лям моего техникума, девчонкам-сверстницам, а то и на три-четыре года постарше, с которыми я запросто знакомился в любом городе, в любом самолете, в любом трамвае. Директор техникума так и прозвал меня: "вежливый нахал". Само собой, стишки писал, и неплохие, уж коль охотно печатали их и районная газета "Ленинский путь" на моей родине, и "Саратовский комсомолец". Ах, да, я позабыл сказать, что в незабвенном городе Саратове учился, что именно там-то и прошла вся моя несознательная юность.
Ну, что же еще о себе тогдашнем? Конечно, неразлучная подружка-гитара, на которой я и играть-то не умел, поскольку природа начисто лишила меня музыкального слуха. Но я все равно играл, то есть "бацал" по струнам, и все равно пел, то есть орал как можно громче и яростнее, и всем друзьям моим, таким же охламонам, как я, очень нравилось, а уж про девчонок-то и говорить нечего.
И Боже ты мой, чего только мы не пели!
ысоцкого, ладно - ысоцкого тогда вся юная поросль России-матушки пела, а не просто его, магнитофонного, как сейчас, слушала, но мы ведь и сами "под ысоцкого" сочиняли. Даже, помнится, "Паспорт" Маяковского, и тот толпой на улицах Саратова орали. Чего уж там Маяковского - отрывки из "ойны и мира" самого Льва Николаевича Толстого под гитару орали.
Господи, с каким же, наверное, недоумением и презрением взирал на наше дикое орущее племя благочинный и издревле культурный город Саратов! Но нам плевать было и на презрение, и на всю мировую культуру - мы свою создавали и утверждали, как могли. Ну, и вид я имел тогда вполне соответственный: сапоги резиновые с вывернутыми и опущенными до пят голенищами, черный же плащ болоньевый, на первую кровную получку купленный, свитер шерстяной, мамой связанный, - опять-таки ж черный-пре-черный, волосы до самых плеч и усы - к счастью моему тогдашнему, начавшие пробиваться на губе годам к пятнадцати, а уж к семнадцати-то, на зависть всяким там "безусикам", придававшие лицу черты вполне мужественные. от борода у меня только никак не росла еще - единственное, чего не хватало мне и о чем я сожалел. Не очень, впрочем, сожалел-то, ибо вполне логично полагал, что со временем борода появится. Одним словом, "черный человек", да и только - совсем в духе Есенина, моего кумира, которого я в те времена всего знал наизусть и под которого частенько играл до самозабвения.
Но и это не все еще - после Хабаровска начал носить я на шее ожерелье из самых натуральных медвежьих клыков и зубов, с превеликим трудом вырванных мною из жуткой пасти "хозяина", убитого кем-то из "заправдашних" хабаровских геологов. Я, само собой, перед всеми и перед каждым, где намеками, а где и с доверительной откровенностью, никогда не упускал возможности подчеркнуть, что едва сам на эти клыки не угодил, но изловчился, одолел-таки зверюгу - прямо в лоб ему из карабина всадил. Не помню, верили ли, но на экзотическую особу мою взирали весьма уважительно - вот они, клыки-то, так и отсвечивают первозданной белизной на фоне черного, как сама ночь, пропахшего дымом таежных костров свитера, так и побрякивают друг о дружку, красавчики…
от поразмыслил малость и понял все же: не совсем справедливо наговариваю на себя тогдашнего. Более того, не на одного себя - на друзей юности напраслину наговариваю, ибо "скажи, кто друзья твои, и я скажу, кто - ты", а значит, и обратное действенно. Большущий грех на душу возьму, ежели не оправдаю друзей юности.
Нет, совсем не были мы охламонами!
Не был им ни Ахтям Тазетдинов - наш заводила, душа союза нашего, певец, музыкант, поэт, режиссер всех вечеринок наших (потом он и действительно стал режиссером одного из ТЮЗов).
Ни тем более Санька Кашеваров - дружок мой закадычный, спокойный, рассудительный, тугодум, каких поискать, непревзойденный логик наш, математик, шахматист.
А как умудрилась моя нечестивая рука записать в охламоны Олежку Шуенкова - честнейшего из нас? Сейчас-то я вижу, что и все мы были (а остались ли?) удивительно честны, но Олежка… Олежка буквально подавлял нас своей кристальной честностью. Он никогда и ни с кем не шел ни на какие компромиссы. Нам было очень тяжело с ним, а без него мы просто жить не могли - почему-то именно ему и не стыдно было поведать о той или иной низости своей.
Где-то в конце второго курса именно Олежке пришла в голову мысль создать "чистилище", то есть такие вечерние посиделки наши, на которых каждый, в порядке очередности, излагал бы как на духу, но только "при всем честном народе", абсолютно все свои пороки. А коль "исповедующийся" позабудет о каких или "поскромничает", то уж непременно всем миром ему помочь. Ну и баня получалась, скажу я вам, - меня, помнится, с неделю после оной все потягивало удавиться где-нибудь потихонечку. Но после первого же круга и сие прискучило - все пороки каждого известны, а новые не так-то скоро приобретаются. И тогда Олежка предложил все повторить, но уже в присутствии подруги "грешника", дабы и глаза, ослепленные любовью, ей раскрыть, а заодно уж и чувства ее проверить. Стоит ли подробно описывать то, как все наши "подружки верные" шарахнулись от нас, как от прокаженных?
А как обойти хорошим словом Ромку Сергеева - веселого и доброго умницу, постоянного "повышенного стипендиата" нашего? Если все мы происходили из семей более чем скромного достатка, то Ромка-"молдаванин" у нас из "богатеньких" был: папа - директор завода в Кишиневе. Но не существовало для Ромки более постыдного, чем ощущение материального превосходства над нами. И он все свои солидные переводы из отчего дома, не задумываясь, вкладывал в нашу общую скудную кассу. И подрабатывал вместе с нами - и на хлебозаводе, и улицы города Саратова от снега убирал, и квартиры обоями оклеивал. от только жить Ромке вместе с нами на одной квартире никак нельзя было - часто и непредсказуемо производила свои инспекторские наезды мать его, дама солидная и решительная. Уж она-то не потерпела бы, чтобы чадо ее в "трущобах прозябало", а на лучшую жилплощадь средств у нас никак не накапливалось…
Нет, что там ни говори, а таких друзей, какие у меня в юности были, еще поискать да поискать. А то, что я так насмешливо и пренебрежительно о себе расписывал, вполне оправданно - я, увы, далеко не лучший среди них. И если оформилось во мне сейчас что-то, достойное уважения, то это только от них, от друзей моих. Пусть и горланили мы порой не очень-то уж и пристойные песни, пусть отращивали длинные волосы и рядились под чучела, но мы никогда не избивали всей оравой одного (да и вообще - очень редко дрались, лишь когда на нас нападали, а значит - всегда в меньшинстве), никогда, даже промеж себя, не говорили непристойностей о девушках и женщинах, никогда не пытались добыть деньги нечестным путем, никогда не предавали друг друга…
Итак, я вернулся с практики в середине октября. К тому времени я порядком отбился от родной семьи и наведывался к ней, сознаюсь, уже с некоторой неохотой, лишь по велению сыновнего долга. Пробыл дома не больше недели, и хотя до занятий в техникуме оставалось еще столько же, но меня неудержимо потянуло прочь от родного очага. Путано и совсем неубедительно соврал маме, что пораньше мне надобно появиться в этом году в техникуме - сколько-то там зачетов на мне с прошлого учебного года висит, поскорее сдать их надо, а то без стипендии останусь. Мама не поверила, конечно, но удерживать не стала. И я… с облегченным сердцем поехал.
К вечеру добрался на полупустой электричке до Сызрани. То ли пешком, то ли на "маршрутке", сейчас уж и не припомню, перебрался на другой железнодорожный вокзал - "Сызрань-город" и сразу же (время-то осеннее, "беспассажирное") приобрел плацкартный билет на традиционный поезд свой - "Казань-олгоград".
Крупными мягкими хлопьями густо падал первый снег, когда вышел я по объявлению на перрон к поезду. Было уже довольно-таки позднее время.
Ярко горели пристанционные фонари, и хлопья снега в их голубоватых лучах казались еще крупнее, еще мохнатее, сами светились голубовато. Было тихо-тихо, безветренно - снег кружился плавно, неторопливо, сам по себе. Картина изумительная, успокаивающая самую неугомонную душу. И вот из-за последнего поворота вынырнул слепящий прожектор, пронизывая ярким белым лучом это сказочное снежное царство. А вот и надвинулся на меня сам поезд, степенно поплыл мимо. Уплыл куда-то за зданьице вокзала вагон-ресторан с ярко освещенными окнами. Окна остальных вагонов были либо совсем темны, либо освещены "ночниками". А снег все кружил и кружил под какую-то неслышную, но, должно быть, очень красивую мелодию.
Бежать в поисках вагона, как обычно, в тот раз совсем не хотелось: и сказочная тихая ночь, убаюканная кружением снега, меня как будто тоже убаюкивала, и никто не бежал мимо, не кричал, не суетился, изнемогая от тяжеленных узлов и чемоданов, как бывает почти всегда, когда прибывает наконец-то долгожданный поезд. Нет, ничего этого не было: к своему вагону в конце поезда я шел один-одинешенек - неразлучная гитара через одно плечо и легкая спортивная сумка - через другое. А снег все кружил и кружил.
Когда я неторопливой, валкой походкой дошел до тамбура своего вагона, навстречу мне, сверху, сыпанула веселая, шумная компания девчат и парней. Я едва успел отскочить в сторону, чтобы не подмяли.
И зазвенели чистыми серебряными колокольчиками, как-то очень естественно вписавшись в эту чудную ночь, милые девичьи голоса:
- Ой, девочки, как хорошо-то!..
- А я крупную-прекрупную снежинку поймала!.. Ой, и уже растаяла!..
- снежки, в снежки поиграем!
- Ой, Эльвирочка, ты же мне прямо за шиворот!..
Парни, их было двое, стояли возле меня и снисходительно посмеивались над развеселившимися подружками. А те, видно, измаявшись от неподвижности в вагонной тесноте, словно красивые ночные бабочки в своих ярких развевающихся платьицах, бегали друг за дружкой по платформе, озорно смеялись и были так откровенно счастливы, что мне сделалось обидно оттого, что я не знаком ни с одной из них, что не могу вот так запросто подлететь к какой-нибудь и закружиться вместе с ней и вместе с этими крупными хлопьями снега.