II
Партия велела, отец ответил — есть! Ну а куда иголка, туда и нитка. Месяца три жил он бобылём, ночевал в райкоме, мотался на лошади по району, знакомился с людьми, которых было ужасающе мало, вникал в проблемы, коих становилось всё больше и больше… Наконец, уже зимой, кое-как подремонтировали заброшенный уцелевший еврейский дом в самом центре посёлка, и тогда приехал к нам с мамой в тверскую глубинку, в село Лесное, большой и добрый белорусский дядька со смешной фамилией Мишкарудный, с заданием — доставить секретарскую жёнку с сыном прямо в Толочино. (Потом, через годы, ударное “о” в названии посёлка оторвалось, и стал он Толочин — почти город.)
Всё тогда было впервые: и огнедышащий, полыхающий, словно живой, могучий паровоз; и оглушающе огромная Москва с пронзительно визжащими на поворотах трамваями; и, конечно же, вечерний орудийный салют в честь, помнится, взятия Варшавы.
Ночевали у двоюродной тётки на 1-й Мещанской, в полуподвальной коммунальной комнатушке. Помню: сижу за столом, подняв голову кверху, и смотрю в узкое окошко: а там ноги, ноги, ноги бесчисленных пешеходов. Словно по моей голове шагают…
Умудрились с тётей Надей в уголок Дурова сходить, говорящей вороне подивиться, мышиному поезду. А вечером — в путь, навстречу новой жизни!
Итак, мы едем в Белоруссию. Мелькают за окном разбитые русские станции и полустанки; устало шипит на остановках паровоз, сверкая на солнце своей нержавейкой; по перронам мотаются какие-то люди в грязных ватниках, истошно кричат… Всё это с годами сливалось в одно размытое, колышущееся воспоминание, в сложный и странный пучок света, звуков, запахов (о, не забыть, как пахнет паровозный дым!) — и красок, стёршихся от времени, выцветших, белёсых, зыбких…
Запомнился чётко, будто вчера всё было, вдребезги разбитый Смоленск. Да уж, запомнился…
Объявили стоянку — 45 минут. Поезда тогда ходили медленно, лениво. Дядя Миша подхватился и побежал в станционный буфет — купить нам какой-нибудь еды. Я следом за ним выбрался из вагона, одарил улыбкой строгую проводницу тётю Валю и стал медленно ходить вдоль вагона. Туда — и обратно; туда — и обратно. Наконец послышалась команда: “По вагонам! Поезд отправляется!” Я взобрался по крутым ступенькам в тамбур, и в этот момент, когда свирепо скрипнули, разгоняясь, вагонные колёса, меня пронзила страшная мысль: а дядя Миша-то не вернулся! Охваченный ужасом, я помчался в своё купе, к маме.
Что же теперь будет?! Мама уткнулась головой в свои руки на маленьком вагонном столике. Её плечи сотрясались от рыданий. А что мне оставалось делать? Что будет? Что будет?
— Прошу приготовить билеты, — раздался строгий тёти Валин голос. Вот оно, уже началось… Весь в слезах, дрожащим голосом я залепетал: — Билеты… у дяди Миши… он, кажется… случайно… отстал… в Смоленске…
— Ну и что мне прикажете делать? Безбилетников возить не положено.
А мама всё сидела, молча уткнувшись лицом в ладони, чуть всхлипывая и вздрагивая плечами…
Подумать только: она всхлипывала от смеха! Потому что в ту самую минуту, когда разверзлась бездна моего отчаяния, из-под вагонного потолка вдруг свесились длинные дяди Мишины ноги — оказывается, он быстро вернулся из буфета и залёг на третью полку отдыхать. Тогда-то у женщин и возникла шальная безобидная идея разыграть простодушного мальчика.
Глотая слёзы, задыхаясь от радостного светлого смеха, я повторял снова и снова: “Ну, мама… ну, тётя Валя… Вы даёте!” Мои внуки, услышав от меня эту давнюю, из прошлого тысячелетия, историю, хохотали и повторяли уже по-нынешнему: “Вот это да! Вот это прикольно!” Должен сказать, что мама моя сыграла свою роль убедительнее всех. На матерей долго не обижаются. И вправду: ну рухнул я на минуту-другую в ту самую бездну отчаяния (выражаюсь слегка патетически, что, увы, свойственно моей натуре); зато благодаря “приколу” едва ли не впервые в жизни полновесно ощутил ни с чем не сравнимую радость восстановления жизненной нормы и порядка, благословенного душевного покоя. От отчаянья к радости — не в этом ли одна из формул человеческого счастья?
III
Мы живём с мамой в бесхозном деревянном доме и ждём, когда нам дадут новую казённую квартиру. Как-то ночью, проснувшись внезапно — за мною кто-то гнался и грозился застрелить, — я услышал тихий разговор родителей.
— Ой, Миша, как же мне неуютно, нехорошо в этом доме… Жили, жили здесь другие люди, совсем нам чужие, их немцы поубивали — а ведь, может быть, кто-то из родни всё-таки остался?
— Война, Мотя, — спокойно возразил отец. — Воспринимай всё спокойно. Мне говорили, что хозяин дома ещё до войны был призван в армию. Семья погибла, но он-то, возможно, и жив остался. Глядишь, и вернётся скоро… А нам всё равно переезжать!
Как в воду глядел отец. Вскорости, когда отгремели победные салюты и установилась долгая мирная тишина, заявился к нам в дом сам его хозяин.
Утром мы услышали стук в дверь.
— Здравствуйте, мадам! Здравствуй, мальчик! — сказал незнакомец, войдя в дом. — Моя фамилия Гумин, зовут меня Михаил Ильич, и я с вашего разрешения, мадам, впервые за четыре года перешагну порог моего родного дома…
Мужчина — высокий, чёрный, горбоносый, в военной форме — остановился и обвёл комнату жадным горящим взглядом. Я почувствовал лёгкий озноб, а мама встрепенулась и запричитала:
— Проходите, проходите, пожалуйста! Надо же, вы — тёзка моего мужа, подумать только! Проходите, ради Бога! Мы здесь люди временные…
Я стоял в дальнем углу комнаты, и одна лишь нелепая мысль не давала покоя: почему “мадам”? С какой стати? Мы ведь люди советские, а он тоже советский старший лейтенант интендантской службы, вон на плечах белые погоны…
Гумин театральным жестом пригласил маму присесть и произнёс короткую речь, явно приготовленную заранее:
— Мадам! Вы, очевидно, знаете, что моя семья расстреляна фашистами? Я только что демобилизовался. Жизнь продолжается. Так что…
— Ну что вы, что вы! — Мама зарделась от волнения и неловкости. — Мы всё понимаем… Мы временно… Мы освободим дом, не сомневайтесь… как только муж получит новую квартиру… Ради Бога!..
— Мадам! — перебил маму хозяин и укоризненно произнёс далее: — Дней семь-восемь я готов подождать. При высоком, прямо сказать, положении вашего мужа такой срок не должен показаться вам слишком коротким.
— Ой, вы знаете, Михаил Ильич, через две недели должны сюда приехать из России моя свекровь с двумя нашими дочерьми, они там школу заканчивают. Две недельки всего… И мы тут же съедем, можете не сомневаться!
— Не знаю, не знаю… — Гумин посуровел. — Честно скажу вам: через неделю приезжает Соня, моя новая живая жена; вы понимаете… Надеюсь, вы передадите мои условия вашему мужу?
Мама передала. И ровно через неделю мы покинули владения Гумина, перебравшись в другой, ещё не до конца восстановленный дом на окраине посёлка, совсем неподалёку от автомагистрали Минск-Москва, на улице Оршанской, воспетой позже ухажёрами моих старших сестриц.
Дом на Оршанской оказался сплошная прелесть! Мы словно вернулись в родную деревню: в доме три комнаты и русская печь на кухне, большой огород, просторный двор с колодцем, погреб с остроконечной “готической” крышей, громадный сарай, где вскоре поселились корова Зорька, кабан Васька и мои весёлые ушастые крольчата, которых я однажды так неосторожно перекормил клевером… Никогда, никогда больше мы не жили так просторно, так согласно — и так счастливо.
IV
Где-то в августе, ещё тепло и зелено было, дядя Миша пригласил меня поехать с ним в его родную деревню — поработать в огороде, по грибы походить, молочка парного вволю попить.
— А ещё скажу тебе, Михалыч, — перешёл он на интригующий полушёпот, — должны мы с тобой попасть на белорусскую свадьбу. Двоюродная сеструха моя замуж собирается. Ты вообще-то на свадьбе хоть раз бывал?
— Да нет… сестрёнки-то еще в школу ходят. Интересно бы поглядеть, — с деланным спокойствием протянул я и тут же озаботился: — Только не знаю, разрешат ли родители?
Хитрый белорус, оказывается, всё уже предварительно согласовал с отцом. И лошадь выпросил на два дня. Уговорить маму тоже большого труда не составило.
— Восемнадцать вёрст верхом вдвоём на одной лошади… — Мама покачала головой и улыбнулась: — Смотри, сынок, всю задницу себе отобьёшь…
— Не беспокойтесь, Мария Дмитриевна! — радостно отозвался дядя Миша и подмигнул мне. — Я позади седла попону приспособлю, да отдыхать почаще будем — доберёмся, будьте уверены!
Рано утром в субботу двинулись в путь. Райкомовский жеребец Ястреб степенно вышагивает по пыльной дороге. В седле — дядя Миша, я за его спиной, бочком, ноги свешены, руками держусь за седельную луку. А вокруг — мирная послевоенная красота: небо голубое, ни облачка, птицы заливаются, травы колышутся под ветерком, а слева и справа — пни, пни, пни, груды поваленных высохших деревьев, и лишь у горизонта — тёмно-синие зубчатые гребешки настоящего леса. Это немцы создавали вдоль дорог зоны сквозной видимости — чтобы партизанам было труднее подобраться.
— Под автоматами людей сгоняли на эти “лесоразработки”. День и ночь старики, женщины, дети, вроде тебя и постарше, лес валили. Боялись они партизан, боялись, гады!
Дядя Миша закашлялся, сплюнул и подытожил:
— Ничего, Михалыч, леса снова вырастут, главное — войны больше не будет. Согласен?
Конечно, согласен. Только вот ехать становится как-то всё неудобнее, противнее. Руки онемели, попона сползает книзу, ну и… вообще…
— Тпр-ру! — Ястреб останавливается, дядя Миша оглядывается на меня и смеётся: — Что, никак мозоли на мягком месте появились? Всё ёрзаешь, казак, да не жалуешься. Давай-ка слезай, отдохни, а потом в седло — твоя очередь, а я километра два-три пёхом — ноги разомну.
Ястреб двинулся за старшим в поводу, а я с наслаждением заколыхался в мягком кожаном седле. Плюх-плюх, плюх-плюх… Так, с остановками и пересадками (в мою пользу!) и добрались мы до свадебной деревни, до дяди Мишиной родни.