Наш Современник, 2006 № 11 — страница 14 из 47

Казалось, вся Европа высыпала на улицу, и человеческие громады неудержимо устремились во всех направлениях. Недаром в ту эпоху в сознании русского гения возник образ города Чевенгура, где вслед за людьми дома и деревья сдвинулись с мест, вовлекаясь во всеобщее движение.

Массы поднимались не только на политическую борьбу. В Западной Европе, оправлявшейся после мировой войны, люди наводнили улицы, чтобы покупать, посещать кафе, бездумно фланировать. Рынок, с присущей ему хищной чуткостью, тут же переориентировался на их запросы. Драгоценности богачей заменили искусственные камни. Одежды знати, пошитые на заказ, копировались на гигантских фабриках. Простолюдин оказался в центре внимания производителей, модельеров, музыкантов. Он стал главным героем послевоенной эпохи.

И Европа буржуа, в подлинном смысле слова Старый Свет, где утончённостью вкуса и обихода гордились не меньше, чем счётом в банке, буквально взорвалась негодованием. В 1930 году появился своего рода манифест, осмыслявший и подводивший итог двух бурных десятилетий — знаменитая работа испанского мыслителя Хосе Ортеги-и-Гассета “Восстание масс”.

“В современной общественной жизни Европы, — предуведомлял философ в первом же абзаце, — есть — к добру ли, к худу ли — один исключительно важный факт: вся власть в обществе перешла к массам” (здесь и далее цит. по: О р т е г а — и — Г а с с е т Х. Восстание масс. “Вопросы философии”, N 3, 4, 1989).

В России работа Ортеги была переведена с более чем полувековым опозданием, но тоже ко времени: горбачёвская перестройка стала круто сворачивать от прекраснодушных лозунгов к жёсткому переформатированию общества. Оно вновь разделилось на массу, господство которой обличал Ортега, и избранное меньшинство, призванное, по мнению испанского философа (и, очевидно, его российских публикаторов), безраздельно господствовать над “толпой”.

Тем не менее работу провели по разделу эстетики, дескать, великий мыслитель обличал массовую культуру. Ортега действительно затрагивал вопросы культуры, так же как и вопросы науки, техники — книга поистине всеохватна. Но на первом месте у него, безусловно, политика: “…Массы решили двинуться на авансцену социальной жизни, занять там места, использовать достижения техники и наслаждаться всем тем, что раньше было предоставлено лишь немногим…… Сегодня мы присутствуем при триумфе гипердемократии, когда массы действуют непосредственно, помимо закона, навязывая всему обществу свою волю и вкусы”.

Работа Ортеги вторично обрела политическую злободневность, но её смысл по возможности завуалировали от непосвящённых эстетической болтовнёй комментаторов. Почему? Возможно, до времени решили не раскрывать карты. Антидемократизм “Восстания…” не только притягивал тех, кто претендовал стать новыми хозяевами жизни, но и пугал их своей откровенностью. Многие пассажи Ортеги перекликаются с положениями “Майн Кампф”. Но одно дело — поверженный, ославленный “бесноватым” Гитлер, другое — один из самых блистательных европейских умов.

Однако не будем оглядываться на имена, куда плодотворнее вчитаться в тексты. Тем более, что в своей ненависти (“смесь ненависти и отвращения”, — уточняет Ортега) автор “Восстания……” чрезвычайно выразителен: “Массы перестали быть послушными…… меньшинствам, они не повинуются им, не следуют за ними, не уважают их, а, наоборот, отстраняют и вытесняют их”; “Такого ещё не бывало в истории — мы живём под грубым господством масс”.

Книга Ортеги показала: восстание масс — это новое явление в политической жизни — к началу 30-х получило всестороннее осмысление в среде европейских элит. Изучив своего противника, истеблишмент Старого Света готов был начать с ним борьбу.

Тот же Ортега подсказывал выход: “……Кто живо ощущает высокое призвание аристократии, того зрелище масс должно возбуждать и воспламенять, как д е в с т в е н н ы й м р а м о р (разрядка моя. — А. К.) возбуждает скульптора”. Если перевести эту выспренную фразу на язык прагматики, с массами предлагалось работать, точнее, м а н и п у л и р о в а т ь ими. Ибо — с этого философ начинает книгу — “массы по определению не должны и не могут управлять даже собственной судьбой, не говоря уже о целом обществе”.

Так готовилась политическая сцена для появления д и к т а т о р а. Запомним: уподобление масс “девственному мрамору” — не результат интеллектуальных потуг Гитлера или Муссолини, а итог размышлений крупнейшего философа Европы, выступавшего от имени её элит. Целый сонм политиков, социальных психологов, философов, историков и — что особенно важно — буржуа утверждал: “сильная рука” необходима. Более того, её явление якобы п р е д о п р е д е л е н о самим актом высвобождения масс из-под власти “избранного меньшинства”, “людей высокого пути”. Обретя свободу, — утверждали лукавцы, — народы не умеют воспользоваться ею и сами охотно вручают свою судьбу в руки господина.

Между прочим, многие авторы (тот же С. Хантингтон) начинают отсчёт так называемой “эпохи диктаторов” с конца 10-х годов. В их схемах революция а в т о м а т и ч е с к и порождает диктатора. Что не соответствует историческим фактам и свидетельствует о социальной ангажированности исследователей. Не могут же они не знать, что между восстанием “Спартака” и приходом Гитлера — интервал в 14 лет. Что Сталин только к середине 30-х сумел сконцентрировать в своих руках полноту власти. Временные отрезки, не укладывающиеся в расхожие схемы, безжалостно выбрасывают из истории, хотя по драматизму и яркости они, безусловно, превосходят периоды диктаторского правления.

Конечно, стороннему, а тем более предвзято настроенному наблюдателю активность масс представляется сшибкой бесконечного множества интересов, броуновским движением, погружающим народ в хаос. На самом деле этот бурный поток при желании не так уж трудно ввести в берега здравого смысла и политического права, институционализировать в форме прямой демократии. Чинная бюргерская Швейцария благоденствует в таком режиме не одну сотню лет, любое важное решение вынося на суд народа — референдум*.

Та же форма прямой демократии стихийно родилась в Приднестровье из деятельности хорошо знакомых нам по годам перестройки Советов трудовых коллективов. В республиках бывшего Союза сильная номенклатура тут же выхолостила эту форму народоправства, а в Приднестровье, где административные структуры существовали лишь на районном уровне, она смогла развиться, охватить общество снизу доверху, сплотить народ. СТК стали костяком созданной фактически с чистого листа Приднестровской Молдавской Республики.

Другое дело, что власть имущие зачастую п о л ь з у ю т с я недостаточной организованностью масс и после короткого периода “своеволия”, “буйства черни”, когда элиты ещё недостаточно сильны, чтобы совладать с народной стихией, подчиняют её жёсткому диктату. Но означает ли это, что колоссальный выплеск человеческой энергии, расцвет самобытной народной мысли — напрасная трата сил, средств и времени? Ни в коем случае! Повторю — массы и щ у т п у т ь. И лидера, способного повести народ по избранному пути. Да, они подчиняют себя вождю, на что с торжеством (а порою с отнюдь не научным глумлением над “незадачливым” “человеком толпы”) указывают исследователи. Но вдумаемся — народы принимают далеко не в с я к у ю власть. Не к а ж- д о м у подчиняются.

В Советской России не только Сталин претендовал на роль вождя “трудящихся”. По крайней мере полдюжины “красных Моисеев”, вдохновенных витий, соратников Ленина, с куда большим, как казалось в 20-е годы, основанием претендовали на неё. А народ в конечном счёте остановил свой выбор на Сталине. Понятно, в данном случае речь не идёт о формальной демократической процедуре голосования. Хотя тот же Сталин исправно получал голоса депутатов на партийных съездах. Но как бы ни оценивать законность такой г р у п п о в о й поддержки, дело не только в ней, а в том — прежде всего в том! — что Сталин опирался на многомиллионную массу и в годы внутрипартийной борьбы, и в период жестокой коллективизации и сверхнапряжённой индустриализации, и в ходе Великой войны. Согласитесь — т а к у ю поддержку получить куда сложнее, чем электоральную, которая требуется раз в четыре или пять лет……

В Германии парадный мундир фюрера примеряли на себя всевозможные персонажи. И фельдмаршал Гинденбург, избранный президентом в 1925 году, и амбициозный канцлер Густав Штреземан, и лидеры бесчисленных полуфашистских организаций, расплодившихся в Веймарской республике. А немцы поддержали Гитлера. Почему? Видимо, потому что он наиболее динамично совместил тягу к прусскому военному порядку с революционной устремлённостью, так и не выветрившейся из германской нации до начала 30-х, несмотря на поражение восстания 1919-го.

Этот синтез не был случайным. Глубокие умы напряжённо обдумывали перспективу подобного развития. А. Уткин в своей содержательной книге приводит показательное высказывание Гарри Кесслера: “Возможно, однажды традиционная прусская дисциплина и новая социалистическая идея сомкнутся, чтобы образовать пролетарскую правящую касту, которая возьмёт на себя роль нового Рима, распространяющего новый тип цивилизации, держащейся на острие меча. Большевизм — либо любое другое название — могут вполне подойти”.

Поразительно — эти мысли Кесслеру навеяла леденящая кровь сцена расстрела “фрайкоровцами” революционных матросов в 1919 году.

Впрочем, дело не в том, какие прихотливые фантазии возникали в сознании немецких интеллектуалов. Куда важнее то, что немецкая элита готова была воплотить их в реальные дела. А. Уткин сообщает о планах свержения социал-демократического кабинета и формирования революционного правительства, где главная роль отводилась одному из столпов старой аристократии графу Брокдорфу-Ранцау. К слову, граф был сторонником сближения с Советской Россией. И если заговор так и не осуществился, то курс Ранцау на активное сотрудничество с Россией в экономике, и прежде всего в военной области, на полтора десятка лет (до 1933 года) предопределил политику Берлина.