался нам…
На выпуклых боках —
Где Родина — там красный цвет от солнца,
А остальное — зелено пока…
Но все чаще звучало так, что уже и понять было нельзя, какое пламя пылает в душе юного интернационалиста — мечта о «земшарной республике Советов» или нечто совсем иное, гораздо более простое и понятное:
Но мы еще дойдем до Ганга,
Но мы еще умрем в боях,
Чтоб от Японии до Англии
Сияла Родина моя.
Павел Коган — автор этих, ставших знаменитыми строк — хотел, конечно, пасть в боях за дорогую его сердцу «земшарную республику Советов».
Но от его мечты «дойти до Ганга» веет чем-то совсем иным. Увы, давно и хорошо знакомым:
Москва, и град Петров, и Константинов град —
Вот царства русского заветные столицы…
Но где предел ему? И где его границы
На север, на восток, на юг и на закат?
Грядущим временам судьбы их обличат…
Семь внутренних морей и семь великих рек!..
От Нила до Невы, от Эльбы до Китая —
От Волги по Евфрат, от Ганга до Дуная…
Вот царство русское… и не пройдет вовек,
Как то провидел Дух и Даниил предрек.
Это ни в малой степени не было случайным совпадением. «Интернационалистическая идея», владевшая душой Павла Когана, не случайно слилась с мечтой сугубо патриотического и даже националистического толка:
► Самый интернационализм русской коммунистической революции — чисто русский, национальный. Я склонен думать, что даже активное участие евреев в русском коммунизме очень характерно для России и для русского народа. Русский мессианизм родствен еврейскому мессианизму…
Русский народ не осуществил своей мессианской идеи о Москве как Третьем Риме. Религиозный раскол XVII века обнаружил, что Московское царство не есть Третий Рим… Мессианская идея русского народа приняла или апокалиптическую форму, или форму революционную. И вот произошло изумительное в судьбе русского народа событие. Вместо Третьего Рима в России удалось осуществить Третий Интернационал, и на Третий Интернационал перешли многие черты Третьего Рима. Третий Интернационал есть тоже священное царство, и оно тоже основано на ортодоксальной вере… Третий Интернационал есть не Интернационал, а русская национальная идея.
Пламя Третьего Интернационала довольно быстро зачахло и вскоре погасло. Но у тех, кто был взращен на этих идеях, сознание своей исторической миссии, своего мессианского предназначения, своей роли в мировой истории — осталось.
Кардинально изменилось, однако, не только понимание этой роли.
В 20-е и даже в 30-е годы идея всемирного интернационального братства («Я хату покинул, пошел воевать, чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать») была радостным душевным порывом:
► — Ну, вы же помните обстановку тех лет! — горячо рассказывал Вася. — Идет испанская война! Фашисты — в Университетстком городке. Интербригада! Гвадалахара, Харама, Теруэль! Разве усидишь? Мы требуем, чтобы нас учили испанскому языку — нет, учат немецкому. Я достаю учебник, словарь, запускаю зачеты, экзамены — учу испанский. Я чувствую по всей ситуации, что мы там участвуем, да революционная совесть не позволит нам остаться в стороне… Как же мне туда попасть? Очевидно, что просто бежать в Одессу и садиться на корабль — это мальчишество, да и пограничники. И вот я — к начальнику четвертой части военкомата, третьей части, второй части, первой части: пошлите меня в Испанию!..
Полвека спустя это воспринималось уже как вековечная постылая обязанность, тяжкий крест, чуть ли не национальное проклятье:
► ОНА. Откуда, откуда в вас эта обида?
ОН. Должно быть, я с нею явился на свет. Мой прадед передал ее деду, мой дед — отцу, мой отец — мне… Наверно, не нужна нам Европа, а мы и подавно ей не нужны.
ОНА. О да, я читала у ваших классиков, что у России — особый путь.
ОН. Понять бы — путь это или крест. Я здесь смотрю на этих людей. Все беззаботны, все веселятся, им нет до меня никакого дела. Радуются морю и солнцу, тому, что уходит двадцатый век. А что они знают про двадцать первый? Про Азию с ее полумесяцем? Про Африку, пухнущую от голода? Двадцатый век еще им покажется легкой авантюрной прогулкой. И вот тогда они вспомнят про нас. Как всякий раз вспоминали их предки, когда их надо было спасать. От Чингисхана, от Наполеона, от Гитлера, от любой чумы. Стоит ей где-нибудь запылать и — «значит, нам туда дорога». И надевай свою гимнастерку и залезай в свою кирзу.
ОНА. Скажите, не приходило вам в голову однажды помочь самим себе?
Пьеса Леонида Зорина, из которой я взял этот диалог, называется «Послевкусие». Применительно к главной ее драматургической коллизии слово это воспринимается как обозначение горького итога отношений между НИМ и ЕЮ. Но в контексте только что процитированного разговора оно вдруг обретает иной, куда более широкий и емкий смысл. Это «послевкусие» — тяжкое похмелье в чужом пиру, горькое отрезвление от некоего всемирно-исторического заблуждения, которому не только герой пьесы, но и все его соотечественники исстари приносили в жертву себя, свои жизни, свои человеческие судьбы.
Что же касается идеи международной пролетарской солидарности, то примерно к концу 60-х она уже настолько выродилась, что окончательно перешла в разряд комического: стала предметом разного рода насмешек, иронических шпилек, шутливых розыгрышей.
Вот, например, такая история.
Приехала в Париж группа советских писателей. А в Париже в это время была забастовка. Бастовали рабочие завода «Рено». Они были недовольны тем, что администрация завода слишком далеко от заводских ворот расположила стоянку для их автомобилей. Им не нравилось, что от стоянки им еще приходилось некоторое расстояние идти пешком.
Причина забастовки сильно позабавила наших писателей. Кое-кто даже позволил себе некоторые шуточки по этому поводу, что сильно не нравилось руководителю группы.
Руководителем был Александр Исбах — человек скорее простодушный, чем умный. (Бывшие его сокамерники рассказывали, что, возвращаясь в камеру после очередного допроса, избитый до полусмерти, он постоянно повторял: «Мы должны помогать следствию, это наш партийный долг».)
А главным шутником был Александр Альфредович Бек. Он был шутником высочайшего класса, что проявлялось, в частности, в том, что никогда нельзя было понять, когда он шутит, а когда говорит серьезно. Самую уморительную чепуху он ухитрялся нести с такой убедительной серьезностью, что люди и поумнее Исбаха попадались на эту удочку.
И вот Бек говорит:
— Меня очень тревожит эта забастовка. Я считаю, что мы не имеем права оставаться в стороне.
— Что вы хотите сказать? — испугался Исбах.
— Я считаю, что мы должны помочь французским товарищам, — объяснил Бек.
— Товарищ Бек! — нервно осадил его Исбах. — Это сугубо внутреннее дело французских рабочих. Мы тут совершенно ни при чем.
— То есть как это ни при чем? — удивился Бек. — А как же международная пролетарская солидарность?
— Товарищ Бек! — еще больше занервничал Исбах. — Мы не занимаемся экспортом революции.
— Но ведь мы помогли только что нашим чешским товарищам, — возразил Бек.
Упоминание о вводе советских войск в Чехословакию лишило бедного Исбаха последних остатков разума.
— Чешские товарищи нас попросили… Они к нам обратились… — не найдя других аргументов, лепетал он.
— О, за этим дело не станет, — парировал Бек. — Это я вам сейчас устрою! Мы обратимся в стачечный комитет, скажем, что хотим поддержать их требования, и они, конечно, согласятся сделать вид, что инициатива исходит от них…