Наш Современник, 2006 № 02 — страница 10 из 46


“Пересвист свистит яви с вымыслом…”

“Я в недра твои ухожу свистя…”

“И ветер свищет в голове пустопорожней…”

“Мы полны соловьиного свиста…”

“Только пули свистели меж строк,

Оставляя в них привкус металла…”

“Проходя мимо лжи и неверья

И свистящих камней бытия…”

“Чья, скажите, стрела на лету

Ловит свист прошлогодней метели…”.

Это я еще не все свисты собрала, их куда больше, если рыскать по книгам Кузнецова. Но собрала я их ему не в укор, а себе в поддержку, дабы, обозвав его разбойником, а он этого вправду заслуживает, сказать, что разбойники искони бывали на Руси добрыми молодцами, а обозвав ерником, сказать, что богатырю в ожидании подвига, кроме как ерничать, делать, увы, почему-то нечего.

Поэт душевной боли, языческого мироощущения, он интуитивно привносит во все свои стихи дохристианский мир, потому так естественны в его простонародной речи, полной современных алогизмов, явления и герои не только русских, но и античных мифов, потому народные хоры в стихах предрекают его судьбу, подобно хорам греческих трагедий:

За приход ты заплатишь судьбою,

За уход ты заплатишь душой…


Богатырь ненавидит своих врагов великодушной ненавистью сильного:


Но не глядя по русскому нраву,

По широкой привычке своей

Я плевал на забвенье и славу

И на подлую тень у дверей…,


однако и себя не жалеет, предъявляя своему герою неробкий счет, казня его с исконной русской истуканной истовостью:


— Гадать на тебя бесполезно.

Уж столько глотала огней

Под кожей сокрытая бездна

Клубящейся крови твоей.


Уж столько, живой или мертвый,

На этой земле и на той

Достал ты своей распростертой,

Убил ты своей удалой.


Среди современных неопределенно-личных творцов стоит он, неудобоваримый, не умещающийся в привычные понятия, раздражающий взгляды, привыкшие то ли к благостным картинкам, то ли к двусмысленным стереотипам разоблачительного рифмоплетства, подстраивающегося под конъюнктуру.

Добрый молодец предполагает красну девицу. Идеальная девица для молодца есть некое подобие безропотной Ярославны, которая если и ропщет, то на разлуку с любимым, а уж на самого любимого — никогда. Такая Ярославна у нашего литературного Кудеяра — “спящая законная жена”.

Характерная деталь: поэты и прозаики такого склада, как Кузнецов, разными, часто очень суровыми средствами, в последнее время провозглашают идею женской чистоты и верности в противовес злободневным идеям раскрепощения, свободы чувств, раскованности, столь широко распространившимся в западном мире и, как считается, влияющим на нас. Думаю, обе эти идеи стары как мир и друг друга не исключают, находя себе оправдание в тоже старых как мир противоречиях мужского начала. Кузнецов, утверждая свою Ярославну, тут же поворачивается в сторону: скучно ему проноситься, свистя, сквозь времена и веси рядом с неизменной верностью, рядом с безропотно тихой любовью. И возникает ничего не стыдящаяся, вольная любовь:


Всё короче погожие дни,

Все длинней моя тень за оградой.

Снежный ком из своей простыни

Ты слепила: — Держись или падай!

И со смехом метнула в меня.

Передачу твою удалую

Я поймал среди белого дня,

Словно белую грудь молодую.


Не знаю в поэзии моего поколения стихов о любви более полнокровных, более дерзких и точных по чувствам, чем кузнецовские. У других обычно виден лишь герой, а героиня — всего лишь бочок коробка, о который зажигается всего-навсего спичка.

Юрий же Кузнецов говорит с женщиной на равных. Он и Она у Кузнецова — два сильных, никогда не понимающих друга существа — что есть правда нашей разнополой природы:

Я кину дом и молодость сгублю,

Пойду один по родине шататься.

Я вырву губы, чтоб всю жизнь смеяться

Над тем, что говорил тебе: люблю.


Знаю в поэзии двадцатого века лишь один такой темперамент, клокочущий от всей бури чувств, порожденных любовью. Это Владимир Маяковский, сравнение с которым вряд ли понравится Юрию Кузнецову, существу весьма предубежденному, но в том-то и парадокс, что мы сами себя не видим, а в чужом глазу соломинка видна. Хотя то, о чем я сейчас скажу, далеко не соломинка: у Маяковского и у Кузнецова очень схожие темпераменты. На первый взгляд они направлены вроде бы в разные стороны, но это лишь на первый взгляд, и разность их касается лишь литературной политики, что немаловажно, но для поэта не самое главное. Мироощущение — связь земли и неба, женского и мужского начал, то есть физиология поэтического чувства, — у них близко. Вот любовные муки Маяковского:

Рот зажму.

Крик ни один им

Не выпущу из искусанных губ я.

Привяжи меня к кометам,

как к хвостам лошадиным,

и вымчи,

рвя о звездные зубья…

Делай что хочешь.

Хочешь, четвертуй.

Я сам тебе, праведный, руки вымою.

Только -

слышишь! -

убери проклятую ту,

которую сделал моей любимою!


Судите сами о внутреннем сходстве — для меня оно несомненно. Но вот еще строки:

Кровь дышала жадно и глубоко,

И дымилась страсть из-под ногтей,

И летал то низко, то высоко

Треугольник русых журавлей…


Где они, как тень под небесами,

Журавли, отпущенные мной?…

Ты одна стоишь перед глазами,

Как звезда стоит перед землей.


Как неожиданно из-за плеча Кудеяра выглянул здесь нежный, стеснительный в печали юноша-романтик.

Пусть Юрий Кузнецов плетет что угодно про женщин, пишущих стихи, подражательниц, истеричек и рукодельниц, — не могу на это обижаться: он по-своему прав, расставил нас довольно точно — он ведь тоже хороший рукодельник. Я благодарна ему за то, что он, может быть, единственный из современных поэтов, своим отрицанием обратил внимание на пишущую женщину. В этом отрицании — признание, если уметь читать Кузнецова, даже некий задор признания, поиск созвучной женской души, равной по силе, может быть, в чем-то более сильной.

Если он не нашел эту душу — его ли вина?

Сапоги повешенного солдата, сами идущие по земле, рука с часами, торчащая из земли, указывая час, тень женщины, убитая во сне, отец, идущий облаком пыли, Сергий Радонежский, вырезанный из тела боярыни, чтобы доспеть на солнце, песня ракушек про богиню в дырявом мешке, череп отца, из которого пьет герой, плавник, носящийся под землей и перерезающий корни всему живому, — все эти дадаистские приемы, интуитивно освоенные Кузнецовым, служат простым, простейшим и вечно живым истинам: все той же поэтической боли за землю свою и за волю свою.

Кровное чувство земли, не благостно-сладкое, а уверенно-злое, ибо в любви к отечеству без ненависти не прожить, ведет перо Кузнецова к грубым земным прозрениям, отнюдь не пессимистического характера:


Птица по небу летает.

Поперек хвоста мертвец.

Что увидит, то сметает.

Звать ее: всему конец.


Над горою пролетала,

Повела одним крылом -

И горы как не бывало

Ни в грядущем, ни в былом.


Над страною пролетала,

Повела другим крылом -

И страны как не бывало

Ни в грядущем, ни в былом.


Увидала струйку дыма -

На пригорке дом стоит,

И весьма невозмутимо

На крыльце мужик сидит.


Птица нехотя махнула,

Повела крылом слегка

И рассеянно взглянула

Из большого далека.


Видит ту же струйку дыма -

На пригорке дом стоит,

И мужик невозмутимо

Как сидел, так и сидит.


С диким криком распластала

Крылья шумные над ним,

В клочья воздух разметала.

А мужик невозмутим.


— Ты,- кричит,- хотя бы глянул,

Над тобой — всему конец!

— Смерть глядит! — сказал и грянул

Прямо на землю мертвец.


Отвечал мужик, зевая:

— А по мне на все чихать!

Ты чего такая злая?

Полно крыльями махать.


Злая, ожесточенная любовь и знание народного характера, старинных преданий и современных анекдотов своего народа могли продиктовать Кузнецову это замечательное стихотворение. Оно точно объясняет тайну и загадку славянской души, ее бесстрашие и беззащитную уверенность в незыблемости своего мира. Если хотите, это стихи и о войне, и о чернобыльской катастрофе.

Что касается последней, то Кузнецов, по-моему, как никто другой в нашей современной поэзии, красками слова умеет выразить состояние атомного века.

Он подлинный авангардист в слове, но так как чувства его архаичны, то читающая публика, умеющая читать лишь то, что в тексте, возмущаясь содержанием, не желает принимать форму или, напротив, принимает ее, отрывая от содержания: не отказывая Кузнецову в определенном даровании, возмущается его мироощущением.

А ведь понятие “мое мнение единственно верное” — издавна признак бескультурья. Прочесть “он пил из черепа отца” плоско, без подтекста — значит не прочесть ничего.

Иной, правда, и подтекст прочтет как ему захочется. Вот и спорят: пить или не пить из черепа отца, нравственно это или безнравственно. Эта горькая кошмарная метафора вообще спора не предполагает: безнравственны спорящие о ней, ибо рассуждают о том, о чем нужно молчать, молчать и слушать поэта или не слушать его, если противно.

Думаю, в свое время современников Маяковского раздражали его строки:


Как чашу вина в застольной здравице,

подъемлю

стихами наполненный череп.


А что тогда говорить о строке Маяковского:

Я люблю смотреть, как умирают дети.

Даже славящийся своей тонкостью критик Лев Аннинский готов вменять ее Maяковскому в вину, даже он читает ее прямо, плоско, не видит, что ли, в слове “люблю” слова “ненавижу”?

Давняя истина: уметь читать — это ещё не значит уметь понимать написанное.

Он ниспровергает Пушкина! Последний от этого ниспровержения не шелохнется, как не шелохнулся он от ниспровержений Маяковского и его современников.

Как не видят те, кто возмущается Кузнецовым, что и его отношение к Пушкину — обратная сторона любви. Тот же прием, что с женщинами-поэтессами. Отрицая — признает.