Л. Троцкий. КОНТРРЕВОЛЮЦИЯ РАБОТАЕТ
Две силы развивают в настоящее время действительную энергию: революция и контрреволюция.
Либеральная оппозиция остается не у дел. Она дробится, путается в собственных оттенках, отдает наиболее влиятельные свои элементы контрреволюции, а в общем примиряется с тактикой пассивного выжидания.
Она дожидалась свободы слова. А когда дождалась, она не знает, что сказать, потому что не знает, что делать.
Она дождалась выборной кампании. Но все яснее становится, что это будет не только избирательная конкуренция партий, но столкновение революции с абсолютизмом, которое может передать революции государственную власть.
В то время как потерявший голову либерализм дробится на части, революция и контрреволюция организуются. Пролетариат выдвигает общегородские «советы», руководящие боевыми действиями городских масс, и ставит на очередь дня боевое объединение с армией и крестьянством. Контрреволюция, с своей стороны, стягивает под знамя высочайше октроированных свобод 17 октября все группы и организации «порядка», от либерально-консервативных и до откровенно-черносотенных.
В то время как земская оппозиция, собираясь на съезды, в длинных дебатах обсуждает вопрос: предавать или подождать? посылает депутации для политических «интервью» и снова готовится собраться для продолжения вчерашнего, реакционная партия правого порядка берет уроки у революции, пытается создавать боевые политические организации, устраивает клубы, идет в народ.
Еще вчера она спорила о законодательном или законосовещательном характере Думы, об ответственном или безответственном министерстве, сегодня победоносная борьба пролетариата, оставившая либерализм не у дел, заставила все фракции консервативного «порядка» стать выше тонкостей государственного права и сплотиться вокруг лозунга: остановить революцию во что бы то ни стало.
Либерализм ждет – не знает чего. И когда он, наконец, «дождется» и увидит себя близким к власти, окажется, что его кадры – это все те элементы, которые в период величайшего напряжения пролетарской борьбы, в период политической пассивности либерализма, были отобраны и сплочены воинствующей контрреволюцией. Мало того. Старые либеральные вожди окажутся в роли заштатных идеологов, а своих истинных государственных людей – беспощадная ирония истории! – либерализм найдет среди тех людей порядка, которые против него всегда боролись.
«Начало» N 4, 17 (30) ноября 1905 г.
Л. Троцкий. НЕ ПРИВЕТСТВУЙТЕ НАС!
«На днях мы приветствовали, – пишет „Наша Жизнь“, – с полным сочувствием возникновение социал-демократической газеты „Начало“. Сегодня, к сожалению, приветствовать мы его не можем». Только два дня длилось приветственное настроение либеральной газеты. Теперь она полна возмущения против нас, «бросивших клеветой в безукоризненно честного человека, неизгладимыми буквами вписавшего свое имя в историю освободительного движения России».
Это неизгладимое имя – Петр Струве.
Мы назвали г. Струве «агентом г. Витте», мы сказали, что он умел соединять нравственный идеализм с политическими предательствами. Где доказательства? – протестует «Наша Жизнь». Вы хотите нас заставить заглянуть в ваше прошлое и в прошлое ваших друзей? И вы думаете, что вы оказываете этим услугу неизгладимому имени г. Струве?
Вот вам доказательства!
Когда несколько лет тому назад социал-демократический публицист сказал г. Струве, пятившемуся от нас в лагерь буржуазной демократии: «Мавр выполнил свою работу, мавр может уходить», – будущий редактор «Освобождения» ответил: «Вы ошибаетесь, я покажу вам, что мы будем работать в одних рядах!»
И за рубежом он начал эту работу с того, что в первом же N своего «Освобождения» подписался под программой конституционалистов, отказавшихся от всеобщего избирательного права во имя сословно-плутократического представительства земств и дум.
С резкостью перехода, на которую способны только люди, не знающие никаких нравственно-политических обязательств, г. Струве не только порвал с делом рабочего класса, но и отказался от элементарных заветов буржуазной демократии. Мы не знаем, как называется это на вашем языке, – у нас это зовется предательством!
Когда началась русско-японская война, когда земский и думский либерализм, испуганный ничтожной волной шовинизма, старался купить свое право на существование «патриотическими» взятками самодержавию из народных средств, г. Струве испугался за свое мнимое влияние на земщину и выкрикнул: «Да здравствует армия!» – «Армия исполнит свой долг!» Мы не умеем и не хотим иначе назвать это, как политическим предательством!
И наконец – теперь. Черная реакция кует ковы, собирает силы и готовит революции решительный удар. Витте, поднятый стачечной волной на пост временщика, ищет контрреволюционных опор для своего правительства – в мировой бирже, в отечественном капитале и в русской земщине. Демократическая оппозиция бессильна, и из своего бессилия она создает опору правительству безумия и трусости.
Пролетариат, один пролетариат делает сверхчеловеческие усилия, чтобы двинуть дело революции вперед и доставить свободе полное неоспоримое торжество.
Правительство 17 октября знает одну цель, одну заботу: раздавить рабочих. Витте посылает тайные телеграммы земскому съезду, – и Витте стоит за контрреволюционной стачкой капитала. Революция и реакция надвигаются друг на друга, – и оба они топчут бумагу 17 октября ногами.
Каков долг честного демократа в этот трагический момент? Открыто сказать: Отечество в опасности! Оно в опасности – не от революционного пролетариата, стачки которого временно «дезорганизуют» капиталистическое хищничество – оно в опасности от замыслов придворной камарильи, опирающейся на развращенную часть армии, и от земских либералов, которые хотят порядка, но готовят диктатуру кровавой руки!
Задача демократии – беспощадно изолировать это правительство потаенной контрреволюции и предоставить его собственной его участи, т.-е. позорной гибели. Долг честного демократа – призвать все силы страны к поддержке революции, т.-е. пролетариата.
Что же делает г. Струве?
Он поддерживает конституционные фикции 17 октября. Он выступает лидером правого земского крыла. Он выступает не против реакционного комплота капитала и власти; наоборот, он опирается на этот комплот и угрожает им пролетариату. Он ведет переговоры с временщиком, о которых все знают, но в которых он никому не отдает отчета.
Мы спрашиваем: как назвать такую работу? И мы отвечаем: предательством!
«Начало» N 5, 18 ноября 1905 г.
Л. Троцкий. ИЛИ – ИЛИ
Революция в самой категорической форме ставит сегодня перед русскими демократами вопрос: с нею или против нее?
Правда, этот вопрос впервые поставлен не сегодня. В сущности вся история демократии за истекший период революции есть ряд растерянных и неясных для нее самой колебаний между противоположными ответами на вопрос: с революцией или независимо от нее и значит против нее.
В момент прошлогоднего ноябрьского земского съезда либеральная демократия решила, что «спокойное» и вместе «отважное» выступление представителей земли и капитала уже само по себе решает вопрос освобождения, и она рванулась за земцами, решив, что единственное употребление, которое она может из себя сделать – это превратиться в стоголосое эхо требований земской программы. С добровольным упорством она закрывала при этом глаза на то, что ноябрьские тезисы не только принципиально рвали с азиатским деспотизмом, но и хоронили идею демократии.
9 января выдвинуло пред левым флангом либерализма, уставшим от ожидания правительственного ответа на земскую программу, другую, революционную сторону политической проблемы. Под гром ружейных залпов, отражавших первый наивный натиск масс на монархию, революционной молнией сверкнула идея, что проблема свободы есть проблема силы. Царские гвардейцы не только отбросили петербургских рабочих от Зимнего Дворца, они отбросили влево русский либерализм и еще левее либерализма русскую демократию. Она переняла от петербургского пролетариата требование всенародного Учредительного Собрания, как лозунг, который мог связать ее с массой.
Документ 18 февраля, этот дополнительный ответ царизма на январский крестный ход революции, снова выдвинул в глазах демократии земцев, как предопределенных и отныне призванных представителей народа. Революционная перспектива снова затмевается. Путь к свободе снова становится простым и канцелярски-ясным – через комиссию гофмейстера Булыгина. Либеральное «общество» расходует себя на то, чтобы связать демократический лозунг, навязанный либерализму пролетариатом, с земской тактикой канцелярских соглашений.
Но реализация туманных обещаний февральского рескрипта откладывается на неопределенный срок. Демократия оглядывается на собственные ряды и делает попытку их политического сплочения. Она еще в сущности сама не знает – для чего? И именно ее колебания в вопросе: навстречу революции или навстречу реформированному абсолютизму? – подсказывают ей форму профессиональных организаций, которая объединяет все оттенки, нейтрализуя их.
Майская катастрофа у Цусимы и дополняющее ее провозглашение треповской диктатуры, аудиенция земских паломников в Петергофе, как дополнение треповской диктатуры, июньское восстание на Черном море, как ответ революции на Цусиму, и, наконец, 6 августа, как ответ царизма на июньское восстание – вот вехи, определяющие ломаную линию надежд, планов, ожиданий и разочарований либеральной демократии. Надежд и планов – но не действий, потому что ее промежуточное положение между путями правительственной реформы и народной революции осуждало ее на политическую пассивность. Ее политики, ее публицисты, ее официальные вожди, которые возводили ее политическую растерянность в руководящий принцип, искали выхода из затруднительного положения ничем не руководящих вождей в том, что после каждого реформаторского правительственного возвещения провозглашали: главная работа нами совершена, главная позиция нами завоевана. 12 декабря, 18 февраля, 6 августа и, наконец, 17 октября либеральные политики прокламировали совершившийся «государственный переворот» и, вместо того, чтобы видеть революцию впереди, заявляли, что оставили ее позади себя.
Гг. Струве, Милюковы, Родичевы, Петрункевичи и все другие сперва отстраняли вопрос о революционной тактике под тем предлогом, что он преждевременно может прервать процесс организации демократических сил, а затем, когда возможная мобилизация демократии была завершена, они отстраняли этот вопрос, как запоздалый – ввиду того, что переворот – уже совершившийся факт.
Такой тактикой они, разумеется, меньше всего служили делу свободы. Но они несомненно и притом сознательно служили делу цензовой оппозиции, ибо демократия, практически не определившая своего отношения к революции, обезличенная внутренней разнородностью, представляет собою не что иное, как безмолвствующий «народ» при контрреволюционных диалогах земцев с властью.
Пока оппозиция помещичьего землевладения и промышленного капитала, подталкиваемая, с одной стороны, напором масс, с другой – сопротивлением абсолютизма, шла по восходящей кривой, демократия могла, скрывая от самой себя двойственность своей политики, отрицать самую наличность альтернативы: с земской оппозицией или с народной революцией.
Далее такое состояние уже абсолютно невозможно!
Стачка труда, показавшая себя могучим орудием революции, но внесшая «анархию» в промышленность, заставила оппозиционный капитал выше всех лозунгов либерализма поставить лозунг государственного порядка и непрерывности капиталистической эксплуатации. Аграрная революция, сделавшая своим лозунгом и введшая в практику захват помещичьих земель, заставила помещичий либерализм выше всякой идеи парламентаризма поставить потребность в крепкой государственной власти, умеющей встать на защиту собственности.
Либеральная земщина – более робко, либеральный капитал – более уверенно поставили своей задачей соглашение с правительством quand-meme, во что бы то ни стало. Формально – это соглашение должно состояться на почве манифеста 17 октября; по существу – на почве борьбы с революцией во имя буржуазно-монархического правопорядка с императорской армией в основе. Альтернатива, стоявшая пред демократией во все время ее политического существования, раскрывается теперь с невиданной остротой, – и даже те либеральные вожди, репутация которых спасалась до вчерашнего дня неопределенностью политических отношений, не видят сегодня возможности уйти от поставленного революцией вопроса.
"Перед русским обществом, – пишет в «Русских Ведомостях» князь Евгений Трубецкой, – в настоящее время становится такая альтернатива: или идти тем насильственным путем, коего неизбежный логический конец – анархия, т.-е. всеобщее уничтожение, или же пытаться мирным путем пересоздать, улучшить и тем самым укрепить нынешнее слабое, непоследовательное и постольку, разумеется, плохое правительство.
"Среднего пути быть не может. Сесть между двумя стульями в настоящее время всего опаснее: ибо как раз между двумя стульями находится тот провал, который грозит поглотить сначала русский либерализм, а затем всю русскую интеллигенцию и культуру.
«Занимая такое положение по отношению к правительству, мы тем самым, разумеется, проводим резкую демаркационную линию между нами и крайними партиями. Но пора, наконец, признать, что, поскольку мы не жертвуем нашими принципами, эта демаркационная линия неизбежна. Пора перестать назойливо протягивать руку тем, кто ее отвергает с презрением, и называть „нашими союзниками слева“ тех, кто не хочет слышать о каком бы то ни было союзе с нами».
К этим словам нам почти нечего прибавить.
Князь Евгений Трубецкой аплодировал недавно мужеству г. Гучкова,[252] требовавшего на либеральном съезде военного положения для Польши. Мы готовы аплодировать князю Трубецкому, который с превосходной ясностью высказывает то, что есть:
Революция или контрреволюция; пролетариат или «союз 17 октября»; палата соглашений или Учредительное Собрание; монархия или республика; дрессированная армия или народная милиция; министерская передняя или баррикада.
«Начало» N 6, 19 ноября (2 декабря) 1905 г.
Л. Троцкий. ГОСПОДИН ПЕТР СТРУВЕ В ПОЛИТИКЕ[253]
Вступление
Этот памфлет направлен против лица; но это ни в коем случае не личный памфлет.
Мы взяли г. Петра Струве, как олицетворенную беспринципность в политике. Если б мы стали искать для нашей цели другой фигуры, мы бы нашли их много, – но более законченной, более стильной, более принципиально-выдержанной беспринципности мы бы не нашли.
Политическая психология г. Струве – как она вырисовывается из его литературной деятельности – как бы персонифицирует беспринципность той политической идеи, которой он служит, и таким образом возводит эту последнюю в перл создания.
Теоретическое миросозерцание г. Струве всегда находится в процессе непрерывного линяния, так что нередко начало статьи и конец ее относятся уже к двум философским формациям.
Г. Струве совершенно лишен физической силы мысли, которая, даже при недостатке нравственной силы, гонит политического деятеля по определенному пути.
С другой стороны, г. Струве не обладает и той нравственной упругостью, которая придает устойчивость общественной деятельности лица, наперекор шатаниям его мысли, гибкой, но неуверенной.
При таких данных г. Струве избрал своей сферой политику.
Сперва он вошел в социал-демократию. Но здесь все: верховенство одного и того же принципа классовой борьбы над теорией и практикой, резкая постановка политических вопросов, контроль международной социалистической мысли, – решительно все было для него невозможным и делало его невозможным. Отсюда он ходом вещей оказался извергнут.
Он ушел в либерализм. Исторически-выморочный характер русского либерализма, его беспредметная тоска по теоретическому обоснованию, его беспредметная тоска по поступкам, его неспособность на инициативу, его отчужденность от рабочих масс, его трусливое стремление овладеть ими и его стремительная трусость перед ними, – все это создавало настоящую атмосферу для расцвета политической личности г. Струве.
Но он бы не был самим собою, если б в его политических передвижениях можно было указать момент мужественной ликвидации прошлого. Г. Струве всегда примиряет что-нибудь с чем-нибудь: марксизм – с мальтузианством[254] и критической философией,[255] социализм – с либерализмом, либерализм – с самодержавием, либерализм – с социализмом, либерализм – с революцией и, наконец, революцию – с монархией. Аргументация его при этом всегда такова, что он сам забывает ее через два дня.
Житейская мудрость говорит, что лжец должен обладать хорошей памятью, чтобы не попадаться в противоречиях. В еще большей мере это относится к беспринципному политику. Если прочитать под ряд то, что г. Струве говорит в течение нескольких месяцев, даже нескольких недель, можно подумать, что он издевается над читателями. А между тем это только его беспринципность издевается над ним самим.
Момент, когда пишутся эти строки – отлив революции и торжество реакции – создает благоприятную политическую акустику для либеральных Кассандр.[256] Мы не сомневаемся, что события беспощадно раздавят эти голоса, как это уж было не раз, – и те группы демократической интеллигенции, которые как будто прислушиваются к ним сегодня, завтра просто забудут их, не утруждая себя над их опровержением. Это – основное психологическое свойство широких кругов интеллигенции, лишенной объективной социальной связанности, общего теоретического критерия и… хорошей политической памяти: ее надежды качаются на волнах событий. Во время прилива «крайние» партии являются органом ее помыслов, во время отлива либеральные скептики формулируют ее разочарование. Сейчас она переживает период увядания.
Верные нашему общему миросозерцанию, мы гораздо больше надеемся на дальнейшую критическую логику событий, чем на логическую критику нашего памфлета. Мы хотим лишь оказать этой надвигающейся объективной критике посильное содействие в деле закрепления ее уроков.
Условия, при которых мы писали нашу работу, не позволяли нам располагать необходимым материалом: реставрацию недавнего прошлого приходилось воспроизводить по памяти. Это могло иметь только одно последствие: мы упустили целый ряд эпизодов, которые помогли бы нам несравненно ярче и детальнее охарактеризовать несравненную фигуру бывшего редактора «Освобождения», ныне редактора «Полярной Звезды»,[257] одного из лидеров конституционно-демократической партии, советника министров, друга монархии, – господина Петра Струве в политике.
I. На раз избранном пути
«Твердо держаться раз избранного пути невозможно без незыблемых начал нравственного и политического миросозерцания. В борьбе за нашу духовную самобытность и в борьбе за политическое освобождение родины мы выработали себе такие начала». («Полярная Звезда», N 1, от редакции).
…И кожа та сидит на нем так славно, как башмаки Алкида на осле…
Слава тому, кто в вихре политических событий мужественно держится раз избранного пути!..
Г. Струве получил литературное имя, как писатель, один из первых вступивший с марксистским багажом на лед русской цензуры. Это была несомненная заслуга. Теоретическая ценность его книжки («Критические заметки к вопросу об экономическом развитии России»)[259] нас здесь не занимает. Отметим только, что это – эклектическое соединение «критической» философии, вульгаризованного марксизма и подправленного марксизмом мальтузианства. Общественное значение книжки определилось исключительно идеями марксизма, которые г. Струве отчасти перевел с немецкого языка, отчасти перенес из «нелегальных» произведений группы «Освобождение Труда»[260] в легальную литературу. В «Новом Слове»,[261] журнале 1897 г., г. Струве делает решительный шаг влево и пишет публицистические статьи в марксистском тоне, насколько это допускали условия тогдашней цензуры. В подполье в это время идет деятельная кружковая пропаганда среди рабочих. Открывается эпопея экономических стачек. В марте 1898 г. происходит первый съезд социал-демократических организаций,[262] который провозглашает единство партии и издает революционный манифест. В этом документе социал-демократия устанавливает свое духовное родство и политическую преемственность с революционными движением 70-х годов, констатирует политическое ничтожество русской буржуазии и русского либерализма, как выражения ее исторически-запоздалых интересов, выдвигает на этом фоне освободительную миссию пролетариата и провозглашает его конечной целью завоевание государственной власти в целях экспроприации экспроприаторов и организации социалистического хозяйства.
Этот решительно-революционный («ортодоксальный») манифест социал-демократической партии был написан не кем другим, как г. Петром Струве. Октябрьская стачка 1905 г. смыла с него это преступление, и нашим сообщением мы ему не повредим в глазах властей. Что же касается его либеральной карьеры, то этот факт может только придать ей блеску…
Таким образом от «Критических заметок» через «Новое Слово» к «Манифесту» г. Струве непрерывно шел по «раз избранному пути». Увы, этот первый период осложнен, однако, одним поразительным обстоятельством почти провиденциального характера. В 1894 году, готовясь выпустить «Критические заметки», в которых он решительно высказывался вместе с Энгельсом за социалистический «прыжок из царства необходимости в царство свободы», в это самое время г. Струве выступил в политике, как автор «Открытого письма Николаю II».
Солидаризируясь с теми земскими ходатайствами 1894 г., которые перешли в историю под названием «бессмысленных мечтаний»,[263] г. Струве заявлял: «мы просили немногого, вы отказали; вы хотите войны – будет война». Таким образом, это был своего рода манифест земцев, становящихся на путь политической оппозиции.
Г. Струве был тогда еще совсем молодым писателем. Но он подавал уже большие надежды. В 1894 г. он вступал в диалог с монархом от имени разочаровавшихся земцев, в 1898 г. он от имени социалистического пролетариата клеймил ничтожество русского либерализма.
Этот крутой подъем на «раз избранном пути» утомил г. Струве. Для него начинается (?) эпоха сомнений, колебаний, критики. В сфере критики марксизма, как раньше в сфере его популяризации, как позже в сфере идеалистической философии, г. Струве не дал ни одной широкой самостоятельной мысли. Вряд ли есть сейчас в России десяток образованных людей, которые могли бы изложить критические идеи г. Струве в области социологии и политической экономии. Все это бесследно забыто. Но мы занимаемся здесь не оценкой научных опытов г. Струве, – нас интересует физиономия политика. Поэтому достаточно будет сказать, что посредством критики марксизма г. Струве во всяком случае благополучно ликвидировал свою связь с рабочим движением, которому он – худо ли, хорошо ли – начал было служить, и помог ликвидировать эту связь значительной группе интеллигенции.
Социал-демократия так и поняла критическую эволюцию Струве. В 1900 г. один из писателей-марксистов, остановившись на последней фазе развития Струве, сказал ему словами шиллеровского Флеско: «Der Mohr hat seine Arbeit gethan, der Mohr kann gehen» («Мавр выполнил свою работу, – мавр может уходить»). – «Не торопитесь давать мне увольнительный билет! Подождите, – и вы увидите, что, несмотря на мои теоретические отклонения от вас, я буду делать с вами одно и то же дело!» – таков был смысл ответа г. Струве.
И, действительно, после этого обещания г. Струве сотрудничал во вновь открытой тогда (в декабре 1900 г.) зарубежной социал-демократической газете «Искра», кажется, только в двух номерах:[264] но это, конечно, ничего не меняет. В одной из своих статей г. Струве призывал земцев к активности, прибавляя: «а уж за нами (т.-е. социал-демократией) дело не станет»… (цитируем на память[265]).
Однако, уже через несколько месяцев после этого г. Струве, эмигрировавший в Германию, приступил к изданию «Освобождения» и, по собственному определению, сделался «регистратором» земской мысли. В первом выпуске своего журнала – у нас нет его, к сожалению, под руками – этот земский регистратор-рецидивист (вспомните 1894 год!) подписался под программой «русских конституционалистов», которая откровенно отклоняет вопрос о всеобщем избирательном праве, как «скачок в неизвестное», и высказывается за созыв представителей от нынешних сословно-владельческих земств и дум. С этого славного дела начался новый фазис в шествовании г. Петра Струве по «раз избранному пути». Кстати, спросим мы, кто они, эти «русские конституционалисты», авторы программы? Теперь ничто, кроме стыда за свой вчерашний день, не мешает им выступить открыто, чтобы по праву разделить с г. Струве честь или бесчестие этого программного выступления освобожденцев. Ваши имена, господа! Вы так решительно отрицаете, что передовой пролетариат навязал вам своим давлением «скачок» в область всеобщего избирательного права, вы так гордо заявляете себя суровыми и непреклонными Аннибалами демократии от ваших молодых ногтей… Ваши имена, господа!
Но г. Струве не считает для себя обязательной в качестве minimum'a даже и ту программу, под которой он подписался в первом N «Освобождения». Это все же была конституционная программа, хотя бы и на сословно-плутократической основе, и в силу этой своей конституционности она скоро оказывается стеснительной для вчерашнего социалиста.
Г. Струве в первых же номерах «Освобождения» с особенной настойчивостью выдвигает лозунг Земского Собора и подчеркивает, что этот «ценный своей неопределенностью» лозунг может объединить славянофилов, сторонников неприкосновенности абсолютизма с цензовыми конституционалистами.
Таким образом, г. Струве как бы вернулся к станции отправления. В 1894 г. он писал земское «письмо» и марксистскую книгу. В 1898 г. он писал социал-демократический манифест. В 1901 – 1902 г.г. он в «Искре» взывал к земцам от «нашего», т.-е. социал-демократического имени, а в «Освобождении» обращался к «нации» от имени либеральных и славянофильских земцев…
Мы бы затруднились хронологически изобразить на память ту линию капризных зигзагов, которую г. Струве начертал, как регистратор либеральных мечтаний, шатаний и надежд. Восстановим лишь некоторые выдающиеся моменты.
Г. Струве пытался было сыграть роль земского Гапона (до Гапона). Он начал повторять, что нужно «довести правду до царя». "Еще никогда, – говорил он вдохновенно, – этого в сущности не делали… Если правда будет доведена, тогда… тогда… «даже Павел I ужаснулся бы», – уверял г. Струве. А несколько позже он отзывался о намерении «доводить правду», как о чьем-то постороннем и «наивном» плане. Проехал ли через Штуттгарт влиятельный конституционалист после славянофила, или что другое было причиной, решать не беремся. 6 июня 1905 г. этот план был в сущности выполнен… Г-ну Струве он тогда, конечно, уж не показался наивным.
Струве спекулировал одно время на ведомственную борьбу Плеве с Витте и тонко давал понять Витте, какую роль он мог бы сыграть, если бы… если бы он захотел проникнуться «государственным разумом». А через несколько недель, как будто сам он никогда и не питал этих мечтаний, г. Струве заявил: "Кто же может надеяться на распри Сергей Юльевича с Вячеслав Константиновичем{53}? Свои люди – сочтутся"… Заметим тут же, что эту удивительную способность презрительно пожимать плечами по поводу собственных вчерашних суждений, эту удивительную безмятежность памяти или эту способность рассчитывать на безмятежную память читателя, г. Струве сохранил в неприкосновенности до настоящего дня. После скверной истории с сельскохозяйственными комитетами г. Струве объявил председателя Особого Совещания, г. Витте, провокатором. А когда либеральная звезда г. Витте высоко поднялась, г. Струве вступил с ним в закулисные переговоры. Он «открыто» заявил об этом, когда «Начало» прижало его к стене, но он забыл сказать, от чьего имени и на каких началах вел он конспиративные переговоры с лицом, затевавшим новую, более колоссальную провокацию…
Подталкиваемый первыми волнами великого прибоя, отражавшимися на нем через его сотрудников из России, г. Струве начал от «ценного своей неопределенностью» лозунга Земского Собора все больше и больше передвигаться к Учредительному Собранию и всеобщему избирательному праву. Но он делал это с таким расчетом и осторожностью, чтобы отнюдь не бить земской посуды.
К началу 1904 года г. Струве уже готов был блистать непреклонностью демократизма. Как вдруг ударила война! Ничтожный подъем шовинизма испугал либералов, и они со страху начали опустошать земские и думские кассы в целях своего патриотического самоопределения; г. Струве сделал решительный поворот: не должно забывать, что он был только земским титулярным регистратором. Он сурово заявил: «Армия исполнит свой долг». Студентам он предложил кричать не только «да здравствует свобода!», но также: «да здравствует Россия!» (какая?) и «да здравствует армия!» (какая?) Обычный боевой клич он предложил заменить возгласом «долой Плеве!». Этого будет достаточно, – уверял он. Напомним кстати: тогда же другой воитель демократии, И. И. Петрункевич, писал в «Праве», что до восстановления нашей национальной чести о прекращении войны не может быть и речи… Мы ничего не забываем, господа! И этому искусству: не забывать прошлого, чтобы не обманываться в будущем, мы учим народные массы.
Ибо поистине,
«Тот, кто верит вам И дружбе вашей – плавает в воде С свинцом на шее!»
Но студенты не переняли триединого лозунга, война тянулась без конца, от «патриотизма» не осталось и следа, поражение шло за поражением, национальная честь не восстановлялась, земщина безмолвствовала, как утопленник, – и вот г. Струве, этот проницательный и умеренный политик, который собирался «доводить правду», который правую руку протягивал гг. Шипову и М. Стаховичу[266] (N. B. – для нас так и неясно, что сделал с рукой Струве г. Шипов; что касается Стаховича, то он обвинил кн. Мещерского[267] в клевете за выраженное им соображение, будто Стахович сотрудничает в «Освобождении»), этот, говорим, проницательный политик стал искать употребления для своей левой руки. Осенью 1904 г. Струве отправился из Штуттгарта в Париж и протянул эту свободную руку финляндской партии «активного сопротивления»,[268] польской социалистической партии,[269] на знамени которой значится независимость Польши, и партии социалистов-революционеров, которая как раз в это время отказывалась от буржуазной революции и требовала революции почти-социалистической. Г. Струве вступил с ними в коалицию. Вы понимаете это? Это был героизм отчаяния. Казалось, г. Струве сжег за собой все земские мосты. На это парижское лобызание оппозиции и революции была приглашена и социал-демократия. Но она осталась дома. Надеемся, теперь все лобызавшиеся стороны признают, что она поступила разумно.
Казалось, повторяем, г. Струве уничтожил за собой все земские мосты. Но это ошибка. Вспомним, что «незыблемые основы политического миросозерцания» всегда охраняли для него мосты отступления на «раз избранном пути».
6 – 9 ноября 1904 г. состоялся исторический московский съезд, от которого все Кузьмины-Караваевы ведут летосчисление, – и г. Струве решительно отдал обе руки земцам, бесцеремонно выдернув левую у новых союзников и даже не извинившись перед ними. О коалиционном лобызании забыли, как будто его и не было.
Отныне г. Струве как бы снова укрепился в том убеждении, что «революционного народа в России нет», и что решающее слово принадлежит поэтому земцам. Правда, в 1898 г. Струве отказывал русскому либерализму в будущности. Правда, в 1901 г. он гордо говорил земцам, что за «нами» дело не станет. Правда, в мае 1904 г., т.-е. всего за несколько месяцев перед тем, г. Струве заключал для чего-то соглашение с революционными организациями, – но в ноябре уже все было забыто, а 7 января 1905 г. Струве писал: «Революционного народа в России нет», особенно же его нет… в Петербурге и в Москве.
7 января 1905 г.! Момент был выбран необыкновенно удачно. Редактору «Освобождения» пришлось в N от 7 января вкладывать воззвание о пожертвованиях в пользу жертв 9 января. У г. Струве все-таки хватило мужества или… безмятежности распространять этот номер.
После Кровавого Воскресенья земцы были отброшены, с рабочими интеллигенция восторженно носилась («какая прелесть – эти рабочие!», – писали г. Струве из столицы), требования рабочей петиции оттерли на задний план ноябрьские «пункты» земцев. Г. Струве нимало, по-видимому, не поразился, что между 7 и 9 января народился в России революционный народ, и в своей оценке петербургских событий дал косвенным образом понять, что в его душе воскрес республиканец. «С этим царем мы больше не разговариваем!» – писал он тогда. Ах, зачем он это писал… Через 11 месяцев, 6 декабря, он обвинял Витте в том, что граф стал между общественными деятелями и Царским Селом: все рушилось оттого, что им приходилось разговаривать с министром, а не с самим монархом. («Полярная Звезда» N 1, стр. 9.)
С 9 января началась очевидно для всех русская революция. Отношение г. Струве к революции должно быть рассмотрено более обстоятельно.
Еще до январских событий, с начала банкетной полосы, рабочие появлялись из своего социального подполья на собраниях различных либеральных «обществ», в думах, на земских заседаниях и пытались вступать в диалог с земскими либералами и освобожденцами. Рабочие нарушали этим уставы обществ и собраний, беспомощные и боязливые либеральные председатели обыкновенно закрывали собрания, которые иногда превращались в митинги, иногда расходились. Г. Струве решительно выступил против этой «дезорганизаторской» тактики. «Если б это была революция, – писал он, – другое дело, перед революцией мы бы преклонились. Но это не революция. Это простое срывание собраний».
Беспорядочные появления на либеральной территории передовых отрядов пролетариата вносили, конечно, дезорганизацию в распорядок либеральных разговоров. Но из этой «дезорганизации» в значительной мере вырастало то настроение, которое создало 9 января. Г. Струве «принял» 9 января, и, разумеется, не вспомнил, как старательно он подрывал, по мере сил, политические корни этого события.
Когда началась полоса хаотических стачек, охватывавших профессии, города, порты, железные дороги, области, г. Струве, как проницательный политик, восстал против этой дезорганизации национального хозяйства: в бесплодности этих стачек для него не было сомнения.
Разразилась всеобщая стачка в октябре, которая заставила реакцию взять под козырек пред революцией. Когда г. Струве увидел бумагу (манифест 17 октября), он немедленно признал октябрьскую стачку «славной», а в «Полярной Звезде» даже – «достославной». Только те бесчисленные частные, местные, районные, областные стачки, которые подняли на ноги весь наемный люд, пропитали его чувством солидарности, заставили каждую часть его сознавать свою связь с целым, научили его перекликаться из конца в конец – только эти необходимые подготовительные стачки г. Струве объявил бесплодной дезорганизацией национального хозяйства! – Мы не знаем, к сожалению, считал ли г. Струве октябрьскую стачку достославной, когда она начиналась? И мы не знаем также, считал ли бы он ее достославной, если б она непосредственно не привела к манифесту 17 октября?
Когда рабочие вторгались в сферу банкетной компетенции освобожденцев, г. Струве говорил: будь это революция, другое дело; но это простая дезорганизация. Он не видел одного: то, что он отвергал якобы во имя революции, было не чем иным, как прорезыванием самой революции. То же самое со стачками. Возбужденная рабочая масса и раз, и другой, и третий, и десятый, напирала на ограниченные рамки городов, районов, профессий, отступала, снова напирала, билась локтями о стены, падала, снова и снова наступала, – пока не рванулась, наконец, вперед, как одно революционное целое в октябрьские дни. Социал-демократия по мере сил облегчала этот мучительный процесс. Когда разрозненные, «безрезультатные» стачки сотрясали тело пролетариата, г. Струве видел в них только дезорганизацию хозяйства, но он одобрил октябрьскую стачку задним числом за ее полупобеду. А между тем эта «славная» стачка относится к предшествовавшим ей «бесплодным» стачкам, как к неизбежным и объективно-целесообразным схваткам родового процесса…
В последнем номере «Освобождения», чтобы закончить этот журнал так же достойно, как он его начал, г. Струве обрушился на социал-демократию за университетские митинги и за ее стачечную тактику, преследующую не благо рабочих, но лишь выгоды политической пропаганды. Станет ли теперь сам г. Струве отрицать, что если частные стачки подготовили славную общую стачку, то университетские митинги дали ей объединяющий политический лозунг?
Октябрьская стачка амнистировала г. Струве. Он вернулся в Россию, и на земском съезде в Москве наш непреклонный демократ оказался не на левом крыле, с Петрункевичем, даже не в центре, с Милюковым, а на правом крыле, с Шиповым, – и это не по нашей придирчивой оценке, но по определению освобожденцев из «Нашей Жизни». Выждав падения революционной волны, г. Струве принялся за издание конституционного органа на почве, созданной манифестом 17 октября. Для того, чтобы его прошлое не питало ничьих опасений за его будущее, г. Струве в публикациях об издании «Полярной Звезды» объявил о своей искренности. Каемся, мы никогда не питали доверия к тому целомудрию, которое боится, что его не оценят, и потому демонстрирует себя на площади, – при чтении объявления мы покачали головой. И мы не ошиблись.
«Часто приходилось слышать, – писал г. Струве в N 4, – что всю правду нельзя говорить в пылу борьбы; но нам кажется, – правильно возражает он, – что в этом отводе, предъявляемом правде, звучит не увлечение борьбой, а совсем другие чувства: неуверенность в себе, сознание своего собственного бессилия и – как естественное завершение всего этого – политическая трусость, трусость за себя и за любимое дело освобождения». («Полярная Звезда» N 4, стр. 278). А через три недели он же пишет: "Кому не чужда политическая ответственность, тот не станет выкладывать все, что он считает правильным (т.-е. «всю правду», как он ее понимает. Л. Т.), независимо от того, какой эффект в умах слушателей или читателей будет иметь такая проповедь и какие реальные плоды она может дать" («Полярная Звезда» N 7, стр. 444).
Вы видите, что тут два прямо противоположных принципа: говорить всю правду, aussprechen was ist, по слову Лассаля, есть принцип мужественной революционной политики, которая живет уверенностью, что в конечном счете «эффект» правды и ее «плод» всегда благотворны; говорить полправды, т.-е. неправду, из страха за эффект полной правды и за ее плоды, это – политика либеральной трусости, «трусости за себя и за свое дело». Но г. Струве, искренность которого удостоверена объявлениями, действует одновременно на основании этих обоих принципов. В каких же обстоятельствах?
В первом случае, именно, когда г. Струве нападает на «безумство» московского восстания, на стачки, на аграрное движение, он отстаивает свое право говорить всю правду, хотя бы она сейчас и не находила доступа к «умам и сердцам масс». Во втором случае, нападая на «опасную» проповедь классовой борьбы и на республиканскую агитацию крайних партий, «стоящую в режущем противоречии с наивным монархизмом масс» («Полярная Звезда» N 7, стр. 444), г. Струве требует, чтоб говорили только полправды, т.-е. неправду.
Он требует мужества лишь в борьбе с тем, что он считает революционными предрассудками «безумствующих» масс. Но он считает доблестью политическую трусость по отношению к реакционным предрассудкам этих масс. Таков этот мужественный правдолюбец, Петр Львиное Сердце!..
Ткач Основа, собираясь играть перед герцогом льва, сперва обещал рычать по всей правде, как льву подобает. Но…
"Пигва (столяр): Если вы будете рычать слишком страшно, то испугаете герцогиню и дам (неприятный «эффект»); вы рычать, а они – кричать, а этого достаточно, чтобы нас повесили (неприятные «плоды» львиной правды).
Основа: Я согласен с вами, друзья… Но я только до такой степени возвышу мой голос, что буду рычать, как милая горлица… Я просто буду рычать, как соловей".[270]
Славный шекспировский ткач Основа! Ему бесспорно не чужда была ответственность. Но при всем том необходимо признать, что львиная кожа сидит на нем, как башмаки Алкида на осле!
II. Революция пред судом «Полярной Звезды»
«Бунты» или революция?
– Но ведь это бунт! – Нет, это – революция!
Революция не остановилась ни на 9 января, ни на 17 октября. В форме стачек и частичных восстаний, военных, окраинных, городских, она начала дальше пробивать себе дорогу. Г. Струве, по-видимому, так же мало ожидал этого, как и г. Витте. «Полярной Звезде» пришлось устанавливать свое отношение к революции.
Г. Струве заявил, что он за революцию, но против революций, т.-е. против «бунтов». Свободе не нужны революции (уличные манифестации, стачки, восстания, аграрные волнения), они нужны реакции, как поводы (!) для ее выступлений, как будто у реакции недостаточно причин для борьбы с революцией, чтобы она могла затрудняться отсутствием поводов! Как будто военное положение в Польше не было объявлено сейчас же вслед за манифестом 17 октября – не только без всякого повода, но и без всякой попытки найти повод!
Итак лозунг: революция без революций!
Г. Струве боролся против тех рабочих выступлений, без которых невозможно было бы 9 января. Но он «принял» 9 января. Струве боролся против тех стачек и митингов, которые подготовили октябрьское выступление. Но он «принял» достославную октябрьскую стачку. Теперь он обобщает эту глубокомысленную тактику: он против революций, но он за революцию. Эта точка зрения должна показаться удивительно счастливой «революционерам» земских съездов и либеральных салонов. Она позволяет бороться против действительной, в массах и через массы совершающейся, но еще не объединившейся в государственной власти революции – во имя ее объединяющего имени. Она позволяет быть контрреволюционером во имя революции.
«Полярная Звезда» против революций, поэтому она против крайних партий, которые одобряют и вызывают эти революции, и она требует, чтобы конституционалисты-демократы решительно отмежевались от крайних партий. Но разве центр тяжести в крайних партиях самих по себе? Жизнь народных масс за этот последний год состоит из стачек, безоружных, но кровавых демонстраций, митингов с кровавым финалом, партизанских схваток с полицией и войсками, военных восстаний, сперва морских, затем сухопутных, новых, более активных, стачек и, наконец, грандиозных восстаний в Прибалтийском крае, на Кавказе и в Москве; наряду со всем этим идут аграрные волнения: захват земель, изгнание помещиков и администрации, наконец, податная забастовка… И все это прибывает, поднимаются все новые и новые слои народа, каждая волна превосходит предыдущую либо широтой захвата, либо высотой гребня, либо тем и другим. Таков действительный процесс революции. Кроме «бесплодных» революций (если употреблять это глупое слово), составлявших содержание жизни громадных народных масс, была на сцене только реакция. Те моменты, которые либералы выделяют (9 января, 17 октября), были лишь комбинациями все тех же «революций» с реакцией. А сверх революции и реакции имелось налицо еще либеральное недовольство и той и другой.
Мы спросим: считаете ли вы, вместе с г. Дурново, что «революции» совершаются крайними партиями? Думаете ли вы, что все дело в зачинщиках и агитаторах? Вы, конечно, ответите, что вы этого не думаете. Но тогда спросите себя: чем вы в сущности недовольны? – содержанием социал-демократической публицистики? или действиями рабочих, крестьян, студенчества, революционной интеллигенции? Допустим, что русская социал-демократия – действительно «помесь анархизма с якобинизмом», – разве это меняет дело? Допустим на минуту, что социал-демократическая и вообще революционная интеллигенция, которую вы в сущности только и имеете в виду в ваших нападках, сделается такою именно, чтобы отвечать вашему вкусу. Вы согласитесь, что она тем более приблизится к цели, чем ближе станет к партии конституционалистов-демократов. Наконец, она совершенно слилась с ними. Что же, стачки прекратились бы от этого? Прекратились бы кровавые восстания солдат и матросов? Захват земель? Нет, все это происходило бы, но только гораздо более стихийно и хаотично, чем теперь.
У революции есть свои органические запросы и неотвратимые потребности, своя внутренняя логика. Тактика крайних партий учитывается объективным ходом революции лишь постольку, поскольку она вносит возможно большее единство, планомерность, сознательность в стихийно развивающуюся борьбу народных масс, в эти непрерывные «революции», вне которых нет и не может быть революции. И именно исходя из этих соображений, социал-демократия сознательно строит свою тактику в направлении объективного развития революционного процесса.
Конечно, можно упрекать ее за то, что она приспособляет свою тактику к революционной стихии. Но тогда уж заодно нужно обвинять ученого агронома, который приспособляется к свойствам климата и почвы. Одно из двух: либо отступиться от массы, предоставив ее собственной судьбе и педагогике пулеметов, либо приспособлять свою тактику к стихийному развитию массы. К.-д. сами очень хорошо сознают свое полное бессилие руководить жизнью революционного народа посредством своих общих нравственных и юридических теорем, но считают себя в праве набрасываться на социал-демократию за то, что она этого не делает. А она, если б и хотела, так же мало имела бы успеха в этом, как и они сами.
Если б социал-демократическая интеллигенция устранилась, если б устранились многие тысячи сознательных социал-демократов-рабочих, поле заняли бы социалисты-революционеры. Если б не было с.-р. (например, если бы они вместе с с.-д. перешли в лагерь к.-д.), тогда из рядов интеллигенции выделились бы другие революционные группы, которые, во взаимодействии с верхним слоем пролетариата и в противодействии с либеральной буржуазией, формулировали бы объективные запросы борьбы рабочих масс. Если русская социал-демократия, несмотря на гарантии интернационального опыта, выполняет эту работу, на взгляд «Полярной Звезды», плохо, то другие сделали бы ее еще хуже. «Революции» все равно происходили бы, только с большей смутой в умах масс и их «вождей». Реакция все равно развивала бы тактику наступлений и отступлений. И либеральные мудрецы все равно были бы недовольны революциями. Революции и реакциями Реакции. Мы имели бы 48 год!
Нападки «Полярной Звезды», как и либералов вообще, на тактику социал-демократии, если их развить и углубить, представляют собою не что иное, как замаскированные нападки на нецелесообразную структуру современного общества: на нищету народных масс, на остроту их социальных интересов, на хищнический эгоизм господствующих классов, на неопреодолимость классовых страстей – словом, на суровую логику истории.
Не крайние партии создали классовые противоречия, но классовые противоречия создали крайние партии.
Лассаль когда-то сказал прусским либеральным идеалистам, что, если б он создавал мир, он поставил бы право выше силы, – но, к сожалению, ему не пришлось создавать этот мир.
Там, где виновата объективная жестокость истории, либерализм видит только субъективные ошибки мысли. «Главнейшая ошибка, повторенная нами вслед за деятелями всех почти революций, – пишет г. Штильман в „Полярной Звезде“, – заключается в том, что, едва успев нанести общему врагу первый сильный удар, мы сейчас же о нем позабыли и подняли жестокую междоусобную ссору» (N 7, 501).
"Мы сделали ту же ошибку, в какой повинны деятели всех почти (почему почти? именно всех. Л. Т.) революций". Кто эти «мы»? Очевидно, автор представляет себе при этом литераторов «Начала» и «Полярной Звезды», или, в лучшем случае, сотню – другую деятелей земского съезда и Совета Рабочих Депутатов. И в их междоусобной ссоре (!) – «главнейшая ошибка» революции! Г. Штильман своим детским языком дает выражение тем обычным представлениям о ходе и исходе революции, какие свойственны людям его лагеря. Не классовые противоречия, которые обостряются с каждым шагом революции, не объективные отношения, которым деятели дают лишь более или менее несовершенную формулировку, а субъективные ошибки этих деятелей, т.-е. собственно господ литераторов и господ депутатов, решают судьбы революций. И тот факт, что «главнейшая ошибка» повторялась в каждой революции, имевшей место в классовом обществе, – а иных революций не бывает! – нисколько не мешает идеалистам исправлять, посредством нравоучений, эту ошибку исторической природы общества.
Но пусть виноваты деятели. Какого же именно лагеря? Автор, открывший «главнейшую ошибку», дает ответ и на этот вопрос. Наша «буржуазия», – пишет он (почему буржуазия в кавычках – неизвестно. Л. Т.) – уже политически дифференцировалась. «И пролетариату следует, конечно, примкнуть к наиболее левым ее элементам», он "не имеет никаких оснований расходиться даже с «буржуазными» элементами конституционно-демократической и других «несоциалистических»{54} партий" (N 7, стр. 502).
Пролетариат не должен расходиться с конституционно-демократической буржуазией, он должен к ней примкнуть. Вот средство против главнейшей ошибки.
Но почему же не наоборот? Не лучше ли буржуазной демократии примкнуть к пролетариату, раз что она открыла секрет главнейшей ошибки? Г. Штильман может быть уверен: от тех элементов буржуазии, которые «не расходятся» с пролетариатом, он никогда не отделяется; да и невозможно от них отделиться. Но г. Штильману кажется, что «расходится» с ним пролетариат, что «ссору» затевают публицисты покойного «Начала», что «главнейшую ошибку» совершает социал-демократия. Откуда такая односторонность?
Дело в том, что политическую ограниченность своего класса буржуазные политики всегда и везде считают таким же естественным законом, как тяготение, тогда как общественная природа антагонистического класса кажется им случайностью, предрассудком, ошибкой вождей. Поэтому свою ограниченную политическую программу они считают нормальной человеческой программой, делают ее мерилом и требуют, чтобы деятели противного лагеря подчиняли интересы своего класса этому «естественному» мерилу.
Вниманию пролетариата предъявляются многие тактики: и зубатовская, и треповская, и либеральная, и социал-демократическая… Но рабочий класс одни приемы и методы отбрасывает, другими пользуется временно, третьи переделывает, приспособляя их к своей природе, четвертых ассимилирует целиком. Рабочий класс это не глина, из которой можно лепить, что угодно.
Когда в петербургских массах, в результате длительного периода накопления политических страстей и мыслей, назрела потребность выступление, они заставили служить себе зубатовскую организацию и подчинили своим целям невежественного священника, ставленника полиции, вдохнув в него на день революционный энтузиазм. Девятого января петербургский пролетариат впервые выносит на улицу свою массовую силу. В нем пробуждается с этого времени страстное стремление политически реализовать свою силу, а для этого – дать ей не случайную, а постоянную целесообразную организацию. Отсюда – вовсе не из чьих-то анархических заблуждений – громадная масса стачек. Социал-демократия лишь вносит в них организационное единство и пользуется ими, как ареной агитации. Революционные эпохи тем и замечательны, что даже крайние партии едва поспевают приспособлять свою тактику к стихийным движениям народных масс. Развитие своих сил и организационных связей приводит пролетариат, с одной стороны, ко всеобщей октябрьской стачке, с другой – к колоссальной самоорганизации пролетариата в форме Рабочих Советов. Тот этап, когда случайный священник мог оказаться вождем, оставлен далеко позади. Если б социал-демократия попыталась заняться прекращением рабочих «революций», она немедленно была бы отброшена от массы и обречена на ничтожество. Ведь пробовали же гапоновцы во главе с Гапоном противопоставить себя Совету Рабочих Депутатов…
Конституционалисты «Полярной Звезды», когда они последовательны, говорят в сущности следующее: в пределах тех интересов, которые мы отстаиваем и дальше которых не можем и не хотим идти, мы не способны руководить «революциями». Но, к несчастью, вне этих революций сейчас нет ни политической жизни, ни путей к массам. Остановить революцию мы не можем, как не может и реакция, в распоряжении которой имеются Малюты-Дубасовы и флигель-Мины. Но мы надеемся, что в конце концов революция искалечит реакцию, а реакция искалечит революцию; тогда уставший и ослабевший народ разочаруется в революции, а в конец истощившаяся реакция захочет нашей поддержки. И вот тогда придет наше время.
Какая-то газета сообщала, отнюдь не в осуждение, что г. Набоков[271] во время ноябрьской стачки уехал за границу, заявив своим друзьям: «Революция вступает в свои права, и к. – демократу теперь нечего делать». Это поистине превосходно! Конечно, может быть, это газетная выдумка, но это все равно. Если г. Набоков этого не говорил, он должен был это сказать. На съезде конституционалистов-демократов г. Милюков сказал: «Мы – партия по преимуществу конституционная» (т.-е. парламентская). А это значит, что пока парламента нет, а есть революционная борьба за парламент, к. – демократы обречены на бездействие. То же самое говорит и Кауфман.[272] Он очень зорко рекомендует своей партии «познать себя» и не только отмежеваться от крайних партий, но и отказаться от конкуренции с ними в массах, пока «революции» не потерпят окончательного краха, т.-е., другими словами, пока массы не будут раздавлены. Только пройдя через эту школу, народ придет к к. – демократам. А пока – будем заниматься самоопределением, в форме нападок на крайние партии, и этим способом подготовлять себя к господству на поле их деятельности, когда революция покроет это поле своими костями. Таким образом, как бы себя не убаюкивали к.-д. надеждами на прекрасное будущее (судьбы германского и австрийского либерализма должны сильно укреплять эти надежды!), фактически их отмежевыванье от крайних партий, по крайней мере, на весь революционный период, есть отмежевывание от народных масс. Партия, которая так начинает, не может иметь будущего.
Отвлекаясь от объективной политической ценности этой тактики, мы скажем: каково должно быть нравственное самочувствие той идейной интеллигенции, которая обречена на роль брюзжащего зрителя при историческом крещении нации, при суровых столкновениях народа с его врагами, при его первых шагах, исполненных анонимного героизма, великого упорства и великих жертв! Трижды лучше не родиться, чем принадлежать к партии, которая готовится к своему влиянию посредством отречения от собственного народа, переживающего революционную страду.
Такое настоящее постыдно! У них не может быть будущего!
Совет Рабочих Депутатов
Декабрьская работа реакции смела с поля зрения «общества» крайние партии и таким путем превратила конституционную демократию в корифея оппозиции. Либеральная печать вообще, а «Полярная Звезда» в особенности, использовала свое положение лидера не столько для атаки на абсолютизм, сколько для сурового осуждения тактики революционных организаций. Центром обвинений явился Совет Рабочих Депутатов. Но чем энергичнее и решительнее эти обвинения, тем чаще они противоречат друг другу.
Г. Струве обвиняет Совет в том, что тот командовал рабочими и считал себя «хозяином петербургского рабочего народа» и писал «приказы по пролетариату». И в то же время он обвиняет его в том, что "содержание своих приказов он черпал не в своем собственном понимании (!?) того, что нужно и возможно для «подданных»{55}, а в меняющихся настроениях этих подданных, возвращая эти настроения в виде кратких электризующих лозунгов". (N 1, стр. 11). Мы не знаем, каким путем мог командовать СРД, – организация, созданная самими рабочими выборным путем и не располагающая никакими механизмом репрессии. Революционная организация, имея против себя весь полицейский аппарат и военную силу, могла развить столь широкую деятельность (лишь ничтожная доля ее была видна либеральному обществу!), только опираясь на добровольную и сознательную дисциплину самих масс. – Что касается второго, прямо-противоположного обвинения, будто Совет, вместо того, чтобы «командовать» массами, сообразно «собственному пониманию», только возвращал рабочим их «меняющиеся» настроения в виде электризующих формул, то это обвинение г. регистратора земской мысли верно в том общем смысле, что Совет формулировал и обобщал логически вытекавшие друг из друга запросы борьбы рабочих на фабриках и на улице. В чем же другом и может состоять руководство?
Когда буржуазные политики, которые, разумеется, не посещали ни заводских митингов, ни районных собраний, чтобы там разоблачать ошибки социал-демократии, читают «электризующие» формулы Совета, по которым они пытаются установить его шатания и отступления, то они совершенно не отдают себе отчета в совершающемся за этими формулами живом и непрерывном процессе роста массы, который во многих случаях столько же питался отступлениями, сколько и наступлениями, и в цепи которого те и другие составляли необходимые звенья.
Сколько, например, глубоких критических соображений высказано в либеральной литературе по поводу попытки введения восьмичасового рабочего дня революционным путем. Сколько проницательных замечаний относительно наивности, проявленной Советом Рабочих Депутатов. Но каков на самом деле был смысл кампании за восьмичасовой рабочий день?
Рабочая масса, страшно выросшая и возмужавшая, естественно, стремилась увеличить свои завоевания. Вовлеченная в водоворот новых громадных вопросов и интересов, захваченная газетами, листками, ораторами, она хотела во что бы то ни стало создать для себя физическую возможность пользоваться всеми завоеванными ею свободами. Отсюда это могучее стремление ограничить фабричную каторгу восемью часами. Если б Совет даже думал, что русская промышленность не выдержит восьмичасового дня, и начал бы на этом основании просто кричать рабочим: назад! – они бы не подчинились ему, стачки вспыхнули бы разрозненно, завод вовлекался бы в борьбу за заводом, и неуспех привел бы к временной деморализации. СРД поступил иначе. Руководящие элементы его вовсе не рассчитывали на непосредственный и полный практический успех кампании, но они считались с могучим революционно-культурным стремлением, как с фактом, и решились претворить его во внушительную демонстрацию в пользу восьмичасового рабочего дня. Практический успех «самовольного» прекращения работы после 8 часов труда состоял в том, что на некоторых заводах было достигнуто путем соглашения сокращение рабочего дня. Моральный результат, гораздо более серьезный, был двойной. Во-первых, идея восьмичасового рабочего дня получила такую колоссальную и незыблемую популярность в самых отсталых рабочих слоях, какой не дали бы десять лет трудолюбивой пропаганды. Во-вторых, упершись в организованное сопротивление капитала, за которым стояла «братская» рука графа, грозившая локаутом, рабочая масса впервые стала лицом к лицу с восьмичасовым рабочим днем, как с вопросом государственным. На всех собраниях и митингах – на многих против стихийного настроения рабочих – была проведена резолюция «отступления», в которой выяснялась невозможность проведения восьмичасового рабочего дня в одном Петербурге, – и из этого делалось два вывода: 1) о необходимости общегосударственной профессиональной организации рабочих для борьбы за восьмичасовой рабочий день в государственном масштабе, 2) о необходимости всероссийской политической организации рабочих – для проведения восьмичасового рабочего дня через Учредительное Собрание законодательным путем. Таким образом Совет не «командовал» рабочими, но и не являлся простым регистратором их требований и иллюзий: он действительно осуществлял руководство. Очерченная тактика позволила Совету удержать большинство заводов от изнурительной и заранее обреченной на неудачу стачки за восьмичасовой рабочий день и не только не вызвать при этом нравственного упадка, но, наоборот, дать новый толчок их энергии и завязать новый тактический узел: всероссийский рабочий съезд.
На все это Совет Рабочих Депутатов тратил много труда и внимания, депутаты в обсуждении вопроса проявляли много прозорливости и предусмотрительности. А буржуазные тупицы и верхогляды, просмотревши под ряд две резолюции Совета и узнав из газетной хроники, что рабочие хотят «явочным путем» ввести нормальный рабочий день, пожимали плечами по поводу темноты массе и сумасбродства вожаков. Достойно при этом всяческого внимания следующее сопоставление: не так давно у нас в либеральной печати было очень в моде доказывать, что восьмичасовой рабочий день не только не уменьшает, но, напротив, увеличивает доходность предприятий; когда же рабочие сами взялись за проведение восьмичасового рабочего дня, либеральные публицисты отшатнулись в священном страхе за судьбы русской промышленности и национальной культуры.
О, книжники и фарисеи!
Буржуазная критика незаметно переходит в буржуазную клевету. Либеральная пресса не раз говорила о цензуре Совета и о насилиях наборщиков над свободой печати. Г. Струве, не обинуясь, говорит о правительственном насилии, которое торжествует, и о революционном насилии, которое «еще только замышляет торжествовать».
Если в вопросе о свободе печати были насилия, то они состояли: 1) в том, что союз наборщиков, в согласии с Советом, постановил не печатать произведений, которые будут представляться в цензуру – и тем вынудил всех издателей стать в этой области на почву «захватного права», 2) в том, что наборщики отказывались неоднократно набирать черносотенные издания, призывающие к избиению передовых общественных групп, обвиняющие Совет Рабочих Депутатов и революционеров вообще в краже общественных денег (разумеется, без подписи обвинителей) и пр. Рабочие в таких случаях обращались к Совету и, если последний не находил прямого натравливания и призыва к бойне, он советовал наборщикам не препятствовать печатанию. Реакционная пресса выходила вообще беспрепятственно. Но если б даже наборщики, стоящие на революционной точке зрения, не соглашались печатать известные статьи за их общее направление, не только за призыв к насилию, – разве это, спросим, юридически или нравственно недопустимо? Наборщик, разумеется не ответственен за то, что он набирает. Но если политическая борьба обострилась до такой степени, что наборщик и в сфере своей профессии не перестает чувствовать себя ответственным гражданином, он, разумеется, нимало не нарушит свободы печати (какой вздор!), если откажется набирать, напр., «Полярную Звезду». Его могут при этом активно поддержать и все наборщики данной типографии и весь союз работников печатного дела, – и, тем не менее, здесь будет так же мало нарушена «свобода печати», как мало нарушается неприкосновенность жилища или свобода торговли отказом сдать квартиру или продать товар заведомому предателю, провокатору или просто врагу свободы.
Капитал до такой степени привык пользоваться экономическим насильем, в форме «свободного найма», вынуждающего рабочего выполнять всякую работу, независимо от ее общественного значения (строить тюрьмы, ковать кандалы, печатать реакционные и либеральные клеветы на пролетариат), что он искренно возмущается отказом профессиональной корпорации от выполнения противных ей работ и считает этот отказ «насилием» – в одном случае, над свободой труда, в другом – над свободой печати.
Гораздо правильнее было бы сделать другой вывод. Для того, чтобы все шло гладко, буржуазным писателям необходимо иметь обширный и стойкий штаб преданных буржуазии наборщиков. К сожалению, это не легко: прививать рабочим буржуазные идеи не так просто, как клеветать на пролетариат.
Очень поучительно сделать следующее сопоставление. Опубликованный г. Струве проект конституции{56}, за которым стоят видные освобожденцы, предусматривает для счастья новой России военное положение – с упразднением всех публичных свобод. Таково необходимое орудие их будущего «демократического» государства. Люди, которые заявляют это так откровенно, еще не вылезши из военных положений абсолютизма, забывают, заметим мимоходом, очень разумное правило, которое римская матрона преподала своему сыну: «Ты прежде облекись во власть, а там уже изнашивай ее!». Но замечательно, что эти же люди с пафосом Тартюфа клеймят, как насилие над свободой, борьбу рабочих с хулиганской литературой при помощи средств профессиональной стачки и бойкота – и когда? в период ожесточенной гражданской войны, когда рабочих травят организованные шайки реакции под покровительством полиции, и когда существующая «конституция» распространяет на эту «гонимую» хулиганскую литературу уголовного характера не только полную и безусловную свободу, но и материальное покровительство.
Таковы обвинения.
Буржуазной прессе, которая чувствовала в рабочем Совете присутствие внутренней уверенности и силы, видела в его действиях – прямые выводы из его суждений, в его суждениях – смелое отражение того, что есть, этой бедной буржуазной прессе было не по себе. Она со своими планами и надеждами оставалась совершенно в стороне, политическая жизнь концентрировалась вокруг рабочего Совета. Отношение обывательской массы к Совету было ярко сочувственное, хотя и мало сознательное. У него искали защиты все угнетенные и обиженные. Популярность Совета росла далеко за пределами города. Он получал «прошения» от обиженных крестьян, через Совет проходили крестьянские резолюции, в Совет являлись депутации сельских обществ. Здесь, именно здесь, концентрировалось внимание и сочувствие нации, подлинной, нефальсифицированной, демократической нации. Либерализм сидел, как на угольях. Вздох облегчения вырвался из груди буржуазной прессы, когда в этом процессе сплочения демократических сил вокруг Совета наступил интервал, который ей кажется финалом. С лицемерными словами протеста против правительственного насилия она хитро переплетает сокрушенные вздохи по поводу «ошибок» и «промахов» Совета, чтобы сделать по возможности ясной для обывателя неизбежность{57} репрессивных мер.
Эта тактика не нова. Буржуазная литература о деятельности рабочего правительства в Париже в 1871 г.[273] представляет собою нагромождение инсинуаций, лжи и клевет. Задачи такой тактики: восстановить общественное мнение промежуточных слоев против «неистовств» пролетариата. Наша либеральная пресса не выдумала в этом отношении ничего нового. Бесспорно сочувственное отношение к Совету массы населения, в том числе демократической интеллигенции, не позволяет официальным вождям либерального общества травить Совет Рабочих Депутатов, как врага нации, но они делают, что могут, чтобы подорвать его популярность. Ресурсы их критики так же ничтожны, как их цель.
Восстание в Москве
Девятое января в Петербурге, октябрьская стачка во всей России и декабрьское восстание в Москве[274] – вот три вехи, отмечающие поступательное движение русской революции. Мы уже знаем, как г. Струве задним числом «одобрил» 9 января и стачку в октябре. К последнему событию, к восстанию в Москве, он отнесся совсем иначе.
В первую минуту он признался, что для него «смысл этого явления загадочный». Для г. Струве было загадочно, что тот самый народ, который 9 января выдвинул свои требования, который в октябре добился уступок безоружным, но не бескровным восстанием, народ, у которого уступки были тотчас же отняты, как только убыла волна, что этот народ сделал то, что он делал во всех местах в такие моменты своей истории: вышел на улицы и начал строить баррикады. Поистине, загадочно!..
Г-ну Струве надоело быть непроницательным. Он не предвидел восстания, и оно не входило в его планы. Если, тем не менее, восстание случилось, тем хуже для него. И, подумав, Струве решил, что в Москве не было восстания. «Quasi-восстание в Москве» – вот какое определение дает он московским событиям.
«В Москве не было вооруженного восстания населения, – пишет он, – были столкновения отдельных, относительно весьма немногочисленных, групп населения с полицией и войсками, были бутафорские (!) баррикады, воздвигнутые „революционной“ интеллигенцией в союзе с терроризированными дворниками и увлеченными уличными мальчишками; была отчаянно храбрая, геройская борьба нафанатизированных, обрекших себя гибели рабочих» («Полярная Звезда» N 3, стр. 225).
Итак, обстановка восстания: бутафорские баррикады; персонал его: 1) «революционная» (не революционная) интеллигенция, 2) терроризированные (ею?) дворники, 3) увлеченные (ею?) мальчишки, 4) нафанатизированные (ею?) рабочие. И вот эта поистине «весьма немногочисленная группа населения» держалась на бутафорских баррикадах чуть не две недели. Смысл этого явления действительно «загадочный»!
В следующей статье г. Струве еще энергичнее подчеркивает главную черту этой картины: московское население, вместе с «широкой или большой интеллигенцией» испугалось восстания и было совершенно пассивно. Итак, «малая» или «узкая» интеллигенция и фанатики-рабочие, обрекшие себя смерти (сколько таких могло быть? – горсть!), не только успевали, при испуганной пассивности всего населения, терроризировать дворников и при их помощи строить баррикады, но и умудрялись держаться на этих бутафорских баррикадах – без поддержки, при полной пассивности перепуганного населения! – две недели против кавалерии, артиллерии и пехоты!
Если на первый взгляд живописание г. Струве являло вид «загадочный», то при дальнейшем расследовании оно становится невероятным, а при окончательном рассмотрении оказывается, как увидим, заведомо ложным.
Г. Струве приводит в своей статье письмо москвича, «вся жизнь которого прошла и проходит в служении русскому освобождению». Что же пишет этот почтенный москвич? Он жалуется на то, что со стороны влиятельных учреждений не было ничего предпринято для прекращения кровопролития. «Дума, – пишет он, – в течение трех первых дней восстания даже не собиралась». Другая корпорация граждан – «с значением и весом», – московский университет тоже не сделал «ничего утешительного». Интеллигенция опять-таки ничего не предприняла, «чтобы прекратить бойню в самом начале». «В этот исторический момент, – жалуется московский корреспондент, – она показала себя бессильной». И в заключение он спрашивает: «Кто же действовал?» и отвечает: «Народные массы. Эти действовали, действовали стихийно, без плана, ощупью. Вот почему события приняли такие размеры и были так полны ужаса и дикости» («Полярная Звезда» N 4, стр. 281).
Что же сказать после этого? Как назвать незыблемость г. Струве, который привел письмо и глазом не моргнул? Мы не станем цитировать десятки свидетельств, которые все показывают, как полицейски-вздорна выдумка г. Струве. Ограничимся ссылкой на реакционного расследователя московских событий, корреспондента «Слова», который тоже останавливается перед «загадочным смыслом» двухнедельного восстания в таком «истинно-русском» городе, как Москва. И он также искушается мыслью выдвинуть на передовые посты дворников, которых револьверами склоняли к революции, но, вспомнив, что существует на свете стыд, он прибавляет: «все эти частности, конечно, не меняют общего положения: революция все же нашла много верных слуг в Москве среди местного населения». Размышляя над этой загадкой, остроумный корреспондент приходит к такому объяснению: "Население было, несомненно, терроризировано (не одни дворники, но все население! Л. Т.) и главное, – прибавляет он, – население поддавалось этому террору довольно охотно".
Реакционный корреспондент, как видим, не без блеска вышел из затруднения, тогда как г. Струве, не пытаясь свести концы с концами, просто и явно оболгал московскую трагедию{58}.
Можно, правда, сослаться на то, что стреляла на баррикадах незначительная часть населения. И это будет верно… Но ведь это уже армия в узком смысле слова. Вопрос же заключается в том, была ли Москва территорией революционной армии, нейтральной территорией или территорией правительственной армии? Во всех восстаниях боевую роль играет сравнительно незначительная часть населения. Роль всей массы определяется ее отношением к этой части. При взятии Парижа военную роль играло несколько тысяч человек; но это была армия Парижа. Корреспондент «Слова» вместе с московским корреспондентом г-на Струве говорят нам, что в восстании участвовала народная толпа, масса населения. И это несомненно: без активной поддержки со стороны этой массы длительное восстание было и психологически и физически невозможно.
«Население» г-на Струве, испуганное и пассивное, это, как мы видели из московского письма: 1) московская дума, 2) московское земство, 3) московская профессура и 4) московская «большая» интеллигенция, т.-е. то самое «общество», политическим регистратором которого г. Струве состоит; это квалифицированное «население» есть московская доля той «нации», именем которой г. Петр Струве клянется.
К чести г. Струве нужно отметить, что он не одобряет испуга своего «населения». «Испуг перед московской „революцией“ есть одно из тех проявлений общественной глупости (отлично сказано!), за которые страна платится невознаградимыми нравственными и материальными потерями» (N 4, стр. 284). Отлично сказано! И тем более уместно, что многие публицисты искусственно культивируют эту общественную глупость и усердно питают ее склонность к испугам. Один из таких литературных поденщиков общественной глупости за несколько дней до московского восстания, предостерегая от последствий проповеди классовой борьбы, «пужал» российскую глупость: «народные массы, – писал он, – могут, увлекаемые темным, унаследованным от прошлого инстинктом, ринуться на интеллигенцию, как на господ».
– Да будет стыдно, – воскликнем мы на этот раз вместе с г. Струве, – да будет же стыдно литературным прихвостням гучковской думы, которую «испуг» вогнал в переднюю г. Дубасова,,[275] да будет стыдно публицистам, играющим на дрянных струнах обывательских предрассудков и щекочущих пятки общественной глупости!
Позорная выписка сделана нами из статьи «Революция», напечатанной в журнале «Полярная Звезда». Под статьей подписано: 6 декабря 1905 г. – Петр Струве.
…Будучи «противником» вооруженного восстания, г. Струве, когда оно вспыхнуло, ссылаясь и опираясь на него, выдвинул свои требования: "России, – писал он, – необходимо правительство, облеченное доверием «хотя бы части общества». «Почему, например, такие умеренные и даже консервативные люди, как деятели Союза 17 октября, в числе которых есть люди умные, энергичные и безусловно честные, не заслуживают того доверия Монарха, которым до сих пор продолжают пользоваться гг. Витте, Дурново и прочие чиновники?»… (N 1, стр. 86). В самом деле, если г. Витте получил власть милостью октябрьской стачки, почему г. Шипову не взойти наверх по трупам московского восстания? Негодуя на «революции», в которых они не участвуют, эти господа, тем не менее, стремятся использовать для себя каждый успех этих «революций», за который они ничем не заплатили.
В самый разгар восстания г. Струве даже не ставит вопроса ни пред собой, ни пред своей партией, что можно и должно сделать по отношению к этому еще происходящему, еще живому, еще не убитому восстанию. Для него это – только благоприятный внешний момент, чтобы вплотную поставить вопрос о министерских кандидатурах консерваторов из Союза 17 октября – программа, позорная сама по себе и вдвойне позорная, как прямое издевательство над требованиями восставших. Сурово прав г. М. Чеченин, который в своей статье о «Стихии смерти» (и как только эта действительно искренняя статья попала в официальный орган искренности!) говорит: «убивают не только те, что стреляют из пушек, ружей и револьверов, колют штыками… убивают и те, кто, будучи противниками вооруженного восстания, с легким сердцем построили бы на нем свое благополучие, если бы оно оказалось удачным» («Полярная Звезда» N 4, стр. 306).
Но и это еще не все. Проходит несколько дней, и в статье, посвященной тому же восстанию, г. Струве противопоставляет народной России – «всех Витте, Дурново, Дубасовых, а кстати (!) и их прислужников, т.-е. весь Союз 17 октября» (N 6, стр. 381). Вы обратите, пожалуйста, внимание на это словечко кстати!
Мы не знаем, что за эти четырнадцать дней произошло за теми кулисами, где шушукаются о министерских портфелях и об ризах распятого народа мечут жребий. И мы не хотим этого знать! – Мы знаем одно: либеральный писатель, который думает вести за собой идейную интеллигенцию, играет кровью народа, как последний из последних политических торгашей. Кровью московского восстания, говорит Струве, страна должна купить себе смену правительства Витте, Дурново и Дубасова правительством Союза 17 октября, – того Союза 17 октября, который весь, заметьте, весь является, по словам самого же Струве, простым прислужником правительства Витте, Дурново и Дубасова!
Когда г. Струве развивал в «Русских Ведомостях» комментарии к известному обращению графа Витте к «братцам-рабочим», мы заявили, что г. Струве – политический агент Витте. Сантиментальные души[276] восстали против нас. Теперь мы готовы внести в нашу формулу поправку. Если в ноябре г. Струве выступал как агент Витте, то в декабре он выступил как прислужник его прислужников…
… Чтоб закончить эту картину, которую можно бы назвать «пляска либеральных папуасов вокруг поверженных врагов», прибавим еще один выразительный штрих.
В N 2 «Полярной Звезды» напечатана корреспонденция князя Гр. Трубецкого о «московских декабрьских днях». Вспоминая о митингах и собраниях, происходивших после 17 октября, автор находит, разумеется, что «свободы» были использованы не так, как надлежало. «Правда, – говорит он, – в критике и осуждении правительственных действий никто не стеснялся. Заслуга ораторов и публицистов в этом отношении была, однако, невелика, потому что против поверженного льва отваживаются, как известно, даже и не очень храбрые животные» (N 2, стр. 158). Г. корреспондент забывает, что митинги начались до 17 октября, так что не требовалось вовсе манифеста, чтоб ораторы и публицисты «отваживались». Дело, однако, не в этом. Кн. Гр. Трубецкой писал свою корреспонденцию после московского восстания, а г. Струве напечатал ее 22 декабря. Сопоставьте теперь эти даты с теми соображениями, которые позволяют г. корреспонденту сравнивать революционеров с «не очень храбрыми животными». Ораторы и публицисты, выступавшие после 17 октября, ясно видели и твердо знали, что «лев» еще не повержен. К пропаганде этого именно их убеждения сводилось содержание значительной части их статей и их речей. Они знали, ни минуты не сомневались, что в известный момент чаша «конституционного» терпения неповерженного льва переполнится, что они первые падут жертвой его мстительной ярости, и что месть будет тем жесточе, чем энергичнее были и их нападения. Они знали это. И такой момент действительно наступил. И вот, когда вся революционная пресса была задушена, ораторы и публицисты перебиты или заточены, когда в Москве еще не закончилась неделя о семеновцах, либеральный публицист на страницах либерального органа издевается – не над планами, тактикой или взглядами, но над мужеством революционеров, сравнивая их с нехрабрыми животными, лягающими льва.
Если в ту минуту, когда писались цитированные строки, какой-нибудь лев был повержен, так это лев революции. И – простите, господа! – если какой-нибудь осел лягал поверженного льва, так это осел либерализма.
Мы говорим в этой главе о суде либерализма и, в особенности, «Полярной Звезды» над революцией. Но, в сущности, газета Струве не судит революцию, а обвиняет ее. Это не голос судьи, который взвешивает доводы за и против – да таких беспристрастных судей в политике и не бывает; еще менее – это голос защитника, который отстаивает свое дело, несмотря на все его изъяны. Это голос прокурора по политическим преступлениям революционного народа. И чем далее, тем пристрастнее и ожесточеннее становится обвинительный акт.
«Освобождение» ставило в высшую себе заслугу свою терпимость по отношению к революционерам. «Полярная Звезда» каждой статьей, если не каждой буквой открыто борется со всем, что связано с революцией. В «Освобождении» г. Струве защищал революционеров от нападений покойного Евреинова и кн. Е. Трубецкого; он выступал против либеральных жалоб на анархию справа и анархию слева; – в «Полярной Звезде» он с самого начала заявляет себя заклятым врагом насилия, исходит ли оно «от власти или от анархии» (N I, «От редакции»).
За этим поворотом фронта скрывается изменение политических отношений.
В первую эпоху революции и либералы терпели ее. Они ясно видели, что революционное движение, несмотря на свою молодую хаотичность и стихийность, расшатывает абсолютизм и толкает его на путь конституционного соглашения с господствующими классами. Они держали руки наготове, относились к революционерам дружелюбно, критиковали их мягко и осторожно. Теперь, когда условия конституционного соглашения уже написаны, и, казалось бы, остается лишь выполнить их, дальнейшая работа революции явно подкапывается под самую возможность сделки земского большинства и меньшинства с властью. Революция сознательно ставит себе гораздо большие цели и тем восстановляет против себя либерализм.
Вопреки софистическому противопоставлению революции – «революциям», г. Струве гораздо «терпимее» относился к революции в первый ее период, когда она представляла наиболее анархическую картину разрозненных, неоформленных, стихийных «революций» (ростовская стачка 1902 г.,[277] июльские дни 1903 г. на юге, 9 января, террористические акты), ибо такие вспышки не могли претендовать на самостоятельную творческую роль; они лишь обессиливали и компрометировали абсолютизм, подталкивая его в объятия земцев.
Именно потому, что разрозненные движения с каждым разом все более превращаются в организованную революцию, руководимую изнутри; именно потому, что эта сознавшая себя революция уже не хочет быть простым тараном на службе конституционно-буржуазных планов, а грозит этим планам гибелью, – именно поэтому г. Струве проявляет столько озлобления, так рвет и мечет против революции. Чем яснее он видит себя висящим в воздухе, тем более виновата революция.
III. «Полярная Звезда» пред судом революции
So klein du bist, so gross bist du Fantast – фантазер-то ты большой, да фантазия твоя маленькая.
Мы видели революцию пред судом идеалистического либерализма. Теперь посмотрим, какие же ответы дает либерализм на вопросы революции.
Что делать? Где выход?
Правда, г. Нечаев, «известный юрист», уже доказал в «Полярной Звезде» «чисто деловым образом и весьма тонко», по аттестации Струве, что манифест 17 октября есть акт конституционный. После этого, несомненно, всем должно стать ясно, что арест 100.000 человек, несколько тысяч убийств, свыше ста городов и местностей, брошенных в пекло всевозможных видов охраны, – что все это не правомерные проявления еще существующего самодержавного строя, но противозаконные нарушения уже существующей конституции. Но это почему-то мало успокаивает. «Новости» прямо кричат: «Прочь от такой свободы!». "Не надо нам такой «конституции»! Крепкая задним умом «Русь» убедилась на «истории наших дней», что если средства, выбранные революционными партиями, были неверны, то «оценка положения и правительственных наших деятелей была верная» (N от 28 января). Но каковы же эти настоящие верные средства? Где выход из конституционной дубасовщины?
У либеральных политиков ответа нет. «Новости» откровенно выражают бессильную растерянность либерализма. «Какая работа, какая Дума, – пишет эта газета, – может быть при таких условиях… Как можно идти с таким правительством!».
Венецианец Манин[278] хорошо сказал в 48 г. что «нация никогда не имеет права мириться со своим несчастием». Выход должен быть найден. У либеральной мысли его нет. Она растеряна, уклоняется от ответа или откровенно сознается в своей политической прострации.
Что же говорит г. Струве? Г. Струве делает гримасу мудрости и притворяется, что знает спасение.
«Страна должна, – пишет он, – своими избирательными бюллетенями стереть главу (бюрократического) змия» (N 4, стр. 287). «Государственная Дума, по законам 6 авг. – 17 окт. „снимет“ бюрократию с легкостью, которая всех поразит» (N 6, стр. 381).
Всех, кроме г. Струве, который это знает наперед.
Вся задача в том, чтобы революция не нарушала «порядка» и дожидалась созыва Государственной Думы. Мы уже старались раньше выяснить, что тактика успокоения есть верх утопизма: ибо кто и как удержит массы, если их надолго не способен сдержать и абсолютизм? Мы не станем говорить сейчас и о том, что такая тактика враждебна интересам народных масс: для них гораздо выгоднее поставить буржуазную Думу лицом к лицу с совершившимися изменениями, чем, сложа руки, ждать ее пришествия. Пройдем мимо всех этих соображений и допустим, что программа «Полярной Звезды» выполнена. Рабочие и крестьяне молчат и заучивают неведомые им имена либеральных кандидатов. Допустим даже, что при таком полном успокоении выборы будут произведены. Хотя, должны признаться, мы не можем понять, зачем тогда правительству выборы? История последнего года показала, что именно революционные «беспорядки», «дезорганизация», «анархия» толкают абсолютизм на путь конституционного соглашения с буржуазией. Но допустим, что под влиянием чего угодно: уроков прошлого, увещеваний новых земских депутаций, наконец, неотразимой пропаганды «Полярной Звезды», самодержавие (оно все-таки существует!) созовет Государственную Думу.
Крайние партии не мешают; «революции» прекратились. Дума уже в Таврическом дворце, уже выслушана тронная речь, уже выбран председатель. С чего начнет свою деятельность Дума? Что, если созванная без «революций», но под прессом дубасовщины, Государственная Дума начнет с того, что ассигнует необходимые средства, даст свою подпись под новыми займами, словом, составит национальный хор при г. Витте? В самой «Полярной Звезде» слышатся опасения со стороны некоторых сотрудников насчет политического состава будущей Думы. Как быть с теми порядками, какие насадит гучковский парламент? Что делать против союза бюрократии с набранными ею в Думу молодцами-правопорядцами? Какие средства предложит тогда г. Струве?
Г. Струве скажет, что такая Дума невозможна, что «национальная совесть» или «дух нации» подчинит себе состав и настроение Думы. Мы нашли, кажется, довольно счастливую формулу в стиле той приподнятой фразеологии, которая составляет помесь из Герцена и «Русских Ведомостей». Мы могли бы ответить, что это – непозволительный оптимизм, что у серьезного политика должен быть ответ на худший случай. Но мы снова пойдем навстречу г. Струве и допустим, что в парламенте составится конституционно-демократическое большинство. Ничего лучшего г. Струве не может требовать.
Мы думаем, что такая Дума с самого начала должна будет: 1) дать отставку Витте, Дурново и K°, 2) призвать к власти Петрункевича, Милюкова и Струве, 3) организовать выборы Учредительного Собрания на основе всеобщего, равного, прямого и тайного избирательного права, 4) заменить в провинции флигель-адъютантов конституционными чиновниками, 5) нарядить следствие над преступлениями отставленных министров и их агентов, и пр. и пр.
Мы, разумеется, не рисуем нашей программы. Мы только называем те простейшие и первейшие акты, которые должна будет совершить конституционно-демократическая Дума, если она сохранит – что предполагается – уважение к тем обязательствам, какие дает стране во время выборов. Если она этого не сделает, а начнет упорядочивать хозяйство через правительство Витте-Дурново-Дубасов-Мин,[279] тогда мы получим первый уже отмеченный случай со всеми вытекающими из него тактическими вопросами.
Считаем нужным оговориться, что мы нисколько не сомневаемся – на основании общих соображений и примеров истории – в том, что либеральная Дума, увидев себя ущемленной, готова будет примириться с графом Витте и отказаться («временно»!) от всеобщего избирательного права. Но беда в том, что и в этом случае конфликт будет все-таки неизбежен. Есть вопрос, о который примирение неизбежно разобьется, если только Дума не будет простым сбродом ставленников бюрократии: это вопрос о государственном кошельке, главный источник всех конституционных конфликтов, тем более у нас, при нашем расстроенном хозяйстве, при наших чудовищных государственных долгах, непомерном бюджете и его чудовищном распределении. Либеральная буржуазия готова будет многое уступить по части свобод, хотя они, по мнению ее идеологов, имеют абсолютную ценность. Но когда речь пойдет о бюджете, тут она «готова торговаться и о восьмой частичке волоска». Приучить же монархию к парламентарной бюджетной практике вовсе не так легко. Наши традиции на этот счет очень прочны. Они нисколько не изменились со времен Грозного Царя, который ни за что не хотел понять выгод польской системы вотированья бюджета:
«На сейме ихнем королю в пособьи Отказано! Достойно, право, смеху! Свои же люди своему владыке Да денег не дают!»
На что шут неплохо замечает:
«У нас не так! Понадобилось что – хап, хап! – и есть!»,[280]
Вот на почве этого очень хорошо известного г-ну Витте принципа: «хап, хап! – и есть!», конфликт совершенно неизбежен. Конституционная история России с него именно и начнется.
Но г. Струве оценивает свою партию выше, чем мы{59}. Примем его оценку. Допустим, что Дума начнет с того, с чего следует начать: уволит министерство. А министерство ответит так, как ему следует ответить: не захочет выйти в отставку. Мы очень боимся, что г. Струве воскликнет: министерство падет под гнетом общественного негодования! На это можно лишь ответить базаровской фразой: «Друг мой, Аркадий Николаевич, пожалуйста, не говори красиво!».[281] Разве этого негодования мало теперь? Правительство, которое прошло чрез дубасовщину, не падает ни от вотума Думы, ни от общественного негодования. У него есть на негодование нации два коротких ответа: первый ответ – наплевать! второй ответ – пли!
Конечно, нация сможет поддержать вотум Думы своим единодушным сочувствием; отовсюду идут телеграммы, адреса, депутации. Г. Витте говорит: наплевать! В некоторых местах, и прежде всего в столице, более радикальные элементы («крайних» нет!) пробуют устроить мирную уличную манифестацию протеста. Г. Дурново готовится сказать «пли». Улицы немедленно покрываются войсками, на перекрестках устанавливаются пулеметы, в столице вводится (вернее: остается) военное положение. «Патронов не жалеть!» Мы все это знаем, мы чрез это прошли. Встревоженная Государственная Дума призывает столицу к спокойствию.
Что делает правительство? Чтоб избавить Думу от моральной поддержки, а себя от надоевших протестов Думы, оно заявляет, что ввиду возбужденного состояния умов Дума не может чувствовать себя в столице в таком спокойствии, какое требуется серьезностью ее занятий; поэтому ей предлагается в такой-то срок перенести свои занятия в Новгород, тихую колыбель русского государства. Что в этом случае сделает Государственная Дума? Струве как бы предусматривает такой вопрос и говорит: «…Дума в грозном спокойствии противопоставит себя бюрократии» (N 6, стр. 381). «Друг мой, Аркадий Николаевич»… «Грозное спокойствие» превосходная вещь, если только оно не похоже на театральную позу, прикрывающую растерянное бессилие. На самом деле у Думы не будет никакого выхода. Если она не захочет призывать население к «безумствам» (а она не захочет), ей придется открыто признать, что у нее нет сил, которые она могла бы противопоставить семеновцам, что она слагает с себя всякую ответственность за политику правительства и спешит распустить себя, чтоб через два дня не быть распущенной в Новгороде военной силой.
Что же оказывается? Оказывается, что мы возвращаемся назад. Думы нет. «Революций» нет. Как угодно, это будет больше напоминать Россию Александра III, чем конституционную Россию. А дальше? Снова земский съезд? Но земский съезд после Государственной Думы, это – пустяки. Нашей апелляцией к грозному спокойствию Думы мы не разрешили вопроса, но лишь отодвинули его разрешение. Нация, конечно, не примирится со своим несчастием. Она пойдет дальше тем самым путем, на котором мы ее оставили у порога этого рассуждения – путем революционной борьбы, которая в своих удачах и неудачах организует народную массу, единственный оплот демократии. Тактика, которую мы мысленно развили, остановила нас, говоря словами того же Манина, на «полуреволюции, нуждающейся в другой, чтобы ее дополнить».
Немецкая поговорка учит, что самые дешевые товары суть вместе с тем и самые дорогие. Так же и в политике. Самые дешевые либеральные рецепты в конце концов дороже всего обходятся народу.
Может быть, нам скажут, что та перспектива, которую мы выше представили, невероподобна, неисторична. Мы бы очень хотели, чтобы г. Струве указал нам другую перспективу, т.-е. рассказал нам более обстоятельно, как он собирается «снимать» бюрократию.
Мы, с своей стороны, попробуем сослаться на историю: не мы же первые, наконец, «снимаем» бюрократию.
Все знают, что Etats Generaux (Генеральные Штаты)[282] были организованы еще на более архаических началах, чем наша Государственная Дума, и знают, что собрание сословий превратилось в Национальное Собрание, которое «сняло» бюрократию и созвало Законодательное Собрание; что это последнее «сняло» короля и созвало Конвент, а Конвент «снял» голову короля.
Но как произошло превращение сословий в могущественное Национальное Собрание?[283] Первый конфликт с короной произошел по вопросу о способе голосования: поголовно или посословно. В этом вопросе король уступил третьему сословию. Но эта уступка только отодвинула конфликт. Дабы не казалось, что мы подгоняем рассказ под политическую мораль, мы изложим ход дальнейших событий текстуально по Олару.[284]
"Делая вид, что уступает, король велел придвинуть с границ войска. Депутаты поспешили действовать, как члены Учредительного Собрания. По их мнению, они получили от своих доверителей повелительный мандат не соглашаться ни на какую субсидию ранее установления конституции… Двор, с своей стороны, спешил с приготовлениями к государственному перевороту, имевшему целью распущение Национального Собрания. Армия чужеземных наемников, с многочисленной артиллерией, блокирует Собрание (заседавшее в Версале) и прерывает его сообщение с Парижем. Собрание требует у короля удаления войск (8 и 9 июля). Король надменно отказывает в этом (11 июля), предлагает иронически Собранию перевести его в Нуайон или Суассон; наконец, сбрасывает маску, удаляет Неккера[285] и составляет министерство государственного переворота. Собрание прекрасно держит себя, объявляет, что удаленные министры уносят с собой его уважение и его сожаление, что «министры», а также все гражданские и военные агенты власти ответственны за все акты, нарушающие права нации и декреты этого Собрания, делает лично ответственными новых министров и советников короля, «к какому бы званию и сословию они ни принадлежали», декретирует, что оно настаивает на своих постановлениях от 17, 20 и 23 июня, и снова требует удаления войск".
«Война объявлена. С одной стороны стоит король, опирающийся на свои привилегии; с другой – Национальное Собрание, представляющее собою нацию. В этой борьбе между силой и правом или, если хотите, между прошлым и настоящим, политикой status quo и политикой эволюции, дело права казалось заранее проигранным. Стоило только двинуть эти полки чужестранных наемников, заключить в тюрьму вождей Собрания, а остальных разослать по их провинциям. Какое сопротивление могли бы оказать депутаты? Римские позы, исторические фразы не отклонили бы штыков. Без сомнения, распущение Собрания не встретило бы одобрения со стороны Франции, а это одобрение было необходимо королевской власти, чтобы получить деньги, которых она не имела и без которых не могла обойтись; без сомнения, король был бы вынужден после созвать другие генеральные штаты; но все же старый порядок продолжал бы пока существовать, и революция была бы отсрочена. Чтобы Национальное Собрание вышло из этого опасного положения, необходимо было своего рода чудо: необходимо было, чтобы у него оказалась своя армия, которую оно могло бы противопоставить армии короля. Известно, что такое чудо действительно совершилось в виде самопроизвольного вмешательства Парижа… Париж восстал, как один человек, вооружился, овладел Бастилией, организовался в настоящий укрепленный лагерь, составил инсуррекционную коммуну, и король был побежден; ему пришлось покориться, если не искренно, то во всяком случае вполне; государственный переворот не удался. Вся французская история изменилась вследствие этого вмешательства Парижа, за которым последовала вся Франция. Я не буду рассказывать здесь, – продолжает Олар, – ту муниципальную революцию, которую вызвало взятие Бастилии во Франции, в июле и августе 1879 г., сначала в городах, а потом и в деревнях. Я замечу только, что это был капитальный факт среди всех других, подготовивших торжество демократии и провозглашение республики во Франции».
«Положение изменилось. Вместо Собрания, блокированного армиею наемников, явилось Собрание, защищаемое несколькими миллионами вооруженных французов. Вчера оно говорило печальным тоном оскорбленного достоинства и было одушевлено своего рода мужеством отчаяния; сегодня оно говорит и действует, как верховный повелитель»… («Политическая история французской революции», русск. пер., стр. 44, 45, 46 и 47).
Разогнать Национальное Собрание не значило бы, конечно, уничтожить революцию; это значило бы только отсрочить ее. Она бы неизбежно пришла в конце концов к победе. Гарантии этого были в «общественном мнении», за которым стояли непреоборимые классовые интересы. Но общественное мнение для своей победы нуждается в известный момент в организованной силе, в вооруженной руке, точно так же, как современное «правосознание» не удовлетворяется собственным внутренним созерцанием, но требует полиции, жандармерии и военной силы. Если общественное мнение непосредственно способно осуществлять государственные перевороты, тогда непонятно, зачем велась борьба со славянофилами, которые именно хотели править страной одной силой мнения. Между мнением и властью стоит сила. Обычные либеральные ссылки на решающую роль общественного мнения или слишком много значат или ничего не значат. Совершенно несомненно, что революции подготовляются долгим процессом, в результате которого создается революционное общественное мнение. Но когда необходимые предварительные условия имеются налицо, общественное мнение должно найти практический способ вырвать власть из рук того правительства, которого оно уже не признает: общественное мнение должно показать, что оно не бесплотно, что у него есть мускулатура. Говорят, что под Седаном[286] победил прусский народный учитель, а под Мукденом – японская конституция. И в том и в другом утверждении есть некоторая доля правды. Но если б у солдат конституционной Японии не было прекрасного снаряжения и вооружения, а у их полководцев – плана кампании, победить могла бы даже и русская армия.
В революциях 48 г. – в Австрии, Пруссии, Италии – мы видим действие тех же факторов, но в других комбинациях.
В Берлине после победоносной для народа уличной борьбы организовалась милиция, войска были удалены королем из города. К власти был призван либерал Кампгаузен,[287] который превратил Учредительное Собрание в палату соглашения, заранее поставив ее решения в зависимость от согласия короля. Камарилья между тем деятельно готовила государственный переворот. Министерства по назначению короны быстро сменяли друг друга в замечательной последовательности. Чем оппозиционнее становилось настроение палаты, тем более реакционных министров назначал король. Кампгаузен и за ним Ганземан[288] были либеральные бюргеры; третьим премьером был «честный» генерал Пфуль,[289] четвертым – граф Бранденбург,[290] тупой придворный реакционер в стиле г. Дурново. Бранденбург предложил собранию, в интересах спокойствия, переехать в город Бранденбург. Собрание сперва не согласилось, но ему не давали собираться, и оно переехало. Через несколько дней его распустили. Оно декретировало «пассивное сопротивление», что-то вроде «грозного спокойствия» г. Струве. Но это ничему не помогло. Созвали новую палату, тоже оппозиционную и тоже распустили. Наконец, был октроирован безобразный избирательный закон, существующий в Пруссии и по сей день. Победы «общественного мнения», как видим, не так просты и не так обеспечены. Те же моменты выступают в истории Австрии. Общенациональный парламент во Франкфурте войска разогнали, как нелегальную сходку школьников.
Какое, в самом деле, жалкое представление о революции – будто содержание ее состоит в том, что с разных мест съезжаются 400 человек, «снимают» бюрократию и организуют новый государственный строй. Таких революций история еще не видала. Революционный парламент действует успешно в той мере, в какой население на местах осуществляет «захватным путем» новое гражданское устройство и тем фактически изменяет соотношение сил. Эта тактика революций, почти инстинктивная, так же стара, как классовая природа общества. Флобер,[291] описывая в своем романе «Саламбо» восстание провинций против Карфагена,[292] не забывает кратко, но живописно представить, как граждане, «не дожидаясь дальнейшего хода событий, передушили в банях правителей и чиновников республики, вытащили из пещер заржавленное оружие, перековали сошники на мечи». Это было очень давно. В те времена пулеметов еще не было, а сановники без казаков ходили в общественные бани.
Самопроизвольное вмешательство Парижа и муниципальные перевороты во всей Франции создали почву для реформаторских работ Национального Собрания. Аграрная революция точно так же подготовила законодательную отмену феодальных отношений.
«…Решилось ли бы Собрание, – спрашивает Олар – захотело ли бы оно стереть с лица земли старый порядок?» – и отвечает: "Это противоречило взглядам философов, которые все высказывались против радикальной революции.
"Оно даже думало принять меры для подавления частичных восстаний, которые, как доносили ему, вспыхивали там и сям; когда узнало затем, что эти восстания оказались повсюду победоносными, и что феодальный строй был низвергнут.
«Тогда это дуновение энтузиазма и возмущения, вышедшее из Парижа и поднявшее всю Францию, подняло в свою очередь и Собрание. В ночь 4 августа 1789 г., санкционируя совершившийся факт, оно провозгласило отмену феодального порядка» (там же стр. 47).
Величайшая реформа была, таким образом, фактически проведена захватным путем. Политики «Полярной Звезды» считают такой метод недопустимым. «Захватное право, – вопит г. Кауфман, есть грабеж». Он думает, что испугает революцию или осрамит ее, если подыщет для ее методов имя в уложении о наказаниях.
Стоит оглянуться на пройденный нашей революцией короткий путь, чтоб увидеть, что все, чем мы пользовались, хотя бы временно, по части свобод, и остатками чего пользуемся сейчас – свобода слова, собраний, союзов – осуществлялось не иначе, как захватным путем. Правительство совершенно так же, как и г. Кауфман, находило для этих действий уголовную квалификацию. Но никого не смущал позор уголовщины, наоборот, этот «грабеж» публичных прав казался и кажется всей нации гражданским долгом. Но мерило совершенно изменяется, когда крестьяне, не дожидаясь Государственной Думы, начинают ликвидировать те кабально-крепостнические отношения, в которых их держат помещики, опираясь на свое наследственное владение землею, значительная часть которой, к тому же, насильственно исторгнута из живого тела крестьянских хозяйств при проведении так называемой освободительной реформы – не захватным, но строго «легальным» путем. Можно еще оспаривать политическую целесообразность тех методов фактической ликвидации крепостничества, какими пользуются крестьяне, – но просто вопить: грабеж! значит лишь обнаруживать полную нищету либеральной мысли, насквозь пропитанной духом полицейщины.
Бессилие откровенное, которое не ищет выхода, или бессилие лицемерное, которое пыжится, чтобы явить вид «грозного спокойствия» – вот чем оказывается либерализм пред судом революции.
«Новости» прямо говорят: «некуда идти! ничего не видно, никакая Дума невозможна!» «Русь» говорит о неверных методах «забастовщиков», забывая, что до декабрьских событий она сама предлагала организовать общий совет депутатов, в распоряжении которого была бы… угроза забастовкой. Но если «не помогла» забастовка, то еще меньше могла бы помочь угроза забастовкой, «Полярная Звезда» говорит, что нужны спокойствие и порядок, чтоб дать собраться Думе. А дальше? А дальше: если они хотят стрелять, «то необходимо заставить их стрелять по Таврическому Дворцу. В таком случае все будет ясно» (N 6, стр. 382). Как будто и так не все уж ясно!.. По Таврическому Дворцу стрелять не к чему: просто семеновцы займут зал заседаний, и барабанный бой помешает даже стенографам записать превосходные протесты во имя верховных прав нации.
Отказываясь от революционных методов, либерализм вспарывает себе живот у порога своего врага. Тактика, которую он навязывает нации, это – харакири.
IV. Интеллигенция и революция
Прошло больше года, как мы несомненно вступили в революцию. За это время лозунги неизменно передвигались справа налево. Буржуазная оппозиция подбирала лозунги, покинутые революцией. Всеобщее избирательное право от пролетариата через интеллигенцию всех оттенков перешло к левому крылу земцев. Но это передвижение не является безграничным. Можно сказать, что для всякой из групп, входящих в общественное целое, есть свой предел, который в своей основе определяется ее классовой природой, а в своих колебаниях – политической конъюнктурой.
С известного момента процесс усложняется: по мере того, как революция передвигает свои лозунги влево, справа откалываются от нее, слой за слоем, имущие классы; и в то же время ходом дальнейшего развития революции поднимаются с общественных низов самые загнанные и затравленные социальные группы, вовлекаются в общий поток, расширяя этим его русло, и уносятся вперед. Революция расширяется внизу и сужается наверху. Таким образом, поступательно демократизируя свои лозунги, революция вместе с тем демократизируется по своему социальному составу.
Откалывания справа обыкновенно бывают приурочены к последовательным уступкам правящей реакции. До первых заявлений о народном представительстве на стороне правительства стоял только «Союз русских людей», организация открыто-реакционная. После манифеста 6 августа слагается партия правового порядка, после манифеста 17 октября – Союз 17 октября с правопорядцами на правом фланге.
Таким образом, в борьбе с революцией посредством уступок и репрессий правительство теряет всякую поддержку и приобретает новых активных врагов в низах – в мещанстве, крестьянстве, армии, даже в уличных подонках; но, с другой стороны, оно теряет «активных» врагов и даже приобретает друзей в новых консервативных и антиреволюционных формациях вчера еще оппозиционной буржуазии. Все это совершается на наших глазах.
Развитие стачечного движения в самодержавной России толкнуло фабрикантов на путь конституционализма, так как «правопорядок» представился капиталу единственной гарантией «мирного хода промышленной жизни». Это неоднократно заявляли сами промышленники и инженеры. Но дальнейший рост рабочего движения и повышение его требований оттолкнули капиталистов от «освободительного движения» и превратили их в опору порядка quand meme (несмотря ни на что). Поведение московской городской думы, недавно столь оппозиционной, а ныне гучковско-дубасовской, поясняет это без дальних слов.
Крестьянское движение произвело такое же воздействие на помещичий либерализм. О сколько-нибудь активной оппозиционной роли земств теперь говорить совершенно не приходится.
Эти политические перемены, соответственным образом преломившись, сказались в отношениях между профессурой и студенчеством. Неутомимость и непримиримость студенческой борьбы выбила наши ученые корпорации из позиции закоренелого холопства. Профессора примкнули к оппозиционному движению, как к средству создать нормальные условия учебной и научной деятельности. Но так как студенчество пошло дальше, расширило свои задачи и связало свои действия с действиями рабочих масс, то «порядок» в университетах так и не наступил. И теперь снова раздается временно умолкшая проповедь о том, что университет создан для науки, а не для политики. Профессура, этот наиболее тяжеловесный и косный отряд интеллигенции, становится снова антиреволюционной силой.
Каждый новый этап революции ставит на испытание верность следующей по очереди группы буржуазных классов. Правда, так как революция – сложная комбинация движений и контрдвижений, то иногда слои, которые вот-вот готовы были успокоиться, снова приходят в брожение: излишние бесчинства реакции нарушают правильность политических отложений и задерживают консолидирование консервативного блока. Но, в общем, его образование наверху идет так же неудержимо, как революционизирование темных масс, вплоть до вчерашних черных сотен, внизу. Во всяком случае представители землевладения и торгово-промышленного капитала представляют теперь силу совершенно и открыто антиреволюционную.
События революции после 17 октября поставили на очередь вопрос о дальнейшей роли демократической интеллигенции: отколется ли она от революции и, если отколется, то в каком объеме? или же пойдет вперед и, если пойдет, то до какого этапа?
Интеллигенция может облегчить ход революции и может поставить ему серьезные затруднения, но поведение интеллигенции не может иметь решающего значения. Это определяется всем характером нашей революции.
В Великой Французской Революции руководящую роль с начала до конца играла буржуазия, в лице различных своих фракций. Якобинцы, это – интеллигенция, левое крыло буржуазии, адвокаты, журналисты. За ними идет «народ». Фейльяны[293] (монархисты-конституционалисты), жирондисты, якобинцы – таковы политические группировки буржуазии и вместе с тем этапы Великой Революции. Сперва господствует партия Мирабо,[294] и он презрительно кричит демократам: «молчать, тридцать!». Но революция идет вперед, превращает конституционалистов в консервативную силу и передает власть жирондистам. А затем через политический труп Жиронды приходят к власти якобинцы. В буржуазии еще столько политической энергии, что каждая из ее фракций оказывается способной, хотя на время, овладеть кормилом революции.
В 1848 г. буржуазия уже неспособна вести за собой народ. Революция толкает ее вперед, но она упирается. Страх пред пролетариатом, революционным по инстинкту, делает ее консервативною после первых успехов народа. Буржуазия отдает неорганизованные массы в жертву старым усмирителям и тем сразу доставляет торжество контрреволюции. И это не только капиталистическая буржуазия, которая и в 1789 – 1793 г.г. не играла революционной роли, но и «демократическая» интеллигенция. Она не осмеливается выступить во главе рабочих масс вопреки настроению и воле имущей буржуазии, с которой она связана всеми условиями своего существования. Только в Вене студенчество, наиболее независимая и чуткая часть интеллигенции, проявляет готовность взять на себя руководство революцией. Венское студенчество опирается на массы, в особенности на предместья; в его руках – большая сила. Но оно молодо, неопытно и, сверх того, боится все же порвать со старшим поколением (профессорами, адвокатами, журналистами) и оказаться в одиночестве. Под влиянием справа студенчество после победы венских восстаний проявляет нерешительность и колебания, проповедует рабочим порядок и спокойствие, вместо того, чтобы организовать, вооружать и вести их вперед. Вена становится жертвой победоносной реакции.
В России классовые противоречия внутри буржуазной нации гораздо глубже не только, чем во Франции конца XVIII в., но и чем в Пруссии или Австрии середины XIX в. Капиталистическое развитие зашло гораздо дальше, крупная индустрия создала громадные центры. Это порождает несравненно более резкую политическую дифференциацию. Французская буржуазия руководила революцией и олицетворяла нацию. Прусская и австрийская буржуазия уже не осмелилась представлять нацию; она представляла свой классовый эгоизм. Единственной буржуазной группой, которой удалось до известной степени сосредоточить на себе революционные ожидания масс, было, как мы сказали, венское студенчество. В России ни одна из фракций буржуазии не руководит революцией. Наиболее независимая и самоотверженная часть интеллигенции, студенчество, оказалась во главе событий лишь во время первых революционных выступлений 1899 – 1901 г.г. Но со времени ростовской стачки 1902 г. и особенно после 9 января 1905 г. руководящая роль перешла к рабочим. Если в октябрьском восстании в Харькове центром действий был университет, то в декабре генеральной квартирой революции является завод Гельфериха-Саде.
Старые революции не знали ничего подобного нынешним огромным промышленным центрам с этими пролетарскими массами, собранными на колоссальных заводах и фабриках. Железная дорога и телеграф, придающие такое могучее единство революционным выступлениям, не были известны старым революциям.
Более высокой социальной природе российского пролетариата соответствует несравненно более высокий политический уровень. Наш пролетариат, как небо от земли, отличается не только от парижских подмастерьев эпохи Марата,[295] но и рабочих Берлина и Вены 48 г. Верхний слой рабочих прошел сквозь школу серьезной социалистической пропаганды; весь пролетариат имеет крепкие навыки солидарных действий, приобретенные в испытаниях стачечной и уличной борьбы, обладает выдающейся энергией и чувством политической чести, которые ставят его вровень с его европейскими собратьями. В революции недели идут за годы, и это прежде всего сказывается в деле политического воспитания рабочих масс. Октябрьская стачка, поразившая весь мир, тем решительнее свидетельствует о замечательных боевых силах и качествах русского пролетариата, чем несовершеннее была техника его организаций.
О политической гегемонии какой-либо из фракций буржуазии над русским пролетариатом уже не может быть и речи. Если б вся социал-демократическая интеллигенция в один и тот же день перешла в ряды конституционалистов-демократов и стала звать туда же пролетариат, ее призыв не имел бы никакого успеха: в рабочих только обострилось бы их недоверие к буржуазной интеллигенции. В организации Совета Рабочих Депутатов пролетариат обнаружил удивительную классовую самодеятельность. С классовой позиции его уже не сдвинет никакая сила в мире. И это краеугольный факт, который должен быть положен в основу всех политических расчетов.
Имущая буржуазия превращается на наших глазах в антиреволюционную силу прежде, чем удовлетворены самые элементарные потребности буржуазного общества.
В крестьянстве – большой запас стихийной революционной энергии, но руководящей роли оно на себя взять не может. Овладеть крестьянством не может никакая партия, которая не играет руководящей роли на главной революционной территории – в городах{60}.
Интеллигенция сама по себе не представляет политической силы. Ее значение определяется отношением к ней революционных масс; это показал ясно последний год. «Союз Союзов», который мечтал объединить вокруг себя революцию, сметен ею и не играет никакой роли. Конституционно-демократическая партия представляет собою коалицию левых элементов земской и торгово-промышленной буржуазии и правых элементов интеллигенции, бывших освобожденцев. Эта партия не столько оттягивает буржуазию от открыто-консервативного Союза 17 октября, сколько привязывает интеллигенцию к консервативной буржуазии. О гегемонии либеральных «кадетов» над революцией думать не приходится; они сами об этом не думают. Более радикальная, но «непартийная» интеллигенция рассеяна там и здесь, недовольна всеми справа, недовольна собою, сомневается в тех, кто слева, особенно в момент понижения революционной волны. Попытки организовать самостоятельную радикальную партию ни к чему не поведут. Из кого она будет состоять? Из группы интеллигентов, которые и так знают друг друга в лицо. Радикальная партия, это – «Союз Союзов» минус все те элементы, которые ушли к к.-д., к с.-д. и к с.-р. Это ничтожная дробь. Студенчество неизменно признает над собой руководство «крайних партий», главным образом, социал-демократии.
Таково сейчас положение. В какую сторону идет дальнейшее развитие?
Городская мелкота чем дальше, тем больше переходит на сторону революции. Московское восстание показало это всем, а расправа над Москвою только ускорила этот неизбежный процесс. Правительственная артиллерия разрушает последние остатки охотнорядского патриотизма. Черные сотни не сплачиваются под влиянием революции, но размываются ею. Что аграрная революция только еще начинается, что крестьянство очень далеко от того, чтобы стать силой порядка, это для правящей реакции и для помещичьего либерализма так же очевидно, как и для нас. Что пролетариат еще не сказал своего последнего слова, в этом не сомневается никто. Вопреки либеральным утверждениям, будто «революционная тактика исчерпала себя и истощила массы», действительность говорит, что объем революционной массы и ее агрессивность находятся в состоянии непрерывного роста.
Если о чем возникает вопрос, так это о том положении, которое займет теперь по отношению к революции промежуточный слой интеллигенции: с консервативно-буржуазным блоком или с демократической нацией, сплачивающейся вокруг пролетариата?
Этот вопрос, поставленный революцией, г. Струве положил в основу своего журнала. Куда идти интеллигенции?
Струве знает, что «тем русским политическим деятелям, у которых развито чувство политической ответственности, трудно получить доступ к умам и сердцам народных масс». Гг. Родичевы, Милюковы и Струве слишком отяжелели, чтобы искать путей к народу, но – «нам необходимы голоса (!) рабочих масс», как говорит г. Кауфман. Отсюда для конституционалистов-демократов естественно вытекает задача: оторвать идейную интеллигенцию от революции и превратить ее в аппарат воздействия на революционные массы. «Революционная интеллигенция, – пишет Струве, – должна в настоящее время – во имя революции! – идти в народ с проповедью порядка» (N 7, стр. 447). И «самая важная задача организованных демократических групп и их прессы заключается в том, чтобы убедить всю русскую идейную интеллигенцию стать на эту точку зрения и таким образом тактически дисциплинировать и организовать ее для организационной работы в народных массах» (N 7, стр. 445).
Оторвать интеллигенцию от революции, подчинить интеллигенцию эгоистическим интересам буржуазии, изолировать пролетариат, обессилить борющийся народ – вот политическая задача, над выполнением которой работают г. Петр Струве и его соратники. Конституционно-демократическая партия, и особенно ее идеалистическое крыло, представляет собою золотой мост для отступления идейной интеллигенции с ответственных боевых позиций в лагерь так называемого порядка. Это отступление всемерно облегчается. Интеллигенции в рядах партии разрешается желать одной палаты; за земцами оставлено право на две палаты. Для интеллигенции имеется решение против «органической работы» в Думе, для земцев есть истолкование, что это решение ничего не означает. Дело не в «формулах»! Только бы «дисциплинировать интеллигенцию»! – а там уж эластичная программа получит такое значение, какое ей захочет придать близорукий эгоизм буржуазии.
Но, увы! – «над партией тяготеет злой рок», как справедливо сказал выступивший из партии кн. Е. Трубецкой. Этот злой рок – ничто иное, как революционный характер эпохи. Партия теряет от успехов революции так же, как от ее поражений. Когда народ действует победоносно, от левого крыла партии отрываются наиболее демократические элементы. Когда торжествует реакция, начинается откалывание на правом крыле. В октябре ушла из партии, жалуется Струве, «живая и богатая силами петербургская группа освобожденцев»; в январе ушел кн. Евг. Трубецкой.
Над политикой, которая хочет словами отделаться от фактов и двусмысленными выражениями устранить зияющие противоречия, нет благословения истории. И, однако же, эта политика – высшее, что дает нам буржуазный либерализм; высшее – потому, что «Полярная Звезда» сознает и формирует те антиреволюционные задачи, которым остальные либеральные органы служат наполовину бессознательно. Конечно, в либеральной печати, которой полиция Дурново доставила теперь монополию руководства общественным мнением, есть более и менее умеренные элементы. Но вся она, во всех своих оттенках, вливает в общественное сознание отраву пассивности и ведет пропаганду политики харакири.
От всей души мы презираем эту либеральную печать, – и наше презрение к ней мы через все преграды несем в народные массы. В этой работе у нас есть великая поддержка: это – логика событий.
Недалек час, когда революция разметет и развеет многое, что теперь строят наспех, пользуясь ее непротивлением, – и первым взмахом своим она отбросит прочь ту партию либерального маразма, служителем и пророком которой является – господин Петр Струве в политике.
С. Петербург, 8 февраля 1906 г. «Г. Петр Струве в политике». (Под псевдонимом Л. Тахоцкий). Май 1906 г. Петербург. Кн-во «Новый Мир».
Статья о господине Петре Струве подвергает разбору главнейшие возражения и обвинения, которые делались либеральными политиками против революционной тактики вообще и тактики социал-демократии в октябре, ноябре и декабре в частности. Потому ли, что наши соображения показались либеральным публицистам наглядно несостоятельными, или по иным причинам, но только брошюра о Струве не встретила, насколько нам известно, ни одного слова либеральной критики. Это могло бы нас, разумеется, совершенно обескуражить, если бы наиболее объективная из всех критик, критика событий, не высказалась всецело за нас. {61}
Г. Петр Струве именем своей партии уверял нас, что стоит только собраться Думе, – и она «снимет бюрократию с легкостью, которая всех поразит».
Мы отвечали ему, что стоит возникнуть серьезному конфликту между правительством и Думой, – и бюрократия снимет Думу с легкостью, которая нас совершенно не поразит.
Г. Струве вместе со своей партией учил нас, что отныне задача сводится к тому, чтобы локализировать революцию в четырех стенах Думы.
Мы отвечали ему, что единственное спасение Думы в том, чтобы революция разлилась по всему лицу страны.
Теперь, после всего того, что произошло, неловко настаивать на политической близорукости либерализма. Вожди кадетской партии, подписавшиеся под выборгским воззванием,[296] тем самым, казалось, признали всю иллюзорность методов мнимого конституционализма. Обращаясь к нации с призывом, который, в случае успеха, должен был вызвать всенародную революцию, они тем самым, казалось, отказывались от детских надежд превратить борьбу народа с реакцией в перепалку депутатов с министрами. Но это только казалось. Лидеры кадетской партии с г. Милюковым во главе бьют теперь отбой. Они доказывают, что выборгский акт вовсе не был актом революционным; что он имел в виду лишь пассивное сопротивление, мирное конституционное упорство плательщиков налогов – по английскому образцу; что недостаток выдержки и политической культуры в населении не привел это конституционное предприятие к успеху.
Трудно сказать, чего здесь больше: слепоты или лицемерия.
Пассивное сопротивление «по английскому образцу» предполагает, что в стране уже существует парламентарный режим; что суды независимы и стоят на страже интересов «народа»; что заговор монархии не может опереться на достаточную силу штыков. Но в стране, где, с одной стороны, стоит революционная нация, с другой – вооруженный деспотизм, массовый отказ от уплаты налогов может повести лишь к решительному столкновению обеих сторон.
В 1862 г. Лассаль с замечательной ясностью доказывал это прусским либералам в своем реферате «Was nun?» («Что же дальше?») Это произведение, вместе с другой замечательной работой Лассаля – «О сущности конституции», имеется в нескольких русских изданиях. Мы настоятельно рекомендуем эту брошюру всем членам центрального комитета партии «народной свободы», которым не удалось организовать законное сопротивление «по английскому образцу».
Здесь же мы позволим себе привести из другой, более ранней речи Лассаля[297] политическую и психологическую характеристику тактики «пассивного сопротивления».
"Пассивное сопротивление, господа, – говорил Лассаль по поводу призыва разогнанного прусского национального собрания, – в этом мы должны согласиться с нашими врагами, – пассивное сопротивление было, во всяком случае, преступлением. Одно из двух: либо корона, совершая свои деяния, была в своем праве, – и тогда национальное собрание, противоставшее законным правам короны и бросившее в страну семя раздора, было, во всяком случае, шайкой бунтовщиков и крамольников; либо же деяния короны были беззаконным насилием – тогда народную свободу следовало защищать активно, кровью и жизнью, тогда национальное собрание должно было громко призвать страну к оружию! Тогда, значит, это удивительное изобретение пассивного сопротивления было со стороны собрания трусливой изменой народу, изменой долгу охранять народные права.
"Если и я, на что сегодня неоднократно обращалось ваше внимание, во всех своих речах призывал дожидаться призыва национального собрания и браться за оружие только по этому призыву, то это происходило не из юридического соображения, будто только из призыва национального собрания почерпнем мы надлежащее право. Право стояло на нашей стороне – с поддержкой и без поддержки национального собрания. Мной руководило тогда практическое соображение. Борьба могла иметь значение лишь в том случае, если бы страна поднялась во всех пунктах; а такого единодушия, такой единовременности восстания можно было ожидать лишь в том случае, если бы призыв ко всей стране исходил от национального собрания.
"Пассивное сопротивление национального собрания, я повторяю это, было предательством, и в то же время оно было одним из самых абсурдных изобретений, которые когда-либо видел свет; оно обеспечивает за своими изобретателями на вечные времена наследие неумолчного смеха, который история свяжет с их именами.
"Каким, в самом деле, презрительным хохотом заклеймили бы великий народ и вычеркнули бы его из списка народов, если бы он, подвергшись нападению чужеземного завоевателя, вместо того, чтоб сделать хотя бы только попытку защитить свою свободу с оружием в руках, нашел бы удовлетворение в том, чтобы противопоставить завоевателю голую юридическую фразу, торжественный протест, пассивное сопротивление?
"Но трижды ненавистнее, чем внешний враг, враг внутренний, который топчет свободу страны; трижды большего проклятия, чем чужеземный государь, заслуживает собственный государь, который восстает против законов собственной страны. И трижды сильнее для народа позор стать добычей одного человека, чем поддаться чужой великой нации.
"Отдельное лицо, господа, когда над ним производит насилие государство, масса – я, например, если б я был осужден вами – может с честью оказать пассивное сопротивление; я могу завернуться в свое право и протестовать, так как у меня нет силы реализовать мое право. Но подобно тому, как понятие бога не мыслится без определения всемогущества, так и в понятии великого народа скрывается мысль, что его сила должна соответствовать его праву, что он должен обладать достаточным могуществом для действительной защиты того, что он считает своим правом.
"Отдельное лицо, выброшенное десятком других за дверь, может протестовать и оправдываться своей слабостью, если оно не сопротивлялось. Но я вас попрошу представить себе печальное зрелище великого народа, который оправдывает своей слабостью то, что он не попытался защищать свое право!
"Народ может быть одолен силой, как Польша, – но Польша сдалась не раньше, чем поле битвы напиталось кровью ее благороднейших сынов, не раньше, чем была истощена ее последняя сила; она боролась до тех пор, пока в изнеможении не испустила последнего вздоха; она не сдалась, она погибла! Лишь когда сломлена последняя сила, лишь тогда может такой народ, народ-труп, довольствоваться пассивным сопротивлением, т.-е. протестом во имя права. С терпением и выдержкой, с желчью в груди, с сосредоточенной молчаливой ненавистью, ждет он со скрещенными на груди руками, пока спасительный момент не принесет избавления. Такое пассивное сопротивление – после того, как сломлены все средства активного сопротивления – является высшей формой выжидательного героизма! Но пассивное сопротивление с самого начала, без попытки пустить в дело меч, без обращения, хотя бы на миг, к живой силе, это – высший позор, величайшая глупость и трусость, какие когда-либо приписывались народу.
"Пассивное сопротивление, господа, это противоречие в самом себе, это – всетерпящее сопротивление, это – не сопротивляющееся сопротивление, это – сопротивление, которое не есть сопротивление.
"Пассивное сопротивление это – голая внутренняя злая воля без внешних проявлений. Корона конфисковала народную свободу, а национальное собрание декретировало для защиты народа злую волю!
"Было бы непонятно, как это самая обыденная логика допустила, чтоб законодательное собрание запятнало себя таким несравненным смехотворным актом, вместо того, чтобы лучше уж открыто подчиниться приказаниям короны, – было бы непонятно, если бы это не было слишком понятно!
"Пассивное сопротивление является продуктом следующих факторов:
"Ясное сознание обязанности сопротивляться, как требует долг, и личная трусость, не желающая сопротивляться с опасностью для жизни, – эти две силы в отвратительном объятье произвели в ночь на 10 ноября чахоточное дитя, немощную тварь пассивного сопротивления.
"Но именно это логическое противоречие в понятии пассивного сопротивления имело и не могло не иметь своим следствием то, что национальное собрание вовсе не удержалось на линии пассивного сопротивления; наоборот, оно вполне непосредственно провоцировало сопротивление активное.
"Ибо решения законодательного корпуса это – не то, что изречения коллегии философов или юристов, имеющие лишь теоретическое значение, формулирующие лишь суждения или устанавливающие философские аксиомы. Нет, это – декреты, долженствующие иметь практическое значение, притязающие не только на теоретическую правильность, но и на действительное выполнение…
"Раз национальное собрание постановляет: министерство не имеет права взимать налоги, – что это означает, как не следующее: вы не обязаны, вы не должны, вы не имеете права платить налоги; плохой гражданин, изменник отечеству, сообщник министров – тот, кто платит налоги; и следовательно: вы должны силой противодействовать принудительному взиманию налогов.
"Au fond (в основе) постановление об отказе от уплаты налогов ничем не отличается от прямого призыва к оружию. Считаете ли вы возможным, что это могло ускользнуть от национального собрания? Национальное собрание знало очень хорошо, что уже из одной нужды в деньгах, когда они выйдут, начнут принудительно взимать налоги. Национальное собрание должно было, однако, в то же время желать, чтоб его решение было выполнено, чтоб оно осталось победителем. Не для шутки же и не для того, чтоб доставить прокурору случай для судебных преследований против себя, приняло оно это решение. Следовательно, национальное собрание хотело, требовало и декретировало, в случае неминуемого принудительного взимания налогов, вооруженное сопротивление, революцию. Это, думается мне, очень ясно.
"Следовательно, постановление об отказе от уплаты податей в устах национального собрания совершенно равносильно прямому призыву к оружию.
"Почему же, однако, национальное собрание не прибегло к этому последнему быстрому средству, которое не дало бы воодушевлению улечься? Почему не декретировало оно открыто восстания массы?
"Ответ скрывается в предыдущем.
«Национальное собрание легализовало революцию и желало ее. Если б революция разразилась, национальное собрание приписало бы эту честь себе. Но, легализуя и вызывая борьбу, оно хотело в то же время создать себе прикрытие на случай возможной неудачи. Оно хотело занять такую позицию, чтоб его нельзя было юридически обвинить в соучастии в борьбе» («Речь пред судом присяжных»).
«Пассивное сопротивление» – по английскому образцу!
Призвать весьегонского и балашовского мужика к отказу от уплаты податей и поставки рекрут, ввиду флигель-адъютантов, генерал-губернаторов и карательных экспедиций – и думать, что дело сведется к конфликтам на почве права; подписаться под выборгским воззванием авторитетным именем народного представителя и, когда призыв в миллионах экземпляров распространится среди населения, объявить английский эксперимент неудачным и отказаться от него; сказать мужику: ни одного солдата! и затем, в качестве уездного предводителя дворянства, занять при наборе свой пост председателя уездного по воинской повинности присутствия – вот политика и мораль либерализма!
В июле они «призвали»; в октябре могут начаться выборы, – и июльский призыв камнем висит у них на шее. Они не знают, как отделаться от него. И вот выступает профессор Милюков. Он думает, что стоит найти подходящую формулу перехода к очередным делам, – и выход из «выборгских» затруднений обеспечен. А если манифест заставит тверского мужика взять вилы и подведет его под усмирительный отряд? А если нижегородские крестьяне грудью встанут за своих рекрут и не отдадут их «присутствию» с каким-нибудь кадетом во главе? Что тогда? А если нижегородское и тверское сопротивление разрастется в пожар? Что тогда?
Да, что тогда, г. Милюков? Вы выйдете и скажете от имени вашей партии, что произошло недоразумение: тверской мужик нарушил прецедент и взял в руки вилы, тогда как имелось собственно в виду лояльнейшее сопротивление – «по английскому образцу»!..