Наш Современник, 2005 № 01 — страница 44 из 46

Многих записывали в «птенцы гнезда Петрова» бездумно, ради красного словца. Но «русские европейцы», обрушившиеся на Пушкина, вне сомнения, родом оттуда. Теперь пришло их время — и они встали на крыло и воспарили, подхваченные сильным западным ветром. За эстетическими и этическими ширмами, расставленными критиками, скрывалось главное — их идеологические декларации. «Бородинская годовщина» и послание «Клеветникам России» стали своеобразными детонаторами, спровоцировавшими их появление на свет. Хотя ясно, что и без пушкинских стихов они бы уже недолго скрывались под спудом.

Суть идеологических возражений Пушкину сводилась к следующему.

Надо понимать (а кое-кто, «сбившийся с пахвей в своем патриотическом восторге», никак не уразумеет), что наступили новые времена, и «род восторга», которому предался Пушкин, есть отныне откровенный «анахронизм». Напрасно он думает, «что без патриотизма, как он его понимает, нельзя быть поэтом», — теперь очень даже можно. Пушкин вроде бы «всё постиг», но никак не дойдёт до него, что «просвещение европейское — великое, важнейшее дело». А его стихи — «совсем не европейского свойства», к тому же в них — полное «безмыслие». Ведь в сегодняшней Европе всецело властвуют передовые идеи, Европа на глазах возрождается — а где и что мы? (Заметим в скобках, что резоннее было бы сказать «вы»). «Мы тормоз в движениях народов к постепенному усовершенствованию, нравственному и политическому. Мы вне возрождающейся Европы, а между тем тяготеем на ней». Продолжение ещё откровеннее: «Народные витии, если удалось бы им как-нибудь проведать о стихах Пушкина и о возвышенности таланта его, могли бы отвечать ему коротко и ясно: мы ненавидим или, лучше сказать, презираем вас, потому что в России поэту, как вы, не стыдно писать и печатать стихи, подобные вашим». (Понимал ли Вяземский, что он, говоря от имени европейских парламентариев и говоря так, фактически берёт их сторону? — думается, что князь прекрасно понимал всё.)

Вот ещё несколько цитат о России, русских и Пушкине из той знаменательной коллективной декларации. «Физическая Россия — Федора, а нравственная — дура». «Что же тут хорошего, чем радоваться и чем хвастаться, что мы лежим врастяжку, что у нас от мысли до мысли пять тысяч вёрст» (такова, по-видимому, на Руси дистанция между «европейцами»). Этой «дуре» (или, на выбор, «Федоре») «с Европою воевать была бы смерть», так как даже локальные польские дела обнажили все «немощи больного, измученного колосса». К тому же русский полководец (не кто-то конкретный, а русский вообще) не считается с любыми жертвами и думает единственно о том, «чтобы навязать на жену свою Екатерининскую ленту». Россия не вносит ни «гроша в казну общего просвещения». А пушкинские мнения — это всего лишь «нелепости», «фанфаронады», «квасной патриотизм»*, и в нём, в Пушкине, «есть ещё варварство», и он «не хочет выходить из своего варварства», что «стихи его „Клеветникам России“ доказывают». Он «варвар по отношению к Польше», да и не только он, и не только в этом отношении. «Пушкин и все русские, конечно, „варвары“, вообще „варвары“. Наша же цель — „быть европейцами“».

Вспоминается пушкинское: «Боже, как грустна наша Россия!», сказанное после авторского чтения первых глав «Мертвых душ». Сколько было в этих словах боли и любви, и вообще непоказной «душевной правды», так поразившей Гоголя, — и какая пропасть лежит между этим восклицанием поэта и отчуждёнными, презрительными речами его критиков. Ведь для последних «быть европейцами» значило, как явствует из источников, отказаться от любви к своей земле ради ценности высшей — «просвещения европейского»; мерить всё по европейской мерке и только её держать за эталон; значило предавать забвению собственную историю; а еще лгать, наушничать и применять «двойные стандарты», идеализируя предметы поклонения; оскорблять свою страну, её народ, её воинов и неугодных по духу поэтов; исторические победы своей страны посредством сомнительных софизмов представлять ее поражениями и т. д. Резюмируя и называя вещи своими именами, «быть европейцами» — значило быть варварами по отношению к России.

На такое Пушкин не мог не ответить — и поэт ответил, да еще как. А. И. Тургенев писал брату 20 сентября 1832 года, что были в те дни «споры», «Пушк<ин> начал обвинять Вяземского, оправдывая себя». Более того, он высказывался на сей счет и вне пределов кружка «литературной аристократии», в более широких аудиториях. Например, Н. А. Муханов зафиксировал в дневнике 5 июля 1832 года: «Пришел Александр Пушкин. <…> О Вяземском. Он сказал, что он человек ожесточенный, aigri, который не любит России, потому что она ему не по вкусу». Но наиболее сильным, разящим ответом Пушкина своим критикам был ответ поэтический.

Эти стихи не были напечатаны при его жизни, и можно только предполагать, отделал ли их поэт окончательно и огласил ли в каком-нибудь собрании. Черновой вариант латентного стихотворения был опубликован (под заглавием «Полонофил») лишь в 1903 году, и то в маловразумительном виде. В течение десятилетий текст, по существу, замалчивался и печатался разве что на задворках «академических» изданий. А затем на него обратил внимание выдающийся текстолог С. М. Бонди и реконструировал стихотворение, причём считал проделанную работу, как вспоминают его ученики, «почти бесспорной». Вместе с тем — что показательно — С. М. Бонди наотрез отказался публиковать реконструкцию, и она увидела свет только после кончины пушкиниста, в 1987 году.

Вот этот полный уверенности в собственной правоте пушкинский ответ, бичующий внутренних клеветников России (в ломаных скобках помещены слова, реконструированные С. М. Бонди):

Ты просвещением свой разум осветил,

        Ты правды <чистый> лик увидел,

И нежно чуждые народы возлюбил,

        И мудро свой возненавидел.

Когда безмолвная Варшава поднялась,

<И ярым> бунтом <опьянела>,

И смертная борьба <меж нами> началась

        При клике «Польска не згинела!» —

Ты руки потирал от наших неудач,

        С лукавым смехом слушал вести,

Когда <разбитые полки> бежали вскачь

        И гибло знамя нашей чести.

<Когда ж> Варшавы бунт <раздавленный лежал>

<Во прахе, пламени и>в дыме,

Поникнул ты главой и горько возрыдал,

        Как жид о Иерусалиме*.

Стихи более чем убедительно доказывают, что массированная критика «русских европейцев» не то что не сломила Пушкина, но даже не заставила его хоть в чем-то усомниться (что, похоже, произошло в ту пору с Жуковским). Она только укрепила поэта в стремлении отстаивать исконные русские ценности и интересы, самую русскость. Вместе с тем предельная жесткость ответа показывала, что примирение русскости с просвещением в ущерб русскости (на чём настаивали критики) было для Пушкина невозможно.

Дороги поэта и «русских европейцев» отныне расходились.

Было бы заблуждением думать, что Пушкина в ходе полемики по польскому (а точнее, русскому) вопросу не поддержал никто. Напротив, большая часть России приняла в 1831 году его сторону (ср.: «Россия вопиет против этого беззакония»). Сам царь и члены августейшей семьи, правительственные чиновники, литераторы средней руки, офицеры, обыватели и представители иных сословий и профессиональных групп восторгались пушкинскими стихами. Это, безусловно, важно, однако много важнее то, что интеллектуальная элита, «коноводы» общественного мнения и культуры, люди, от которых в значительной мере зависело будущее страны, демонстративно подвергли Пушкина остракизму.

В этом сообществе Пушкин оказался в почти полной изоляции.

Ярким исключением стал, пожалуй, только Чаадаев, написавший поэту в непростую для того минуту поистине вещие слова: «Мой друг, никогда ещё вы не доставляли мне такого удовольствия. Вот, наконец, вы — национальный поэт; вы угадали, наконец, своё призвание. Не могу выразить вам того удовлетворения, которое вы заставили меня испытать. <…> Я не знаю, понимаете ли вы меня, как следует? Стихотворение к врагам России в особенности изумительно; это я говорю вам. В нем больше мыслей, чем их было высказано и осуществлено за последние сто лет в этой стране. <…> Не все держатся здесь моего взгляда, это вы, вероятно, и сами подозреваете; но пусть их говорят, а мы пойдём вперёд; когда угадал… малую часть той силы, которая нами движет, другой раз угадаешь её… наверное всю. Мне хочется сказать: вот, наконец, явился наш Дант…».

«Но пусть их говорят, а мы пойдём вперед…» Так они и встали рядом, русский поэт и русский мыслитель, и пошли против толпы — за свою Россию — до конца, каждый к своей Черной речке. Один вскоре принял пулю, другому выпало едва ли меньшее: унижения от тупой силы, которую не призовёшь к барьеру, суд хамелеонов*, глупцов и невежд, мнящих себя «патриотами», и наконец, самое страшное — посмертное оболгание: зачисление в идеологи крайних западников и русофобов…

Пустились в путь и их идейные противники, кооптируя на всяком шагу в свои ряды разношерстную публику и постепенно становясь «интеллигенцией»**. «Новые люди» придерживались столь радикальных взглядов, что на их фоне зажившийся князь Вяземский, некогда обвинявший Пушкина в отсталости, стал в некоторых вопросах казаться консерватором («либеральным консерватором», по его собственному определению). За ними, а не за Пушкиным, бодро отмахиваясь от прошлого, устремилась к «просвещению» и почти вся остальная Россия. На несколько десятилетий она даже забыла о Пушкине, избрав себе иных кумиров. (Позднее, правда, одумалась и приспособила более или менее подходящую часть пушкинского наследия для своих «прогрессивных» нужд. Этот «мнимый Пушкин» бессовестно эксплуатируется до сих пор.) Но отдельные писатели и поэты (опять же — люди высочайшей европейской образованности!) хранили пушкинские традиции и в решительный час беззаветно обороняли