ПЕРО КРАЕВОЕ(Судьбы писем в Сибири)
На памятное Читинское совещание молодых писателей Восточной Сибири и Дальнего Востока в 1965 году иркутяне приехали целой бригадой поэтов, прозаиков, драматургов, критиков, издателей. Дети хрущёвской «оттепели», они успели поучиться и выучиться, нахватались новых идей и романтических увлечений.
Среди этой шумной, яркой, ироничной, азартной и умной компании незаметно выделялся своей молчаливостью и серьёзностью Валентин Распутин. За ним тянулся незримый шлейф ещё не сбывшейся, но уже признаваемой значительности, особенности, углублённости взгляда на себя и Россию. Его молчание было исподволь пытливым и совестливым.
За неделю мы все перезнакомились — малоизвестные и совсем неизвестные. Запомнили яркие открытия и скандальные провалы, имена и дороги, по которым пойдет наша «кавалерия просто вниз». И пророчества — они сбылись на рассвете и на закате.
Помню, как бородатый, уже потрёпанный жизнью критик, литературовед и фанатик «оттепели» Евгений Раппопорт, выкатив свои библейско-еврейские глазищи, яростно и неотступно вдалбливал в головы москвичам из ЦК комсомола:
— Вы ещё услышите это имя — Валентин Распутин! И тогда вам будет стыдно, что знали, но не поняли крупнейшего русского писателя XX века. На меньшее — не рассчитывайте!
Так завязывались узелки и узлищи дружбы и вражды, притяжения и отторжения характеров, позиций и взглядов на мир и Россию. На меньшее никто бы не согласился.
…По возрасту Распутин был мне как старший брат Иван, серьёзным авторитетом. Иван Евсеевич — в жизни, Валентин Григорьевич — в литературе. Это имело архиважное значение, одёргивало меня от любезного приятельства, панибратства, пустейшего мельтешения пред «светлыми очами». Старший брат, он и есть старший.
После мимолётных встреч в Чите, Иркутске, Москве между нами случались поводы для переписки. Я дорожу листками его писем, изнизанных бисерным почерком. О чем же писал один из последних классиков XX века? О чём было это письмо?
«Твоя мысль о поколении, за которым „не вернулись“, мне нравится, тут можно очень интересно рассуждать, но надо, очевидно, и оговариваться, и говорить об ответственности каждого поколения за себя и за свои дела, о здравом смысле, который в нём обязательно должен быть и вывозить из любой кривой. Инфантильность поколения — тоже, к сожалению, живое и существующее понятие, и вина за старшим поколением в этом есть, но не вина крови, а вина дела и особенно — слова, однако генетически и на духовной основе, на собственном здравом смысле младшее поколение должно быть способно выйти на правый путь…».
Эта скрытая полемика возникла между «старшими» и «младшими» братьями уже в средине 70-х. Есть в литературе «старший брат», но нет «младшего брата». Наши старшие ушли в города, самореализуя себя. Они смотрели только вперёд, в заворожившие их дали, в прозрения и покаяния второй половины XX века. А дома-то остались младшие. Поле-то и почву остались возделывать, может быть, не самые сильные и умные, младшие братья. Брошенные. Что ж вы плачете, старшие, что всё не так, всё не так, а?
Я — типичный «младший брат». В одиночку, в слезах, в поту и кровище еще и должен «выйти на правый путь»? А где он — правый, а, Валентин Григорьевич?
«Иначе грош вам цена. Ты посмотри: в государственных делах мы выключили из жизни целое поколение и второе намерены выключить, и оно даже не вякнуло об этом — в той же, допустим, литературе, если не философии. Но у нас и философии нет, а литература, считается, в головные дела не должна встревать. Отчего же?!».
Литература, Валентин Григорьевич, — как вы выразились, «по зову крови» — принесла это «брошенное» слово. С одной стороны:
С каждой избою и тучею,
С громом, готовым упасть,
Чувствую самую жгучую,
Самую смертную связь.
С другой стороны:
Продаём — так случилось — отцовский дом,
Двор и берёзу, родительский дом.
Нет, не один я, а с братом вдвоём
Детство своё продаём.
Невзирая на «самую смертную связь», дом, детство и родина для многих поколений были проданы. Осталась пустая гулкая воля. Вот и Шукшин написал и мечтал снять кино о Пугачёве «Я пришел дать вам волю». Но получить волю по-русски:
О, русская воля — широкое поле.
И ветер, и дождь.
Старинные кони бредут с водопоя.
И ты, как слезинка, за ними бредёшь.
Достоевский, с единой слезой младенца, — это высоконравственно. А наши слёзы какой Достоевский заметил бы, а? Если бы тут была драма, дак ладно. Тут какая-то библейская трагедия. Кто был старшим — Каин иль Авель? По мысли «старших» — ну убил, да и убил. Придёт философ Фёдоров и всех воскресит. В слове «воскресит» есть крест. Ну да, воскресят, чтобы опять на тот же крест. И опять:
как слезинка… бредёшь.
«Индо, ладно, Петрович, ишо побредём», — до меня ответила Марковна, святейшая жена протопопа Аввакума, первая дева Мария Сибири…
В одном из писем Распутин сообщил, что скоро иркутских писателей по повестке пришлют в Читу на военные сборы. Штаб Забайкальского военного округа милостиво не бросит пишущую братию ни в могочинскую тайгу, ни в даурские степи — они будут «партизанить» (так на народном языке называли военные сборы) при газете ЗабВО «На боевом посту». Один из умных генералов распорядился: «В Борзе они совсем оборзеют — пусть лучше острят перья на военно-патриотическую тематику в Чите».
И вот «партизанщина» приехала: никто не оказался ни кривым, ни горбатым. На фотографии все сидят по пояс голыми у костра: Альберт Гурулёв, Ростислав Филиппов, Валентин Распутин, ещё кто-то из читинцев. Спина и грудь у каждого, как у борца классического стиля, — мощные, здоровые. Лица весёлые. Ещё бы, по чарке принимают! От орлы, а!
Остались и мои стихи, напечатанные значительно позже:
Приехал Валентин Распутин.
Речь
Не бросит с ходу, словно шубу с плеч.
Степенное упрямство мысли.
Брови
Натянуты обидчивой струной.
И взгляд впотай, как стволик нарезной,
Но не уклончив, а мерцает вровень
С отечественной болью и виной.
Уйдет в себя, и долго, безотчётно
Тень думная светает на челе
Той самой русской волюшкой вольготной,
Мучительной, духовно неотлётной
Любовью сына к матери земле.
Общаться наспех не стремись — не будет.
Не пустит мысль на ветер и разор.
Присмотрится, приметит, облюбует,
Теплей оденет да прочней обует —
Гуляй всю ночь просторный разговор!
Соизмеримый с тем большим и малым,
Что острой болью плещется в груди,
Штормит и стонет, и грозит Байкалом,
Эпохой взлётов, горестных провалов,
Серьёзной тайной гнева и любви.
К слову сказать: а кто читал ироничного, с юмором Распутина? Например, в письме от 29.09.1993 г. он явно весел и насмешлив:
«Болел, похудел, постарел, но бороду не отпустил, чтобы не прятать благородные морщины. А тут позвонили из городской администрации и сообщили, что, как почётному гражданину города Иркутска, мне полагаются бесплатные похороны. Попросил отсрочки…».
Время шло, как дождь дождило. И однажды я застрелил орла. Вообще-то орлы не водятся в тайге на вершинах лиственниц, разбитых громом. Увидев боковым зрением птицу, я, вероятно, подумал: глухарь — и мгновенно выстрелил. Навскидку. Уже понял: не глухарь, но что делать, картечь не вернёшь. Она ударила точно, и великая царь-птица полетела вниз — насмерть! С чувством суеверного страха за ошибку я подошел, поднял птицу и распростёр крылья нараспашку. Поразили их края, опалённые суровым неземным огнём, может быть, зарёй?
Окрас орла в небе — серо-бурый или темно-бурый, а бронзово-тёмный отлив краевых перьев с земли не разглядишь… И тут вдоль русла таёжного ключа, падавшего в Газимурскую Богдать, ударил снежный буран. Снег падал не снежинками, не косой стеной, а тяжёлыми сырыми одеялами — за десять минут «буря смешала» тайгу, небо, белые березы, серые лиственницы, зеленые сосны.
Я накрылся орлом, словно плащ-палаткой, и побрёл вниз, держась за краевые перья, словно за полы. И странно — оперение орла оказалось снегоотталкивающим, лавина мокрого снега соскальзывала с моих плеч, тяжело оседая в глубоко пропаханную борозду пешего хода. Откуда-то из снежно дышащей утробы донесся свист манка на рябчика: ти-ти-тиуу — это старший брат Иван искал меня. Я отозвался: ти-ти-ти-уй!
Встретились. Молча пошли на постой в самый страшенный бурелом. Огромные стволы, может быть, из мезозойской эры, нагромоздились в мёртвой сцепке. Мы запалили костёр. Листвяк и сосняк, закипевшие смолой, были горючими, как лучшие сорта антрацита.
В свете костра и метели Иван сосредоточенно и ритуально разглядывал орла, особенно краевые перья. «Надо же! — слышался его голос, в котором звучало молитвенно-уважительное благоговение перед царь-птицей. — Надо же!».
Пока я разбирал рюкзачки, он с помощью ножа извлёк по одному краевому перу из каждого крыла. Подошёл ко мне, спросил:
— Подари, брат.
Я спохватился и серьёзно ответил:
— Дарю на память. Дарю.
Он бережно завернул перья в свой шарфик и убрал в рюкзачок. Я наконец понял тяжесть ситуации — из такой переделки просто так не выбраться, тайгу завалит снегом, после ночи ударит мороз… Но страх не лёг на плечи. Со мной был мой старший брат, мое перо краевое перед этим миром. Следопыт и снайпер, жилистый и проворный, бывший моряк и литейщик, ходок и великий знаток тайги.
В ту морозобойную ночь мы долго и не надсадно говорили о его судьбе и моей судьбе, вспоминали брошенную родину, клялись не бросать друг друга до смертного креста. Когда Иван засыпал на пятнадцать минут, я дежурил и писал стихи на клочке обёрточной бумаги. Назвал просто и серьёзно: «Клятва старшего брата»: