Наша фантастика, №3, 2001 — страница 23 из 80

Злом из бездны.

Всхлип — не крик — примерз к моей гортани. Я окаменел. Стал таким же камнем, как свод храма, пол чердака. Как монастырские стены. Но я мог видеть, в отличие от настоящего камня.

Когда оно приблизилось к студенту, снаружи еле слышно взвыли собаки. Студент упал — оно стало наползать на него, словно чудовищная, безликая и бесчувственная амеба. И я всем естеством ощутил, что студент исчезает, растворяется в окружающем, теряет сущность. Расстается с душой. Руки его безвольно дергались — слабо-слабо. Скребли камень.

Я не мог представить, что он чувствует. Но я точно знал — Рикардо Эчеберья страдает. Страдает так, что смертному вообразить это невозможно. А потом это бесформенное вдруг отрастило две словно бы руки — могучие и длинные, и стало мять Рикардо Эчеберья, будто пластилиновую куклу. Лепить из его плоти каменную статую. Не знаю, почему каменную, — возможно, потому, что в только что живом человеке не осталось ни капли тепла. Потому и пришло мне в голову такое сравнение.

Несколько выверенных движений — и кукла отброшена в сторону; она, нелепо разведя руки в стороны и изогнувшись, как от непереносимой боли, прыгает по полу и неожиданно встает на ноги. И застывает — это более не человек, это просто статуя, имя которой Боль и Страдание.

Отныне и навсегда.

Я откуда-то точно знал это — навсегда Боль и навсегда Страдание.

А секундой позже я заметил еще кое-что.

Эта статуя не была единственной на внезапно разросшемся чердаке храма Эстебан Бланкес. Их были сотни. А возможно, и тысячи — злу всегда хватает времени. Они стояли как лес, как застывшая толпа, каждый в своей позе, но все носили одно и то же имя.

Боль и Страдание навсегда.

А потом зло взглянуло на меня, и этот взгляд оказался холоднее, чем самый первый сон о бездне.

* * *

Я не помню, как оказался снаружи. И понятия не имею, почему бездна меня отпустила, а не превратила в одну из статуй, замороженных и выпитых до донышка на самом краю вечности. Я валялся меж двух мусорных куч, прижимая к груди проклятую книгу, а мой сапог осторожно обнюхивала тощая черная собака.

Одежда была липкой — снаружи от грязи, изнутри от пота. Руки с книгой тряслись, несмотря на то что я прижимал их к телу. Небо полнилось звездами, чуть в стороне от Картахены висела едва выщербленная луна, заливая зыбким призрачным светом необъятный пустырь и монастырские стены, похожие на клок темноты, упавший с густо-фиолетового неба.

Эстебан Бланкес. Средоточие зла, которое всегда возвращается, потому что мир полон таких людей, как ты, Мануэль Мартин Веласкес. Который вместо того, чтобы попытаться задержать одурманенного Рикардо Эчеберья, сумел лишь стать свидетелем его гибели.

Я вдруг остро понял, что такое рай. Не кущи и не пение ангелов, вовсе нет. Рай — это благо черноты, это шанс не превратиться в статую по имени Боль и Страдание, обреченную на вечность подле зла, а возможность просто исчезнуть во мраке.

Ты не дал этого шанса студенту, Мануэль Мартин Веласкес. И покуда существуют такие, как ты, — зло будет возвращаться.

Осознание этой простой истины отозвалось во мне судорожным всхлипом. И одновременно пришло знание. Не обращая внимания на близость собаки, я сел и раскрыл книгу. Сразу на нужной странице.

Ты не можешь прогнать зло. Но отогнать, отогнать на долгое время — можешь.

За жизнь всегда платят жизнью, Мануэль Мартин Веласкес. За страдание страданием. За предательство — искуплением. Но плата никогда не бывает слишком высокой.

Отгони зло своим именем — отгони на как можно более долгий срок. Чем тверже останется твой дух во время короткого пути к монастырскому храму и крутой лестнице, тем дольше книга будет дремать на полке какого-нибудь книгочея. Пусть ноги слабеют и оскальзываются на мусоре, зато у тебя достанет сил ни разу не оглянуться и не замедлить шаг.

И пусть безмолвный собачий караул будет тому свидетелем — ты ни разу не оглянешься на этом пути.

* * *

Вскоре после рассвета через пустырь-свалку проковыляли два человека. Старый книгочей Ксавьер Унсуе и нищий, которого звали Аугустин Муньос. Они направлялись к монастырю.

— Что-то собак не видно, — озабоченно пробормотал книгочей. — Ты же говорил, что тут пропасть собак!

— Не видно, и к лучшему, клянусь девой Стефанией, — беспечно ответил Муньос, при каждом шаге вдавливая в мусор пятку отполированного сотнями рук посоха — обычной деревянной палки. — Никогда мне эти твари не нравились!

Аугустин Муньос предавался мечтам. О том, как он сейчас вынесет из этого странного, но ничуть не опасного места книгу, отдаст ее простофиле-книгочею, получит несколько монеток… А у «Карменчиты», где очень дешевое пиво, уже с нетерпением поджидают приятели по Муэрта Фолла…

Наконец виляющая тропинка привела их к обветшавшим воротам.

Никого! — с удовлетворением объявил Аугустин Муньос. — Я быстро! Да не трясись ты, я тут много раз бывал.

Книгочей неуверенно кивнул. Он до последней минуты надеялся, что по дороге встретит Веласкеса и Эчеберью. Он и сейчас еще продолжал надеяться.

Муньос скользнул в щель между створками и, постукивая посохом о вымощенное камнями монастырское подворье, поковылял ко входу в храм. Вход почему-то напомнил Ксавьеру Унсуе ненасытную пасть, Врата Ругиана из книги Айтора Вилларойя «Предел невозможного».

Книгочей вздрогнул от собственных мыслей. Слишком уж зловещим получилось сравнение. А потом он вдруг заметил: вид храма как-то неуловимо изменился. И старый камень поднимающихся к небу голов будто бы посветлел. И кресты вроде бы стали поблескивать на солнце. Да и покрытые лишайником стены вдруг стали казаться чуть ли не празднично-нарядными.

Ксавьбр Унсуе медленно-медленно, по-стариковски подволакивая ноги, вошел на монастырское подворье. Ко входу в храм он не стал приближаться. Почему-то его потянуло на зады, за храм, к дальней из скитских башен.

Он шел долго, недоверчиво прислушиваясь к собственным ощущениям. Под ногами сухо похрустывала мелкая каменная крошка.

За храмом Ксавьер Унсуе обернулся и еще раз поглядел на изменившееся сердце монастыря Эстебан Бланкес. На храм в центре подворья.

И вдруг понял, что изменилось.

Голов у храма теперь было не семь, а восемь. Маленькая, всего по пояс, башенка из кремового камня возносила на уровень человеческой груди такой же маленький купол, увенчанный алонсовским крестом. Отчего-то Ксавьеру Унсуе подумалось, что она очень похожа на молодой древесный побег, который со временем вырастет и потемнеет.

Но эта мысль мелькнула и исчезла, едва старый книгочеи увидел под маленьким куполом ослепительно белую надпись — еще ослепительно белую, не успевшую потемнеть от времени, как на других, уже выросших головах храма Эстебан Бланкес.

Три слова. Имя.

«Мануэль Мартин Веласкес».

— Эй, книгочей! — закричал от входа в храм Аугустин Муньос. — Ты где? Получай свою книгу!

Но Ксавьер Унсуе не услышал этого зова. Прижав руки к сердцу, он медленно осел на древние камни монастырского подворья и мертвыми невидящими глазами вперился в небо над окраиной Картахены.

Антон ПервушинКУКОЛЬНЫХ ДЕЛ МАСТЕРА, или ИСТОРИЯ КАРТОННОЙ ДУРИЛКИ

Картонная дурилка — это дурилка, вырезанная из картона.

Справочная литература

И кукол снимут с нитки длинной

И…

Андрей Макаревич

…Ветер, ветер… Мелкое дрожание… Шорох… Листья или шелест… Шорох и шелест… Мысль… Мысль — это мелкое дрожание. Мысль — это существование, потому что… потому что мысль… Как-то так… или иначе…

Ветер… Пух… Полет пуха, клочья пуха… тумана… туман… клочья тумана… Играет ветер… Что-то… или иначе… и ветер играет травой, а трава играет ветром… Это взаимосвязь… это взаимность… и мелкое дрожание… Почему? Я иду, и ветер бросает клочья. Мне весело… Я замечаю, мне весело… и есть взаимосвязь… это так… мне весело…

Я делаю… мне хочется делать, что хочется делать. Мне хочется идти — я иду; мне хочется бежать — я бегу; все так здорово. Шелест и шорох. Может быть, листья… Это природа, здесь много природы. В кои-то веки вырваться на природу. Это тоже мысль. Старая мысль. Называется воспоминание…

Мне весело, хочется, чтобы было еще веселее. Потому что танец… Он совсем рядом. Он был только что тут. Я иду, я бегу… Это не то, это другое… Это танец. Делать танец — танцевать. Я не умею делать танец. Но все равно весело, потому что есть кто умеет… Он умеет, он умеет, он рядом, он где-то рядом… Искать, найти… Мне весело…

Их двое… Я их вижу. Это люди, человеки, человечки. Какие они милые, какие они симпатичные, эти человеки. Милые и симпатичные. По хмурые такие, такие сердитые, что-то им не нравится. Они умеют делать танец? Посмотрите, какой ветер, какие клочья, какой свет, какая тень, посмотрите, посмотрите, как все вокруг, как здорово, как красиво, какая взаимосвязь! Неужели не видите, ничего не слышите? Вы прислушайтесь, вы ведь можете, не могут такие милые человеки ничего не слышать, не видеть… Вы умеете танцевать?..


— Смотри!

— Что?

— Вон там — дурилка картонная!

— Вижу… Бедняга! Как его перекосило!

— Мастера постарались. Весь в шрамах.

— Берем его?

— Не бросать же…

— Тогда подходим. Дернется — сразу наваливайся.

— В курсе. Не в первый раз…


…Что-то чирикают. Человеки… Грустные мои человеки, хмурые мои человеки… Не умеете танцевать? Вы же такие милые… Что же вы такие грустные… Ветер же и шорох… а вы, вы… человеки. Чирикают… Как воробей… воробей… жил у меня под окном на карнизе; я сыпал ему крошки, сыпал крошки, высовывал руку в форточку и сыпал крошки, сыпал… Он склевывал, склевывал и чирикал… А еще иногда взлетал на подоконник, чистил перышки, чистил перышки… А в марте сверху свисали сосульки, длинные и гладкие, прозрачные, молчаливые, без дрожания, без ветра, совсем молчаливые. Мы их обламывали, ломали, они тают в руках и во рту, холодные и молчаливые, тают, мы смеялись, нам было весело, нам весело, нам было хорошо… Сосульки — это вода, а вода течет, и забудешь сосульку где-нибудь на том же подоконнике, придешь — она уже вода и течет, течет… А зачем? Зачем?..