Наш Современник, 2007 № 03 — страница 39 из 47

лапте и квасе”, но в способности усмотреть и грамотно обличить пороки русские. А вы-то, убогие да сермяжные, куда прете с хомутами и подойниками?! Несчастные интеллигенты-обличители, забывшие, чем пахнут мужичьи портянки и онучи, так и не смикитили своими замусоренными умами, что без народного речения не оживет и народный дух в творении, и наоборот; а коль испокон веку народ наш крестьянский, то, выражая народ, как же поэту обойтись без крестьянского говора, без корневого русского слова?!

Не говоря уж о русскоязычных, даже и среди национальных стихотворцев народилась уйма поэтов “книжных”, чьи вирши — писанные на безродном языке, словно переводы с иноплеменного наречия, похожем на сквозной березняк с опавшими листьями и увядшей сивой травой, — вирши сии порождают и в нашем читающем земляке языковую “нерусскость”, тем самым искажая, замутняя, ослабляя в русском народе и любовь к Царству Русскому. И таится в сем опасность великая: отвадившись от корневого русского слова, мы и от духа русского православного убредем в духовные потемки.

Можно по-всякому относиться к поборникам древлеотеческого православного обряда, но с какой болью и духовной страстью опальный протопоп Аввакум оборонял от засорения наш исконный язык в огненных письмах царю Алексею Михайловичу: “Не позазрите просторечию нашему, люблю свой русский природный язык, виршами философскими не обык речи красить. Небрегу о красноречии. Не уничижаю своего языка русского… Ох, ох, бедная Русь! Чего-то тебе захотелось немецких поступков и обычаев… Вздохни-тко по-русски. Ведь ты, Михайлович, русак, а не грек”.

* * *

Слушаешь стихи Михаила Трофимова — неприхотливая, игривая и говорливая речушка вдоль деревни бежит, кружит, — и чудится, сочинил их не стихотворец, подученный в столичном институте, а выплел на завалинке сельский краснобай:

“За щекой словцо лежит,// рот разину — побежит…// Сочинял пока зачинку,// Сапоги отдал в починку.// Я б не только написал,// Я б и спел,// И подплясал.// Я б для каждой нашей девки// Спел особые припевки,// Разведенку-вдовушку // Веселил бы// Вволюшку: // Знаю сорок //Тараторок, // Басенки // И песенки — // Все бы спел на лесенке.// И гармошка мне дана, // Голосом красивая,// Да за плечом// Стоит жена,// За плечом — // Ревнивая.// А у тещи // Есть корыто,// Есть на улицу окошко,// Чтобы глянула сердито,// Если я пройду// С гармошкой. // Теща мне// Вторая мать: // Грозит гармошку разломать.// Требует неистово, //Чтоб ходил с транзистором”.

…Русский народный поэт Михаил Трофимов… Повторил я величавый запев и споткнулся: а вдруг смутит и обидит собрата эдакое величание? Вдруг подумает: пустобайство, лесть, а может, и усмешка?! Сомнительные люди, что нахваливают собрата не позаочь, а принародно и безмерно, — корысть, поди, притаили за пазухой. А потом ещё и привиделось вдруг, как отмахнулись удивленные и возмущенные брови наших столичных критиков: ведаем, жил в Иркутске Вампилов-гений, живет Валентин Распутин, а Трофимов… — пожмут плечьми, — книг его видом не видывали, имя его слыхом не слыхивали, а тут, ишь, чего загнул: русский, да еще и народный… не слишком ли?!

Однажды, при советской власти, в Иркутск шалым ветром занесло паренька из “Литературной газеты” — прилетел в сибирское глухоморье посмекать поэтические дарования и случайно наткнулся на меня, а коль сам я ходил в середняках, то и поволок столичного гостя к Трофимову, да еще и посулил: мол, познакомлю тебя, батенька, с народным поэтом — коренник в здешней писательской упряжке.

И побрели мы с московским гостем по снежному Иркутску. А уж синеватый стылый вечер притуманил город… Возле собора Богоявления дворник… распахнутый ямщичий полушубок, лохматый малахай, морозный румянец на щеках, веселый погляд… дворник тот разметал снег на церковной паперти, заправски широко и вольно отмахивая метлу… раззудись, плечо, размахнись, рука… словно не снег мел, а валил косой росную траву.

— Вот он… народный поэт Михаил Трофимов, а по совместительству церковный сторож и дворник.

Московский гость растерялся: талантливый поэт, и вдруг — сторож, дворник?! Вообразил Евгения Евтушенко, Андрея Вознесенского, Беллу Ахмадулину с дворницкой метлой… Потом мы пили чай в церковной келье, любовались трофимовскими докрасна обожженными глиняными потешками; и помню, меня дивило и радовало: Михаил Трофимов не стесняется, что добывает хлеб насущный метлой и сторожбой, хотя и сам Распутин почитает его за народного поэта, а вот я, промышляя тем же ремеслом и ночами сочиняя повести, жутко стесняюсь дворничества и бросаю метлу в кусты, коль примечу знакомцев — стыдно, все же писатель и книжку в Москве печатал.

Столичный гость испил крепкого чаю с чабрецом — богородичной травой — и печатным пряником, подивился трофимовским частушечным стихам, поцокал языком, вертя глиняные потешки, насулил поэту с три короба да и укатил, и ни слуху ни духу. Обнадежил мужика да и забыл, гусь московский, про посулы народному… дворнику.

А я с досады записал в дневничок:

“…На руках бы носить народных писателей, а мы и признавать-то не желаем и посмертно, и пожизненно: примитивно, убого, устарело, славянофильские “кислые щи да лапоть”. Так мы не осознали чудо-сказочника Степана Писахова, коего северорусский писатель Федор Абрамов вознес выше Андерсена, так же не разглядели… недосуг было в честолюбивой суете… Бориса Шергина, коего опять же Абрамов да писатель Личутин повеличали волшебником русского слова, иконой в русской литературе, лучшим писателем, жившим тогда в Москве. И Шергин, и Писахов дожили свой век в забвении и нищете, хотя и не сетуя на судьбу, дабы не гневить Бога, и не загадывая иной доли. Видимо, чтобы голос не засалился в житейской сытости, не охрип в ревучей тщеславной колготне, Господь оберег сынов-избранников от искушения славой и богачеством, оставил на весь век среди голытьбы, чтоб не забыли жизнь простолюдина. с радостями и горестями, с нуждою и надеждой”.

Сколь дарований навроде Трофимова прозябает по нашим городам и весям, облачается небесами, подпоясывается алыми зорями, застегивается белыми звездами. Да уж Бог с ним, с нищенским житьем-бытьем и земным бесславием, жаль, что произведения народных, национально ярко и откровенно выраженных, талантливых самородков ведомы лишь собратьям по ремеслу, да и то редким, избранным, и неведомы народному читателю. И выходит, братцы-славяне, что мы, равнодушные к издательски и житейски неловким, простонародным художникам, славянскую народную душу обворовываем, красоту и совесть в чердачных сундуках гноим!..

Прожив в деревне за Байкалом четверть века, вдосталь наслушавшись степных и таежных, речных и озерных говоров, где через слово да на всякое слово — мудрая поговорка, прибаутка, природный образ, потом — в университете и самоуком — постигая великую устную поэзию, поэмы Михаила Трофимова читал и слушал как народные сказы, дивился и даже, покаюсь, завидовал белой завистью, чуя, что скудно прикопил я в загашнике народной речи и, однако, не владеть мне коренным русским словом так легко и натурально, как Трофимов. Но, не иссушая души злобной ревностью, дивясь и радуясь трофимовскому крестьянскому дару, я, как уж мог, служил ему и сей очерк, без малого четверть века доводя до ума, пропечатал во многих газетах и журналах, и, конечно, сожалел, что слишком редко издавались книги Михаила Трофимова, а бойкие собратья не подсобляли — пекли свои книжки, как блины на масленицу, жаль, что пресные да непропеченные.

Нынче я думаю, что в сем и винить-то некого — народный стихотворец так укротил свое тщеславие, что за ради своей издательской судьбы палец о палец не ударит, а какой дурак будет за него обивать пороги у начальствующих и богатеев, добывая деньжата на издания?! Мне чудится, Михаил забывает, что явился в сибирский мир поэтом, проживая жизнь лесной и полевой птицей, что поет задаром, не сеет и не жнет, плывет сосновыми борами и березовыми колками, плещет крылами в поднебесье, счастливый от небесной воли и земной красы.


Хлеб черный с молоком жую.

Под облаками, над лесами,

Под красным солнышком живу…

* * *

Увы, русские журнальные редакторы да критики не избаловали поэта привечанием — своекорыстны, пасут именитых, жадно гложут, словно мозговую кость; и если на Руси вчерашней, нынешней и открывали поэтов-самородков, то лишь сами писатели, те же именитые, а уж потом критическая свора спохватится, бывало, и взвоет заздравную, хотя уж приспела пора петь за упокой. Верно сказал Валентин Распутин, хотя и о творчестве прекрасного сибирского писателя Алексея Васильевича Зверева, но это и к Михаилу Трофимову вполне подходит. (К слову сказать, Алексей Васильевич и Валентин Распутин — как и наш поэт, выходцы из сельского простонародья — любили трофимовские поэмы и стихи.) “Критика наша, надо признать, довольно неповоротлива, — сетовал Валентин Распутин. — Она, как в святцы, заглядывает в одни и те же имена, по которым и судит о состоянии всей литературы. Литература между тем и полнее, и глубже, и при всей несвежести сравнения ее с айсбергом оно, однако же, остается достаточно верным: то, что попадает в поле критического внимания, есть лишь малая часть действительной мощи нашей литературы. Там, в глубинах и на просторах России, многие писатели чутко и верно улавливают происходящие в обществе духовные и нравственные движения и говорят о них с болью и верой, говорят честно. И талантливо. И дело тут не в похвалах, которыми они обделены, а в том, чтобы высокую и чистую проповедь их книг знал и понимал наш так называемый большой читатель. И все-таки дело не в оценках, а в том, что делает писатель сам, как он работает, и, в конце концов, я считаю, что сделанное не останется втуне и все равно дойдет до читателя. Это гораздо лучше, если сравнить с судьбой тех писателей, которые делают мало и хуже, а славу имеют большую…”.

Попрекнув русскую критику, скажу, что на Михаила Трофимова все же набрел критик Валентин Курбатов, учуял испоконный дух трофимовской поэзии и отважился, не заглядывая в критические святцы, написать о том в предисловии к сборнику стихов поэта. Хотя и Валентин Курбатов приступал к трофимовской лирике с опаской и оглядкой: “Я не знаю, как читал бы стихи Трофимова, не встречаясь с ним. Вероятно, мелькнула бы тень смущения — не притворна ли его старомодная, крестьянски простая муза, можно ли жить народной речью и мыслью естественно даже и посреди нынешней, отведавшей городского телевидения деревни, не то что в самом Иркутске, с чеховских дней отмеченном интеллигентностью. Показалось бы, возможно, что поэт или достаточно стар, или сложился в пору Дрожжина или Прокофьева, или немного играет в милую сердцу недавнюю деревенскую песенно-частушечную культуру и тем в общем сберегает ее лад, чтобы этот лад не позабылся вовсе”.