атеял религиозный спектакль, предварительно “усумнившись в правоте Церкви”, то к какому же выводу он придет за год тягостного обрядоверия, кроме того, “что учение Церкви есть теоретически коварная и вредная ложь”?
Таким образом, перед нами совершенно другой писатель, нежели он представлен в процитированной фразе Определения Св. Синода: не отпавший от веры, а просто зашедший однажды на ее огонек, а потом вернувшийся во тьму. Почему важно это понимать? Ну не мучаемся же мы мыслью, как воспринимать с православной точки зрения творчество другого “богоискателя” (точнее — “богостроителя”) — Горького? Нам ясно его место в светской русской литературе, его заслуги и грехи перед ней, нам незачем вычеркивать его откуда-то и вписывать куда-то. Он давно находится там, где и положено ему находиться. Почему бы не относиться таким же образом к Толстому? В сущности, такая попытка (может быть, неосознанно) была предпринята покойным Бондарчуком в фильме “Война и мир”. Одна из самых впечатляющих сцен в картине — молебен Смоленской иконе Божией Матери под Бородином. А почитайте это место у Толстого — типичная для него натуралистическая зарисовка, лишенная и тени патетики. Бондарчук здесь явно “улучшил” Толстого, но надо понимать, что не всякого писателя можно “улучшить”, тут нужна недосказанность того свойства, что применял Хемингуэй (под влиянием Толстого, естественно).
Не будучи классическим отступником, а следовательно, не умея маскировать своего подлинного отношения к Вере, Толстой достаточно откровенно рисует в своих произведениях картину произошедшего с ним несчастья — и, пожалуй, никто другой уже не сделает этого лучше. Разве не о себе говорит Толстой устами старца в рассказе “Отец Сергий”: “Старец разъяснял ему, что его вспышка гнева произошла оттого, что он смирился, отказавшись от духовных почестей не ради Бога, а ради своей гордости, что вот, мол, я какой, ни в чем не нуждаюсь. От этого он и
живи по-прежнему и покорись”. Следует заметить, что отношение автора к своему герою (а следовательно, отношение к самому себе) никак не расходится с отношением к нему старца, и в конце рассказа отец Сергий следует завету, высказанному старцем в письме: “Покорись”. Правда, этому завету не последовал сам автор. Но мы знаем это не от толкователей творчества Толстого, а от него самого, что ставит критиков в необычное положение: они должны осудить то, что, в сущности, осудил уже сам Толстой, не сделав, правда, из этого никаких идейных выводов.
Исследуя опыт чьей-нибудь жизни, мы одинаково внимательно относимся как к его положительной, так и отрицательной стороне. И то, и другое — опыт. Отрицательные примеры поучают нас не менее чем положительные, просто надо правильно к ним относиться, имея, если можно так выразиться, Евангелие перед внутренним взором. С одной стороны, можно трактовать “Отца Сергия” как осуждение института монашества, но с другой — все случившееся с героем, князем Касатским, было результатом того
что он не послушался совета старца, не смог побороть гордыню.
В сущности, антагонизм между учением Русской Православной Церкви и “учением” Толстого есть выраженный в острой форме антагонизм между духовной и светской литературой, который порой неизбежен, несмотря на их “богозаповеданную” неразделимость. На примере Толстого мы видим, насколько светская литература может быть мощна и как важно духовным писателям вести со светскими правильный диалог, вступая, если нужно, в бескомпромиссный спор, но не отмахиваясь по типу — “Все это, мол, от лукавого”. Талант не бывает от лукавого, он — от Бога, и диавольское к таланту только прилепляется, как раковая клетка к здоровой, коли художник духовно нетверд. И раковые, и здоровые клетки, как известно, довольно долго могут сосуществовать вместе. Легко критиковать Толстого, что называется, издали, а попробуйте “вблизи”! Вот знаменитое место в “Крейцеровой сонате”, когда собеседник Позднышева говорит ему: мол, вас послушать, так человеческий род должен прекратиться. “Зачем ему продолжаться, роду-то человеческому?” — ничуть не смутясь, спрашивает Позднышев. Ну что с таким спорить, казалось бы? Он же — человеконенавистник! Но не так-то все просто…
Далее Толстой устами Позднышева наносит своим оппонентам сокрушительный удар, показывающий, что догматическое богословие он действительно изучал. Перед человечеством, говорит Позднышев, стоит идеал — “и, разумеется, идеал не кроликов или свиней, чтобы расплодиться как можно больше, и не обезьян или парижан, чтобы как можно утонченнее пользоваться удовольствиями половой страсти, а идеал добра, достигаемый воздержанием и чистотою… Выходит, что плотская любовь — это спасительный клапан. Не достигло теперь живущее поколение человечества цели, то не достигло оно только потому, что в нем
как смерть. Ведь по всем учениям церковным придет конец мира, и по всем учениям научным неизбежно то же самое. Так что же странного, что по учению нравственному выходит то же самое?”
Теперь попробуйте сколь-нибудь внятно с ходу возразить Толстому-Позднышеву! Впрочем, и по долгом размышлении возразить будет трудненько… И дело не в гигантских мыслительных способностях Толстого (они были просто хорошими), а в том, что он ставил перед собой и читателями вопросы заведомо неразрешимые и пытался их разрешить. Нет ответа на вопрос позднышевского визави — а отвечать тем не менее на него человечеству, жизнью всех поколений, приходится. Вечные вопросы — это не те трудноразрешимые идейные проблемы, которые через определенные промежутки времени возникают перед человечеством, они суть — тайны мироздания, известные лишь Тому, в Чьих руках времена и сроки. Не так уж и важно, что скажет о тайне мироздания писатель, довольно и того, что он сумеет ее сформулировать. Большего людям не дано, зато им дано другое: использовать приближение к Тайне для нравственного преображения людей (и своего, разумеется, тоже). Если говорить о Толстом, то он вроде бы именно это и делал, однако… Возьмем, к примеру, старца из “Отца Сергия” — близок он был к Тайне или нет? Очевидно, близок, коли
чтобы он поставил вопрос так, как ставит его Толстой-Позднышев: “Зачем ему продолжаться, роду-то человеческому?”
Есть темы, коснувшись которых, человек становится целью для пущенной им самим же стрелы. Толстой всех измучил обвинениями во лжи, но, как только попытался он не то что солгать, а просто не сказать правду (история с завещанием, скрытым от жены), как во мгновение ока очутился он в водовороте той самой гадкой материальной жизни, от которой он, по собственным словам, бегал всю жизнь. Приближение к тайнам мироздания опасно, если человек приблизился только писательского интереса ради. Именно поэтому писатели часто повторяют судьбу своих героев, а не из-за вмешательства высших сил. Толстой руководил поступками своих героев настолько, насколько хватало его собственного понимания ситуации. Когда же подобная ситуация возникла в жизни, он не мог действовать иначе — других “файлов” в “программе” не было. Судьба, фатум, состоит в том, что писатель переживает жизни своих героев, не понимая, что заимствует их из своей жизни. Чем драматичней судьба героя, тем меньше возможность иного выбора в судьбе писателя.
Он мстил самому себе. Противники Толстого, в сущности, оставили его в покое после того, как весь мир отметил его 80-летие. Его мучили теперь вчерашние поклонники и близкие родственники. Слухи о гомосексуализме Толстого (вспомните сплетни о “голубых” в рясах) пошли не от каких-нибудь “черносотенцев” — увы, увы! — впервые его секретарь В. Ф. Булгаков услышал их в своеобразной интерпретации Софьи Андреевны Толстой: “Софья Андреевна перешла все границы в проявлении своего неуважения к Льву Николаевичу и, коснувшись его отношений с Чертковым, к которому она ревнует Льва Николаевича, наговорила ему безумных вещей, ссылаясь на какую-то запись в его молодом дневнике. Я видел, как после разговора с ней в зале Лев Николаевич быстрыми шагами прошел через мою комнату к себе, прямой, засунув руки за пояс и с бледным, точно застывшим от возмущения лицом” (4 августа 1910 года). “Софья Андреевна (совсем безумная) хотела мне показать одно место из прежних дневников Льва Николаевича, на котором она основывает свою болезненную ревность к Черткову. Но я отказался читать это место…” (14 сентября 1910 года). “Приезжал ко Льву Николаевичу, но не застал его близкий ему и Чертковым М. М. Клечковский… Сразу по приезде он попал в Ясной к Софье Андреевне. Она по своему обыкновению решила посвятить гостя во все яснополянские события и начала ему рассказывать такие вещи про Черткова, погрузила его в такую грязь, что бедный Маврикий Мечиславович пришел в ужас. Он тут же, при Софье Андреевне, расплакался и, вскочив с места, выбежал из дома как ошпаренный. Убежал в лес и проплутал там почти весь день, после чего явился наконец к Чертковым в Телятники… Вероятно, он думал отдохнуть душой у Чертковых. Но… здесь А. К. Черткова и сам Владимир Григорьевич, со своей стороны, наговорили ему столько отвратительного про Софью Андреевну, погрузили его
в такие невыносимые перипетии своей борьбы с ней, что Клечковский пришел в еще большее исступление. Мне кажется, он чуть не сошел с ума в этот вечер… Клечковского поразила та атмосфера ненависти и злобы, которой был окружен на старости лет так нуждавшийся в покое великий Толстой” (18 сентября 1910 года).
Да-а-а… Похоже, были в жизни вещи похуже, чем “коварная и вредная ложь” учения Церкви… “Он хотел сказать еще “прости”, но сказал “пропусти”, и, не в силах уже будучи поправиться, махнул рукою, зная, что поймет тот, кому надо”… А кому — надо? Богу или дьяволу? Вот вопрос так вопрос, но именно на него-то Толстой не успел за свою долгую жизнь поискать ответа…
В чем неистребимая сила обывательских толков? Они всегда имеют под собой какое-то основание. Это чисто психологический эффект: тот, кто в оправдание своего образа жизни предлагает четкие логические схемы (деньги — зло, собственность — зло, использование чужого труда — зло), не может рассчитывать на отношение к себе вне этих схем. В этом смысле обличительны даже не слухи о Толстом, а его собственные письма, где вдохновенные проклятия миру собственности и денег (когда адресат — единомышленник) соседствуют с весьма практичными сообщениями о хозяйственной деятельности в Ясной Поляне (когда адресат — жена). В письме В. Г. Черткову от 5 — 7 сентября 1884 года Толстой пишет: “На ваши два вопроса о собственности отвечаю: если вопрос о собственности решен во мне, то то, что я возьму или не возьму деньги, не может ничего изменить; чтобы сделать приятное, чтоб не огорчить, я возьму. Но взяв, я сейчас забуду о них”. Воистину, ответ аристократа-бессребреника!