– Мы ведь старые кореша, Тимберс, да?
– О чем речь, – согласился я. Теперь была очередь Эммы улыбнуться этой дружеской сцене.
– Вот, прочти, тут все написано, – сказал Ларри, извлекая из своего жеваного рюкзачка брошюру в белой обложке с названием «Голгофа для народа». Какого народа – мне не ясно. На наших воскресных семинарах за последние месяцы обсуждались столь многие нерешенные конфликты, что Голгофа могла произойти в любом месте от Восточного Тимора до Аляски.
– Ну что ж, спасибо вам обоим, – сказал я. – Сегодня же вечером она будет на столике возле моей кровати.
Но, вернувшись в свой кабинет, я засунул ее подальше на своей полке для ненужных книг среди других непрочтенных памфлетов, которые Ларри за долгие годы навязал мне.
Я разглядывал портрет.
Я стоял перед плакатом, вывезенным из любовного гнездышка Эммы и повешенным на согнутый гвоздь в моей отшельнической келье.
Так кто же ты, Башир Хаджи?
Ты НГВ. Наш Главный Вождь.
Ты Башир Хаджи, потому что так ты подписался: от Башира Хаджи моему другу Мише, великому воину.
– Ларри, ты сумасшедший ублюдок, – говорю я вслух, – ты действительно сумасшедший ублюдок.
Я бежал. Я пробирался через дождь и темноту к своему дому. Во мне было чувство тревоги, с которым я ничего не мог поделать. Согнувшись в три погибели и ударяя коленками по подбородку, я в темноте спускался по склону к мостику, скользя, падая, ушибая коленки и локти, а черные облака надо мной бежали по небу, как бегут отступающие армии, и сильный дождь хлестал мне в лицо. Добравшись до двери кухни, я быстро огляделся по сторонам, прежде чем войти в нее, но на темном фоне деревьев я мало что мог разглядеть. Хлюпая мокрыми ботинками, я через большой зал и по парадному коридору поспешил в свой кабинет и на полке за моим письменным столом нашел то, что мне было нужно: отпечатанную полукустарным способом брошюру в блестящей белой обложке, по виду напоминающую университетские тезисы и озаглавленную «Голгофа для народа». Быстро открыл ее, открыл впервые. Три русских автора: Муталиев, Фаргиев и Плиев. Перевод, несомненно, Ларри. Засунув ее под свой свитер, я прохлюпал снова на кухню и снова вышел в ночь. Буря утихла. Над ручьем клубился туман, скрывая его от глаз. Тень на фоне холма, тень высокого человека, бегущего слева направо, словно его обнаружили, это мне показалось? Добравшись до своего убежища, я тщательно оглядел из бойниц округу, не зажигая огня, но не увидел ничего, что я рискнул бы назвать живым человеком. Вернувшись к своему самодельному столу, я раскрыл белую брошюру и разгладил ее страницы. Ну и язык у этих ученых мужей – тяжеловесный, полный околичностей, и никакого чувства времени. Через минуту они заводят толковище про смысл смысла. Я нетерпеливо пролистал несколько страниц. Все ясно, еще одна неразрешимая человеческая трагедия, каких полон мир. Поля измалеваны детскими примечаниями Ларри, предназначенными, как я подозреваю, персонально мне: «ср. с палестинцами», «Москва, как обычно, нагло лжет», «лунатик Жириновский утверждает, что всех российских мусульман следует лишить гражданских прав».
С запозданием я узнаю шрифт. Электрическая печатная машинка Эммы. Она, наверное, печатала для него, когда они были в Лондоне. Вернувшись, они заботливо преподнесли мне дарственный экземпляр. Как мило с их стороны.
И опять я не могу сказать, сколько мне известно к настоящему моменту или до какой степени моему отказывающемуся верить разуму еще нужны доказательства того, что он уже знает и что не хочет признать. Но я знал, что, по мере того как я находил одну разгадку за другой, мое еще недавно приутихшее чувство вины возвращалось ко мне, потому что я начинал видеть себя творцом их безумия, провоцирующим и подстегивающим фактором, по сути фанатиком, чье нетерпение привело к последствиям, о которых он сам сожалеет.
Мы спорим, Крэнмер и Вся Остальная Англия. Спор начался вчера поздно вечером, но мне удалось уложить его в постель. За завтраком, однако, тлеющие угли снова разгорелись, и на этот раз никакие смягчающие слова не могут потушить их. На этот раз лопнуло терпение не Ларри, а Крэнмера.
Он упрекал меня за мое безразличие к агонии мира. Он дошел в этих упреках до границы вежливости и даже несколько дальше, высказав мнение, что я олицетворяю собой изъяны апатичного к морали Запада. Эмма, хотя и мало говорила, была на его стороне. Она скромно сидела, положив перед собой руки ладонями вверх, словно демонстрируя, что в них ничего нет. На этот раз я с подчеркнутой точностью ответил на атаку Ларри. В ответ они обозвали меня архетипом мелкобуржуазного самодовольства. Ну что ж, этим я и буду для них. И в этом порочном качестве я выдал им на полную катушку.
Я сказал, что никогда не считал себя ответственным за пороки мира и что я не чувствую себя ни их причиной, ни обязанным их вылечить. Что мир с моей точки зрения есть перенаселенные дикарями джунгли и что таким он был всегда. Что большинство его проблем неразрешимы.
Я сказал, что считаю любой тихий уголок этого мира вроде Ханибрука куском рая, вырванным из пасти ада. И что поэтому я полагаю невежливым со стороны гостя этого уголка затаскивать в него такую кучу всяких несчастий.
Я сказал, что всегда был готов и буду готов и дальше приносить жертвы ради моих соседей, моих соотечественников и моих друзей. Но когда речь заходит о спасении одних варваров от других в стране размером меньше буквы на карте, то я не могу понять, почему я должен бросаться в горящий дом ради спасения собаки, до которой мне никогда не было дела.
Я сказал все это с запалом, но душу в эти слова я не вложил, хотя и постарался не показать этого. Возможно, мне было приятно отстоять спорную точку зрения. К моему удивлению, Ларри вдруг заявил, что восхищен мной.
– Прямо по носу, Тимбо. Сказано от души. Поздравляю. Ты согласна, Эмм?
Эмма была все, что угодно, кроме согласна.
– Ты был отвратителен, – сказала она тихим, зловещим голосом, глядя мне прямо в глаза. – Ты действительно дошел до предела.
Она хотела сказать, что, к ее облегчению, я вел себя достаточно плохо, чтобы оправдать все ее грешки.
Тем же вечером она поднялась к себе, чтобы продолжить свое печатание: «Ты не понимаешь самого главного в вовлеченности».
Я вернулся к «Голгофе для народа». Я читаю об истории, читаю о ней слишком быстро, и я не в настроении читать о ней, пусть она даже и объясняет настоящее. Ученые споры по поводу основания города Владикавказ: был он построен на ингушской или на осетинской земле? Ссылки на «фальсификацию исторических фактов» осетинской стороной. Рассказы о храбрости равнинных ингушей в восемнадцатом и в девятнадцатом веках, когда они были принуждены взяться за оружие, чтобы защитить свои жилища. Рассказы о спорном Пригородном районе, священном Пригородном районе, теперь яблоке раздора между осетинами и ингушами. Рассказы о местах, которые действительно могут быть размером только с букву на карте, но таких, что сотрясается вся Российская империя, когда их жители восстают. Рассказы о надеждах, порожденных приходом советской власти, и о том, как эти надежды улетучились, когда оказалось, что красные цари еще грознее белых…
И вдруг из моей временной прострации возникла вспышка света, и я снова в возбуждении вскочил на ноги.
К каменной стене был прислонен старый школьный ранец, в котором я хранил архив ЧЧ. Из него я вытащил связку папок. В одной из них были донесения о слежке, во второй – заметки о привычках и в третьей – микрофонные записи. Захватив папку с микрофонными записями, я вернулся к своему столу и возобновил чтение. Только на этот раз это была Голгофа самого ЧЧ, и в ушах у меня звучала его выразительная русская речь – можно сказать, речь образованного человека, когда они с Ларри сидели в напичканном микрофонами гостиничном номере в Хитроу и пили солодовое виски из стаканчиков для зубных щеток.
Во встречах Ларри с ЧЧ для меня всегда было что-то волшебное. И если Ларри ощущал свое родство с ЧЧ, то ощущал его и я. Разве не был Ларри тем общим, что нас связывало? Разве он попеременно не восхищал и тревожил, не воодушевлял и разочаровывал, не бесил и покорял нас обоих? Разве мы оба не были заинтересованы в том, чтобы он хорошо выглядел в глазах наших хозяев? И, когда я читаю записи и слушаю ленты, разве не оправдана моя гордость тем, что я держал все это в своих руках?
Гостиницы при аэропорте Хитроу – одно из любимых мест Чечеева. Номер здесь можно было взять на полдня и анонимно, гостиницы можно было менять, но благодаря Ларри слушатели обычно поспевали в них раньше Чечеева. В данном случае согласно последующему отчету Ларри ЧЧ вынул из своего бумажника пачку старых снимков.
– Это моя семья, Ларри, это мой аул, каким он был, когда был жив мой отец, это наш дом, который все еще занят осетинами, это их белье, которое сохнет на веревке, повешенной моим отцом, это мои братья и сестры, а это железная дорога, по которой мой народ был вывезен в Казахстан… В пути многие умирали, так что русским приходилось останавливать поезд, чтобы похоронить их в братских могилах… А это вот место, где был застрелен мой отец.
После снимков Чечеев вынул из кармана свой дипломатический паспорт и помахал им перед носом Ларри. Английский расшифровщика был, как всегда, бесстрастен:
– Ты думаешь, я родился в 46-м. Это не так. 1946-й – это год рождения человека, за которого я себя здесь выдаю. На самом деле я родился в 44-м, в День Красной Армии, 23 февраля. В России это большой государственный праздник. И родился я не в Тбилиси, а в промерзшем вагоне для перевозки скота, направлявшемся в заснеженные казахские степи.
– …А ты знаешь, что случилось 23 февраля 1944 года, когда я родился и когда вся страна отмечала большой праздник, а все русские солдаты отплясывали в наших деревнях и веселились? Я тебе расскажу. Весь ингушский народ и весь чеченский народ приказом Сталина были объявлены преступниками и вывезены за тысячи миль от плодородных кавказских равнин в пустыни к северу от Аральского моря…