В его письме не было блеска профессионального литературного критика, способного легко и просто писать по принципу "сегодня в газете, завтра в куплете" или "чего изволите?".
А ещё он не был, как это распространено среди литераторов, амбициозен. Это качество не наблюдалось у Ланщикова ни в 1967 году, когда он однажды не сдержался, публично выразив свою обиду за своё поколение: "Мы вот тоже уже приближаемся к 40-летнему рубежу, а нас по-прежнему продолжают величать "молодыми"; ни в середине 1980-х годов, когда заговорили, что Ланщиков превратился в лагере "консерваторов" чуть ли не в культовую фигуру.
Не был… не был… Другое важно — он был. И им двигал… Короче, он был из тех людей, кто наделён чертой, деликатно называемой азартом. Он всегда был благородным возмутителем спокойствия. Энергичным, упрямым, дерзким и своевольным.
Издательство заказывало ему книгу о Чернышевском — он соглашался и… влезал в крестьянский вопрос в России.
Власть и элита, ещё не отойдя от перестройки, затевали новую революцию (или контрреволюцию, кому как больше нравится), а Ланщиков углублялся, как он считал, в самое насущное — национальный вопрос в России.
Самая читающая страна расхватывала "на ура" повести Дарьи Донцовой и Юрия Полякова, а для Ланщикова в это время приоритетом становился разбор фальсификаций о Второй мировой войне.
Следуя пушкинскому "в образовании быть с веком наравне", критик Лан-щиков постоянно искал ответы на такие вечные и всегда современные вопросы: "Кто виноват?", "Что делать?" и "Будет ли существовать Россия?" Он так жил!
Он искал свой человеческий путь, идя дорогами Петра Первого, Пушкина и Гоголя, Герцена и Чернышевского, Сталина и Гитлера, Шукшина и Астафьева.
Он искал если не единомышленников, то хотя бы собеседников, но и их находил, увы, не всегда. И оттого любой мог заметить налёт грусти, сопровождавшей его по жизни даже в минуты, когда он чувствовал себя счастливым.
Сегодня можно услышать, что семинар молодых критиков Анатолия Лан-щикова, несколько лет собиравшийся в ЦДЛ, а затем продолживший работу на его квартире, стал символом несгибаемости в деле просветительства.
Что касается просветительства… Должен заметить, что в реальной нашей семинарской жизни Анатолий Петрович особо никого и не учил. Да и трудно было подумать, что собравшиеся полтора десятка семинаристов, большинству из которых уже немало за тридцать, откроют рты и станут внимать и учиться. Каждый приходил сам учить других.
Каково это было попасть "на зуб" семинаристам Ланщикова, однажды испытал на себе Лев Аннинский. Я никогда не видел Льва Александровича таким убитым и буквально раздавленным, каким он выглядел после анализа своих работ, сделанного Володей Куницыным, и двух-трёх часов перекрёстного разговора с "молодыми" критиками.
Учить нас брался Игорь Золотусский. Слегка по-барски он указывал на неудачные фразы в очередной работе, вынесенной на общее обсуждение, говорил о необходимости выбора нужного слова… Ну так среди нас был Володя Куницын — барич ещё почище Игоря Петровича. А за спинами Вадима Дементьева, в котором уже тогда чувствовался зав. сектором художественной литературы отдела культуры ЦК КПСС, и Саши Михайлова стояли их отцы, довольно значимые фигуры в критике и, что немаловажно, в Союзе писателей. Лёня Асанов, тоже сын писателя, очень начитанный и возросший в атмосфере творчества, заведовавший отделом в издательстве "Современник", и его антипод, "разночинец" Володя Бондаренко, вечный полемист, раскручивавший в ту пору в критике кампанию по "оформлению" в качестве литературного явления "прозы сорокалетних". Саша Казинцев — с хитрой улыбкой внимающий всем, во все времена бывший себе на уме. Два молчуна: Саша Неверов и Женя Шкловский. Самый молодой, может, именно потому ершистый и занозистый Серёжа Куняев, готовый, кажется, забодать Золотусского после любого слова, сказанного поперёк. Лена Стрельцова, для которой её Вампи-
лов имел отношение не столько к литературе, сколько к театру. Слава Педен-ко, у которого газетная рутина в "Литературной России" отбивала, похоже, всякое желание учиться. Марина Борщевская, работавшая тогда в "Юности", о которой ни тогда, ни позже мы кроме этого ничего больше не знали. И автор этих строк. О себе позволю тут в качестве характеристики привести слова автографа, написанные на одной из книг, подаренных Анатолием Петровичем: "Александру Разумихину — самому колючему "студийцу" — с пожеланием светлых дум и добрых дел. Дружески — А. Ланщиков".
На семинаре всё было куда проще и прозаичней. Прямого воздействия на наше сознание Ланщиков избегал. Зато он не прочь был заняться нашим воспитанием. Воспитывал всем, что у него было — образом мыслей, манерой поведения, отношением к делу, отношением к каждому из нас. Показывал, как надо "держать удар", когда бьют; как драться, когда схлестнулся в споре, и при этом сознавать, во имя чего? На какой стороне ты бьёшься: за народное или за элитарное? И мы видели, осознавали, что будь ты хоть самым известным, опытным критиком, мастером в своём деле, напиши ты хоть сотни рецензий и статей, выпусти десятки книг — всё равно: берясь за новую работу, каждый раз перед тобой неизвестность: что из этого выйдет? Причём с первого слова, как правило, ты начинаешь "с нуля", будто только ещё учишься писать. Словно впервые переступил порог и попал в новый для тебя и малознакомый тебе мир… Мир иных жизней и иных мыслей — отличных от твоих.
А теперь о "символе несгибаемости". Признаюсь, многих из вчерашних семинаристов сегодня вряд ли вообще можно назвать критиками. Начну с того, что не все просто дожили до наших дней. Раньше своего "наставника" покинули сей мир Асанов и Педенко. "Переквалифицировались в управдомы", ушли кто куда: в прозу, литературоведение, искусствоведение, в чиновники, на редакторскую работу Шкловский, Стрельцова, Куницын, Михайлов, Неверов и я. Впрочем, так ли важно, сколько студийцев сохранило верность критическому цеху? Остались "три богатыря": Бондаренко, Казинцев (ушедший потом в политическую публицистику, но сделавший имя себе именно в критике), Куняев. Можно сказать, немного. Больше того, уверен, что эти трое всё равно стали бы критиками, чьи имена на слуху, даже не доведись им несколько лет ходить на семинарские встречи к Ланщикову (упоминаю только его, так как, смею думать, к одному Золотусскому они бы никогда и не пришли). Насколько я знаю, не всё из того, что они писали, он безоговорочно принимал. Но одно его радовало — споры не заглохли, было кому "драться".
Последнее время мы иногда перезванивались, не могу сказать, что часто. Виделись и того реже. Как-то мне на глаза попалась, года через четыре после её выхода в свет, одна из последних его журнальных статей о классике — "Горе от ума" как зеркало русской жизни". Я зашёл к нему, чтобы уговорить написать в серию, какую я в ту пору как редактор задумал и реализовы-вал в одном из издательств, небольшую книжку о "Горе от ума".
Ему было одиноко, и короткая, как я предполагал, встреча обернулась многочасовым разговором. Оказалось, что совершенно случайно я "попал в точку". Анатолий Петрович всю жизнь — это его слова — мечтал написать о русской драме, да вот всё как-то не складывалось. Он загорелся предложением и согласился расширить журнальную публикацию о "Горе от ума" и написать ещё две главы: про "Недоросль" и "Вишнёвый сад". В итоге даже родился заголовок будущей книги "Три века — три шедевра русской драматургии". "Я напишу, обязательно напишу, только бы глаза позволили…" — не знаю, кого больше, меня или себя убеждал он.
Желая хоть чем-то порадовать его, я подарил специально принесённые два номера "Москвы" с моим романом. Но признался, что в последнее время помимо прозы неожиданно для себя обратился к литературоведению, и рассказал о выходящей в свет работе "Радости и горести счастливой жизни в России. Новый взгляд на "Войну и мир" Л. Толстого. Триптих". Ланщиков улыбнулся и достал свою книжку "О пользе праздного чтения", нашёл нужную страницу, отчеркнул абзац и сказал: "Читай вслух". Я прочёл подчёркнутое им место: "А если говорить серьёзно, то новое прочтение, осознание Толстого должно идти прежде всего через литературную критику".
На прощание он сказал: "Саша, спасибо тебе за твою преданность русской литературе". Анатолий Петрович, подчеркну, отношение к русской лите-
ратуре всегда ставил выше личных отношений. И хотя это уже была ненастная для него пора, когда он фактически отошёл и от литературных баталий, и от политики, которой отдал несколько лет своей жизни, а значит, настало время, когда смолк домашний телефон и "дорогие друзья и ученики" уже не донимали, как раньше, визитами — он поблагодарил не за приход, не за память о нём и даже не за поступившее предложение, а лишь за преданность литературе.
На первой же странице последней подаренной им книги "О пользе праздного чтения (литературные заметки в ненастную эпоху)" есть фраза, сказанная им в беседе с журналистом газеты "Литературная Россия": "Всё зависит от времени и от обстоятельств". В день, когда из моих рук упал синий томик, на обложке которого золотым тиснением было отпечатано "Анатолий Ланщи-ков. Вопросы и время", оборвалось отведённое ему судьбой время и истаяли для него вопросы, на которые он всю жизнь искал ответы. Обстоятельства сложились так, что заветная мечта написать о шедеврах русской драматургии так и не осуществилась. Поздно, надо покаяться, я к нему пришёл.
Горько оттого, что "чувство пути", которое он некогда ощущал в себе, обернулось для него чувством страшного одиночества в последние годы. Но "история, — писал он, — развивается по законам высшей справедливости". И хочется думать, что справедливость не миновала его там, куда он ушёл от нас.
ВАДИМ ВАХМИСТРОВ
РОССИЯ АМЕРИКАНИЗИРУЕТСЯ БЫСТРЕЕ, ЧЕМ ЕВРОПА
Зиновьев А. "Я мечтаю о новом человеке". М, Алгоритм, 2007,240 с. (Завтра), тираж 4100 экз.
Судьбе было угодно познакомить и сблизить нас в последние годы жизни А. А. Зиновьева. Тогда, в 1999 году, когда он вернулся из вынужденной эмиграции, я зашёл послушать его лекцию. Александр Александрович читал курс логической социологии на философском факультете МГУ имени М. В. Ломоносова. Придя только раз, я в итоге прослушал этот курс, а потом ещё и этику, комплексную логику и интеллектуальную гигиену.