Наша первая революция. Часть II — страница 11 из 41

13 декабря вечером пресненская дружина привела на фабрику 6 взятых ею в плен артиллеристов. Их накормили за общим столом. Во время обеда говорили речи политического характера. Солдаты слушали внимательно и с сочувствием. После ужина их отпустили без обыска и с оружием: не хотели озлоблять.

Вечером 15 декабря дружинники арестовали на улице начальника охранного отделения Войлошникова, произвели обыск на его квартире, конфисковали карточки поднадзорных и 600 рублей казенных денег. Войлошников был тут же приговорен к смертной казни и расстрелян во дворе Прохоровской фабрики. Он выслушал приговор спокойно и встретил смерть мужественно, – благороднее, чем жил.

16-го начался пробный артиллерийский обстрел Пресни. Дружинники ответили энергичным огнем и заставили артиллерию отступить. Но в этот же день стало известно, что Дубасов получил из Петербурга и Варшавы большие подкрепления, и настроение стало падать. Началось повальное бегство ткачей в деревню. По дорогам потянулись толпы пешеходов с белыми котомками за плечами.

В ночь на 17-е Пресня была окружена железным кольцом правительственных войск. В седьмом часу утра открылась жестокая канонада. Артиллерия делала до 7 пушечных выстрелов в минуту. Это продолжалось с часовым перерывом до 4-х часов дня. Разгромили и подожгли ряд фабрик и жилых домов. Палили с двух сторон. Пресня – вся в дыму и огне – походила на ад. Дома и баррикады объяты пламенем, женщины и дети мечутся по улицам в клубах черного дыма, под гул и треск выстрелов. Зарево стояло такое, что можно было далеко в окружности поздним вечером читать, как днем. Дружина до 12 часов дня успешно выступала против пехоты, но под ее непрерывным огнем вынуждена была прекратить боевые действия. С этого времени под ружьем оставалась лишь небольшая группа дружинников, за свой страх и риск.

К утру 18-го Пресня была очищена от баррикад. «Мирному» населению был открыт выход из Пресни; по неряшливости выпускали даже без обысков. Первыми вышли дружинники, некоторые даже с оружием. Дальнейшие расстрелы и насилия разнузданной солдатчины производились уже тогда, когда ни одного дружинника на Пресне не было.

Семеновцы-усмирители, действовавшие на железной дороге, получили приказ: «Арестованных не иметь, действовать беспощадно». Сопротивления они нигде не встречали. В них не сделано было ни одного выстрела, тем не менее они убили по линии около 150 душ. Расстреливали без следствия и суда. Извлекали раненых из санитарных вагонов и добивали их. Трупы валялись неподобранными. Среди расстрелянных петербургскими гвардейцами был машинист Ухтомский, который умчал на паровозе от преследований боевую дружину, развив под выстрелами пулеметов бешеную скорость. Перед расстрелом он рассказал палачам про свой подвиг: «Все спаслись, – спокойно и гордо закончил он, – вам не достать их».

Восстание в Москве длилось 9 дней – с 9-го по 17-е. Как велики были собственно боевые кадры московского восстания? В сущности ничтожны. 700 – 800 душ входили в партийные дружины: 500 социал-демократов, 250 – 300 социалистов-революционеров, около 500 вооруженных огнестрельным оружием железнодорожников действовали на вокзалах и по линиям, около 400 вольных стрелков из типографских рабочих и приказчиков составляли вспомогательные отряды. Были небольшие группы вольных стрелков. Говоря о них, нельзя не упомянуть четырех добровольцев, черногорцев. Отличные стрелки, бесстрашные и неутомимые, они действовали группой, убивая исключительно полицейских и офицеров. Двое из них были убиты, третий ранен, у четвертого погиб винчестер. Ему дали новую винтовку, и он стал один ходить на свою страшную охоту. Каждое утро ему выдавали 50 патронов, – он жаловался, что мало. Он был точно в чаду. Плакал по погибшим товарищам и мстил за них страшной местью.

Каким же образом небольшой отряд дружинников мог полторы недели бороться с многотысячным гарнизоном? Разрешение этой революционной загадки – в настроении народных масс. Весь город с его улицами, домами, заборами, проходными воротами вступает в заговор против правительственных солдат. Миллионное население становится живой стеной между партизанами и регулярными войсками. Дружинников сотни; но в постройке и восстановлении баррикад уже участвуют массы. Еще большие массы окружают активных революционеров атмосферой деятельного сочувствия и, чем могут, вредят правительственным планам. Из кого они состоят, эти сочувствующие сотни тысяч? Из мещанства, интеллигенции и прежде всего из рабочих. На стороне правительства оказывается, помимо продажной уличной черни, только верхний капиталистический слой. Московская городская дума, еще за два месяца до восстания блиставшая радикализмом, теперь решительно становится в свите Дубасова. Не только октябрист Гучков, но и г. Головин,[77] будущий кадетский председатель Второй Думы, входит в совет при генерал-губернаторе.

Каково число жертв московского восстания? В точности оно неизвестно и никогда не будет установлено. По данным 47 лечебниц и больниц зарегистрировано 885 раненых, 174 убитых и умерших от ран. Но убитых принимали в больницы только в редких случаях; по общему правилу они лежали в полицейских участках и оттуда увозились тайком. На кладбище похоронено за эти дни 454 человека убитых и умерших от ран. Но много трупов вагонами вывозили за город. Вряд ли ошибка будет велика, если мы предположим, что восстание вырвало из среды московского населения около тысячи душ убитыми и столько же ранеными. Среди них 86 детей, в их числе грудные младенцы. Эти числа станут ярче, если вспомнить, что на мостовых Берлина в результате мартовского восстания 1848 г., когда прусский абсолютизм получил неизлечимую рану, осталось лишь 183 трупа… Число жертв, понесенных войсками, правительство утаило, как и число жертв революции. Официальный отчет говорит лишь о нескольких десятках убитых и раненых солдат. На самом деле их было несколько сот. Цена не слишком крупная, ибо ставкой была Москва, «сердце России».

Если оставить в стороне окраины (Кавказ и Прибалтийский край), декабрьская волна нигде не поднималась до такой высоты, как в Москве. Баррикады, перестрелка с войсками, артиллерийская стрельба имели, однако, место еще в целом ряде городов: в Харькове, Александровске, Нижнем Новгороде, Ростове, Твери…

После того как восстание было всюду сломлено, открылась эра карательных экспедиций. Как показывает это официальное название, цель их – не борьба с врагами, а месть побежденным. В Прибалтийском крае, где восстание вспыхнуло за две недели до московского, карательные экспедиции разбились на мелкие отряды, которые исполняли кровавые поручения подлой касты остзейских баронов, поставляющих самых зверских представителей русской бюрократии. Латышей, – рабочих и крестьян – расстреливали, вешали, засекали розгами, забивали палками, гоняли сквозь строй, казнили под звуки царского гимна. В течение двух месяцев в Прибалтийских губерниях – по крайне неполным сведениям – казнено 749 человек, сожжено дотла более 100 усадеб, засечено плетьми множество людей.

Так абсолютизм божьей милостью боролся за свое существование. С 9 января 1905 г. до созыва Первой Государственной Думы, 27 апреля 1906 г., – по приблизительным, но во всяком случае не преувеличенным расчетам – царским правительством убито более 14 тыс. человек, казнено более тысячи, ранено около 20 тыс. (из них многие умерли), арестовано, сослано, заточено – 70 тыс. человек. Цена не слишком крупная, ибо ставкой было существование царизма.

«1905».

IV. Совет и революция

1. Совет перед судом реакции

Л. Троцкий. ПРОЦЕСС СОВЕТА РАБОЧИХ ДЕПУТАТОВ

3-е декабря открывает эру контрреволюционного заговора арестом Совета Рабочих Депутатов. Декабрьская стачка в Петербурге и ряд декабрьских восстаний в разных частях страны были героическим усилием революции удержать за собою все те позиции, которые она завоевала в октябре. Руководство рабочими массами Петербурга перешло в это время ко второму Совету, который составился из остатков первого и из вновь избранных депутатов. Около трехсот членов первого Совета сидели в трех тюрьмах Петербурга. Их дальнейшая судьба была долгое время загадкой не только для них, но и для правящей бюрократии. Министр юстиции, как утверждала осведомленная пресса, решительно отвергал возможность предания рабочих депутатов суду. Если их совершенно открытая деятельность была преступной, то сплошным преступлением была, по его мнению, роль высшей администрации, которая не только попустительствовала Совету, но и входила с ним в прямые сношения. Министры препирались, жандармы вели дознание, депутаты сидели по своим одиночным камерам. В эпоху декабрьских и январских карательных экспедиций были все основания думать, что Совет попадет в петлю военного суда. В конце апреля, в первые дни Первой Думы, рабочие депутаты, как и вся страна, ждали амнистии. Так качалась судьба членов Совета между смертной казнью и полной безнаказанностью.

Наконец, она нашла свою равнодействующую. Думское или, вернее, антидумское министерство Горемыкина[78] передало дело Совета на рассмотрение Судебной Палаты с участием сословных представителей{17}. Обвинительный акт по делу Совета, этот жалкий продукт жандармско-прокурорской юридической стряпни, интересен как документ великой эпохи. Революция отразилась в нем, как солнце в грязной луже полицейского двора. Члены Совета обвинялись за подготовку к вооруженному восстанию по двум статьям, из которых одна грозила каторгой до 8, а другая – до 12 лет. Юридическую постановку обвинения, или, вернее, ее абсолютную невозможность, автор этих строк разобрал в небольшом докладе{18}, переданном им из дома предварительного заключения в распоряжение социал-демократической фракции Первой Думы для запроса по поводу суда над Советом. Запрос не состоялся, так как Первая Дума была разогнана, и социал-демократическая фракция сама оказалась под судом.

Процесс был назначен на двадцатое июня, при открытых дверях. Волна митингов протеста прокатилась по всем заводам и фабрикам Петербурга. Если прокуратура пыталась представить Исполнительный Комитет Совета как группу конспираторов, навязывавших массе чуждые ей решения; если либеральная печать после декабрьских событий изо дня в день твердила, что «наивно революционные» методы Совета давно потеряли обаяние в глазах массы, которую обуревает стремление ввести свою жизнь в русло нового, «конституционного» права, – то каким прекрасным опровержением полицейских и либеральных клевет и глупостей были июньские митинги и резолюции петербургских рабочих, посылавших со своих фабрик клич солидарности своим представителям в тюрьму, требовавших суда над собою, как над активными участниками революционных событий, заявлявших, что Совет был только исполнителем их воли, и клявшихся довести работу Совета до конца!

Двор суда и прилегающие улицы были превращены в военный лагерь. Все полицейские силы Петербурга были поставлены на ноги. Несмотря на эти колоссальные приготовления, процесс не состоялся. Придравшись к нескольким формальным поводам, председатель Судебной Палаты, против желания обвинения и защиты и даже против воли министерства, как оказалось впоследствии, отложил слушание дела на три месяца – до 19 сентября. Это был тонкий политический ход. В конце июня положение было полно «неограниченных возможностей»: кадетское министерство казалось такой же вероятностью, как и реставрация абсолютизма. Между тем процесс Совета требовал от председателя вполне уверенной политики. Этому последнему ничего не оставалось, как дать истории еще три месяца на размышление. Увы! – дипломатическому кунктатору пришлось уже через несколько дней покинуть свой пост! В пещерах Петергофа направление вполне определилось: там требовали решительности и беспощадности.

Процесс, открывшийся 19 сентября при новом председателе, длился целый месяц, в самый острый период первого междудумья, в медовые недели военно-полевых судов. И тем не менее, судебное разбирательство, в отношении целого ряда, если не всех вопросов, велось с такой свободой, которая была бы совершенно непонятна, если бы за ней нельзя было нащупать пружину бюрократической интриги: министерство Столыпина, по-видимому, таким путем отбивалось от атак графа Витте. Тут был непогрешимый расчет: чем больше развертывался процесс, тем выпуклее он воспроизводил картину правительственного унижения в конце 1905 года. Попустительство Витте, его интриги на две стороны, его фальшивые заверения в Петергофе, его грубые заискивания перед революцией, – вот что высшие бюрократические сферы извлекли из суда над Советом. Подсудимым оставалось только в политических целях использовать благоприятное положение и как можно шире раздвинуть рамки процесса.

Было вызвано около 400 свидетелей, из которых свыше 200 явились и дали показания{19}. Рабочие, фабриканты, жандармы, инженеры, прислуга, обыватели, журналисты, почтово-телеграфные чиновники, полицеймейстеры, гимназисты, гласные думы, дворники, сенаторы, хулиганы, депутаты, профессора и солдаты дефилировали в течение месяца перед судом, и под перекрестным огнем вопросов со скамей суда, прокуратуры, защиты и подсудимых – особенно подсудимых – они линия за линией, штрих за штрихом, восстановили столь богатую событиями эпоху деятельности рабочего Совета.

Пред судом прошла всероссийская октябрьская стачка, похоронившая Булыгинскую Думу, ноябрьская стачечная манифестация в Петербурге – этот благородный и величественный протест пролетариата против военно-полевого суда над кронштадтскими матросами и насилия над Польшей; затем героическая борьба петербургских рабочих за восьмичасовой рабочий день; наконец, руководимое Советом восстание все выносящих рабов почты и телеграфа. Протоколы заседаний Совета и Исполнительного Комитета, впервые оглашенные на суде, раскрыли пред страной ту колоссальную будничную работу, которую совершало пролетарское представительство, организуя помощь безработным, регулируя конфликты между рабочими и предпринимателями, руководя непрерывными экономическими стачками.

Стенографический отчет о процессе, который должен составить несколько объемистых томов, до сих пор еще не издан. Только изменение политических условий в России может освободить из-под спуда этот неоценимый исторический материал. Немецкий судья, как и немецкий социал-демократ, – были бы одинаково поражены, если бы попали во время процесса в зал суда. Утрированная строгость причудливо переплелась с полной распущенностью, и обе они с разных сторон характеризовали ту поразительную растерянность, которая все еще царила в правительственных сферах, как наследие октябрьской стачки. Здание суда было объявлено на военном положении и фактически превращено в военный лагерь. Несколько рот солдат и сотен казаков во дворе, у ворот, на прилегающих улицах. Жандармы с шашками наголо везде и всюду: вдоль всего подземного коридора, соединяющего тюрьму с судом, во всех помещениях суда, за спинами подсудимых, во всех оборотах, вероятно, даже в дымовой трубе. Они должны были образовать живую стену между подсудимыми и внешним миром, в том числе и той публикой, в количестве 100 – 120 душ, которая была допущена в зал заседаний. Но 30 – 40 черных адвокатских фраков поминутно разрывают синюю стену. На скамье подсудимых появляются непрерывно газеты, письма, конфеты и цветы. Цветы без конца! в петлицах, в руках, на коленях, наконец, просто на скамьях. И председатель не решается устранить этот благоуханный беспорядок. В конце концов, даже жандармские офицеры и судебные пристава, совершенно «деморализованные» общей атмосферой, начали передавать подсудимым цветы.

А затем свидетели-рабочие! Они скоплялись в свидетельской комнате десятками, и когда судебный пристав открывал дверь зала заседаний, волна революционной песни докатывалась иной раз до председательского кресла. Удивительное впечатление производили эти рабочие-свидетели! Они приносили с собой революционную атмосферу фабричных предместий и с таким божественным презрением нарушали мистическую торжественность судебного ритуала, что желтый, как пергамент, председатель только беспомощно разводил руками, а свидетели из общества и либеральные журналисты смотрели на рабочих тем взглядом уважения и зависти, каким слабые смотрят на сильных.

Уже первый день процесса ознаменовался замечательной демонстрацией. Из пятидесяти двух подсудимых председатель вызвал только пятьдесят одного. Он пропустил Тэр-Мкртчянца.[79]

– Где подсудимый Тэр-Мкртчянц? – спросил присяжный поверенный Соколов.

– Он выключен из списка обвиняемых.

– Почему?

– Он… он… казнен.

Да, в промежутке между 20 июня и 19 сентября Тэр-Мкртчянц, выпущенный судом на поруки, был казнен на валу кронштадтской крепости как участник военного восстания.

Подсудимые, свидетели, защитники, публика, – все молчаливо поднимаются со своих мест, чтобы почтить память павшего. Вместе со всеми встают растерянные полицейские и жандармские офицеры.

Свидетелей вводили группами человек по 20 – 30 для присяги. Многие являлись в рабочих костюмах, не успев омыть рук, с картузами в руках. Они мельком взглядывали на судей, затем отыскивали глазами подсудимых, энергично кланялись на две стороны, где стояли наши скамьи, и громко говорили: «Здравствуйте, товарищи!». Казалось, будто они пришли за справкой на заседание Исполнительного Комитета. Председатель спешно делал перекличку и призывал к присяге. Старик-священник становился у налоя и разворачивал инструменты своего ремесла. Свидетели, однако, не трогались с места. Председатель повторял приглашение.

– Нет, мы присягать не будем!.. – отзывалось сразу несколько голосов. – Мы этого не признаем.

– Да ведь вы православные.

– Числимся православными в полицейских списках, а только мы этого всего не признаем…

– В таком случае, батюшка, вы свободны, ваших услуг сегодня не потребуется.

Кроме полицейских чинов, у православного священника присягали только рабочие лютеране и католики. «Православные» рабочие поголовно отказывались от присяги, заменяя ее обещанием говорить правду.

Эта процедура однообразно повторялась с каждой новой группой. Только иногда разнородный состав свидетелей создавал новую неожиданную комбинацию.

– Приемлющие присягу, – обращается председатель к новой группе свидетелей, – подойдите к батюшке. Неприемлющие, отойдите назад!

Небольшого роста старик-жандарм, состоящий при каком-то заводе, выделяется из группы свидетелей и молодцеватым маршем подходит к налою. Тяжело стуча сапогами и переговариваясь друг с другом, рабочие отступают назад. Между ними и стариком-жандармом остается свидетель О., известный петербургский присяжный поверенный, домовладелец, либерал и гласный думы.

– Вы присягаете, свидетель О.? – обращается к нему председатель.

– Я… я… собственно… присягаю…

– В таком случае подойдите к батюшке.

Нерешительными шагами с перекошенным лицом подвинулся свидетель к налою. Он оглянулся назад: за ним не было никого. Спереди стоял маленький старик в жандармском мундире.

– Поднимите руки для присяги!

Старик-жандарм высоко поднял три пальца над головой. Присяжный поверенный О. слегка поднял руку, снова оглянулся назад и остановился.

– Свидетель О., – раздался раздраженный голос, – вы присягаете или нет?

– Как же, как же, присягаю.

И либеральный свидетель, пересилив себя, поднял руку почти так же высоко, как жандарм. Вместе с жандармом он повторял вслед за священником наивные слова присяги. Если б такую картину создал художник, она показалась бы ненатуральной! Глубокий социальный символизм этой маленькой судебной сцены почувствовался всеми. Свидетели рабочие обменялись ироническим взглядом с подсудимыми, люди из общества смущенно переглянулись между собою, злорадство откровенно выступило на иезуитском лице председателя. В зале воцарилось напряженное молчание.

Допрашивается сенатор граф Тизенгаузен, гласный петербургской думы. Он присутствовал в том заседании думы, когда депутация Совета предъявила ряд требований городскому самоуправлению.

– Как вы, господин свидетель, – спрашивает один из защитников, – отнеслись к требованию об устройстве вооруженной городской милиции?

– Я считаю этот вопрос не имеющим отношения к делу, – отвечает граф.

– В тех рамках, в каких я веду судебное следствие, – возражает председатель, – вопрос защиты законен.

– В таком случае я должен сказать, что к идее городской милиции я тогда отнесся сочувственно, но с того времени я совершенно изменил свой взгляд на этот вопрос…

О, сколь многие из них успели за протекший год изменить свой взгляд на этот и на многие другие вопросы!.. Либеральная пресса, выражая «полное сочувствие» личностям подсудимых, в то же время не находила достаточно решительных слов, чтоб отвергнуть их тактику. Радикальные газеты с улыбкой сожаления говорили о революционных «иллюзиях» Совета. Зато рабочие оставались ему верны без всяких оговорок.

Многие заводы присылали в суд свои коллективные письменные заявления через свидетелей из своей среды. По настоянию подсудимых суд приобщал такие документы к делу и оглашал их во время заседания.

«Мы – нижеподписавшиеся рабочие Обуховского завода, – говорило одно наудачу выхваченное нами заявление, – убедившись в том, что правительство хочет произвести суд, полный произвола, над Советом Рабочих Депутатов, глубоко возмущенные стремлением правительства изобразить Совет в виде кучки заговорщиков, преследующих чуждые рабочему классу цели, – мы, рабочие Обуховского завода, заявляем, что Совет состоит не из кучки заговорщиков, а из истинных представителей всего петербургского пролетариата. Мы протестуем против произвола правительства над Советом, выразившегося в обвинении выбранных нами товарищей, исполнявших все наши требования в Совете, и заявляем правительству, что насколько виновен наш уважаемый всеми нами товарищ П. А. Злыднев, постольку же виновны и мы, что и удостоверяем своими подписями».

К этой резолюции было присоединено несколько листов бумаги, покрытых более чем 2.000 подписей. Листы были грязны и измяты: они ходили по всем мастерским завода из рук в руки. Обуховская резолюция далеко не самая резкая. Были такие, от оглашения которых председатель отказывался ввиду их «глубоко неприличного» по отношению к суду и к правительству тона.

В общем представленные суду резолюции насчитывали десятки тысяч подписей. Показания свидетелей, многие из которых, выйдя из судебного зала, сейчас же попадали в руки полиции, дали превосходный комментарий к этим документам. Заговорщики, необходимые прокуратуре, совершенно утонули в героической безыменной массе. В конце концов прокурор, совмещавший свою позорную роль с внешней корректностью, вынужден был в обвинительной речи признать два факта: во-первых, что на известном уровне политического развития пролетариат проявляет «тяготение» к социализму, и, во-вторых, что настроение рабочих масс в период деятельности Совета было революционным.

Пришлось прокуратуре сдать еще одну важную позицию. «Подготовка вооруженного восстания» была, разумеется, осью всего судебного следствия.

– Призывал ли Совет к вооруженному восстанию?

– В сущности, не призывал, – отвечали свидетели. – Совет формулировал только общее убеждение в неизбежности вооруженного восстания.

– Совет требовал Учредительного Собрания. Кто же должен был создать его?

– Сам народ!

– Как?

– Конечно, силой. Добром ничего не возьмешь.

– Значит, Совет вооружал рабочих для восстания?

– Нет, для самозащиты.

Председатель иронически пожимал плечами. Но, в конце концов, показания свидетелей и подсудимых заставили суд усвоить себе это «противоречие». Рабочие вооружались непосредственно для самообороны. Но это было в то же время вооружением в целях восстания – постольку, поскольку главным органом погромов становилась правительственная власть. Выяснению этого вопроса была посвящена речь, которую автор произнес перед судом{20}.

Своей вершины процесс достиг в тот момент, когда наша защита передала суду ставшее столь знаменитым «Письмо Лопухина».[80]

Подсудимые и защита говорили:

– Господа судьи! Вы считаете, по-видимому, голословным наше утверждение, что органы правительственной власти играли руководящую роль в подготовке и организации погромов. Для вас, может быть, недостаточно убедительны свидетельские показания, которые вы здесь слышали. Может быть, вы уже успели забыть те разоблачения, которые князь Урусов,[81] бывший товарищ министра внутренних дел, сделал в Государственной Думе. Может быть вас убедил жандармский генерал Иванов, который под присягой сказал вам здесь, что речи о погромах были одним предлогом для вооружения масс? Может быть, вы поверили свидетелю Статковскому, чиновнику охранного отделения, который под присягой показал, что он в Петербурге не видал ни одной погромной прокламации? Но смотрите! Вот засвидетельствованная копия письма бывшего директора департамента полиции Лопухина министру внутренних дел Столыпину{21}. На основании расследований, произведенных им специально по поручению графа Витте, г. Лопухин удостоверяет, что погромные прокламации, которых якобы никогда не видал свидетель Статковский, печатались в типографии того самого охранного отделения, чиновником которого Статковский состоит; что эти прокламации развозились агентами охранного отделения и членами монархических партий по всей России; что между департаментом полиции и черносотенными шайками существует тесная организационная связь; что во главе этой преступной организации в эпоху Совета стоял генерал Трепов, который, будучи дворцовым комендантом, пользовался громадной властью, лично докладывал царю о деятельности полиции и, помимо всех министров, располагал огромными государственными суммами для своей погромной деятельности…

…И еще один факт, господа судьи! Многочисленные черносотенные листки – они имеются у вас в материалах предварительного дознания! – обвиняли членов Совета в расхищении рабочих денег. Жандармский генерал Иванов производил на основании этих листков специальное, разумеется совершенно безрезультатное, расследование на петербургских фабриках и заводах. Мы, революционеры, привыкли к подобным приемам властей. Но и мы, столь далекие от идеализации жандармерии, не подозревали, как далеко способно заходить это учреждение. Оказывается, что прокламации, обвинявшие Совет в расхищении рабочих денег, сочинялись и тайно печатались в том самом жандармском управлении, в котором служит генерал Иванов. Этот факт также удостоверяется г. Лопухиным. Г.г. судьи! Вот копия письма, под которой имеется подпись самого автора. Мы требуем, чтоб этот драгоценный документ был целиком прочтен здесь, в суде. Мы требуем, кроме того, чтоб действительный статский советник Лопухин был вызван сюда в качестве свидетеля.

Это заявление разразилось, как удар грома над головой суда. Судебное следствие заканчивалось, и председатель чувствовал себя после бурного плавания уже у тихой пристани, как вдруг снова оказывался отброшенным в открытое море.

Уже письмо Лопухина намекало на характер таинственных докладов, которые Трепов делал царю. Кто знает, как разовьет эти намеки под вопросами обвиняемых бывший шеф полиции, повернувшийся к полиции спиной… Суд в священном ужасе отступил перед возможностью дальнейших разоблачений. После продолжительных обсуждений он отказал подсудимым в принятии письма и в вызове Лопухина свидетелем.

Тогда подсудимые заявили, что им больше нечего делать в зале суда, и категорически потребовали, чтоб их удалили в их одиночные камеры.

Мы были удалены. Одновременно с нами удалились из суда наши защитники. В отсутствии подсудимых, адвокатов и публики прокурор произнес свою сухую и «корректную» обвинительную речь. В почти пустом зале палата вынесла свой приговор. Снабжение рабочих оружием в целях восстания было отвергнуто. Пятнадцать подсудимых, в том числе автор этих строк, были присуждены к лишению всех гражданских прав и пожизненной ссылке в Сибирь. Двое были приговорены к непродолжительному тюремному заключению. Остальные оправданы.

Процесс Совета Депутатов произвел огромное впечатление в стране. Можно с уверенностью сказать, что своим огромным успехом на выборах во Вторую Думу социал-демократия в значительной мере обязана агитационному влиянию суда над революционным парламентом петербургского пролетариата.

Процесс Совета Депутатов породил эпизод, который заслуживает здесь упоминания.

2 ноября, в день объявления приговора в окончательной форме, в «Новом Времени» появилось письмо вернувшегося из-за границы гр. Витте по поводу процесса Совета Депутатов, при чем, обороняясь от атак бюрократической правой, граф не только отказывался от чести быть главным зачинщиком русской революции, в чем он не был так уж неправ, но и начисто отрицал свои личные сношения с Советом. Показания свидетелей и подсудимых он с ясным лбом назвал «вымышленными в видах защиты», очевидно, не ожидая встретить отпор из стен тюрьмы. Но граф ошибся.

"Мы слишком отчетливо сознаем, – говорил коллективный ответ осужденных, напечатанный нами в газете «Товарищ» 5 ноября, – отличие нашей и графа Витте политической природы, чтобы счесть для себя допустимым выяснять бывшему премьеру те причины, которые делают для нас, представителей пролетариата, обязательным во всей нашей политической деятельности говорить правду. Но мы считаем вполне уместным сослаться здесь на речь г. прокурора. Профессиональный обвинитель, чиновник враждебного нам правительства, признал, что мы своими заявлениями и речами дали ему «без боя» материал обвинения – обвинения, а не защиты! – и назвал пред лицом суда наши показания правдивыми и искренними.

«Правдивость и искренность – это качества, которых не только политические враги, но и профессиональные хвалители никогда не приписывали графу Витте».

Далее, коллективный ответ документально выяснял всю опрометчивость запирательства гр. Витте{22} и заканчивал строками, которые подводят итог суду над революционным парламентом петербургского пролетариата.

"Каковы бы ни были цели и мотивы опровержения гр. Витте, – говорило наше письмо, – каким бы неосторожным оно ни казалось, оно появилось очень своевременно, как последний удар кисти, чтобы вполне дорисовать облик правительственной власти, лицом к лицу с которой стоял Совет в те дни. Мы позволим себе остановиться на этом облике в нескольких словах.

"Граф Витте подчеркивает тот факт, что именно он предал нас в руки правосудия. Дата этой исторической заслуги, как мы уже сказали выше, – 3 декабря 1905 г. После того мы прошли через руки охранного отделения, затем – через руки жандармского управления и далее предстали пред лицом суда.

"На суде фигурировали в качестве свидетелей два чиновника охранного отделения. На вопрос, не готовился ли в Петербурге погром осенью прошлого года, они самым решительным образом ответили: нет! и заявили, что не видали ни одного листка, призывавшего к погромам. А между тем бывший директор департамента полиции, д. с. с. Лопухин, свидетельствует, что погромные прокламации печатались в то время именно в охранном отделении. Таков первый этап «правосудия», которому передал нас гр. Витте.

"Далее, на суде фигурировали жандармские офицеры, ведшие дознание по делу Совета. По их собственным словам, первоисточником их расследования по вопросу о расхищении депутатами денежных сумм послужили анонимные черносотенные листки. Г-н прокурор назвал эти листки лживыми и клеветническими. И что же? Д. с. с. Лопухин свидетельствует, что эти лживые и клеветнические листки печатались в том самом жандармском управлении, которое вело дознание по делу Совета. Таков второй этап на пути правосудия.

"И когда мы через десять месяцев оказались пред лицом суда, этот последний позволил нам выяснить все то, что в основных чертах было известно и до суда; но как только мы сделали попытку выяснить и доказать, что перед нами в то время не было никакой правительственной власти, что наиболее активные органы ее превратились в контрреволюционные сообщества, попиравшие не только писаные законы, но и все законы человеческой морали, что наиболее доверенные элементы правительственного персонала составляли централизованную организацию всероссийских погромов, что Совет Рабочих Депутатов по существу выполнял задачи национальной обороны, – когда с этой целью мы потребовали приобщения к делу ставшего благодаря нашему процессу известным письма Лопухина и, главное, допроса самого Лопухина в качестве свидетеля, суд, не стесняясь соображениями права, властной рукой закрыл нам уста. Таков третий этап правосудия.

"И, наконец, когда дело доведено до конца, когда приговор произнесен, выступает гр. Витте и делает попытку очернить своих политических врагов, которых он, по-видимому, считает окончательно поверженными. С такою же решительностью, с какою чиновники охранного отделения уверяли, что не видали ни одного погромного листка, гр. Витте утверждает, что не имел никаких сношений с Советом Рабочих Депутатов. С такою же решительностью и – с такою же правдивостью.

«Мы спокойно оглядываемся на эти четыре ступени официального суда над нами. Представители власти лишили нас „всех прав“ и отправляют нас всех в ссылку. Но они не могут, они не в силе лишить нас права на доверие пролетариата и всех честных сограждан. По нашему делу, как и по всем другим вопросам нашего национального бытия, последнее слово скажет народ. С полным доверием мы апеллируем к его совести».

4 ноября 1906 г. Дом предв. заключения.

«1905».

Л. Троцкий. СОВЕТ И ПРОКУРАТУРА

Процесс СРД представляет лишь отдельный эпизод в борьбе революции с правительством петергофских заговорщиков. Вряд ли даже среди полицейских представителей прокуратуры найдется кто-нибудь, кто действительно думал бы, что привлечение к ответственности членов Совета есть юридически закономерный акт, что процесс начат и ведется по самостоятельной инициативе судебной власти, что он совершается во имя «внутренних запросов» права. Всякий и каждый понимает, что арест Совета есть акт не юридический, а военно-политический, что он представляет собою один из моментов той кровавой кампании, которую ведет отверженная и поруганная народом власть.

Мы не входим здесь в рассмотрение вопроса о том, почему из всех возможных методов расправы с представителями рабочих избран сравнительно сложный путь суда Судебной Палаты с сословными представителями. В распоряжении власти имеется целый ряд других средств, не менее действительных, но более простых. Помимо богатого арсенала административных мер, можно указать на военный суд, или на тот суд, имени которого, правда, нет в учебниках права, но который с успехом применялся во многих местах. Он состоит в том, что обвиняемым рекомендуют отойти на несколько шагов от судей и повернуться к ним спиной. Когда подсудимые выполняют эту процессуальную обрядность, раздается залп, который означает собою судебный приговор, не допускающий ни апелляции, ни кассации.

Но факт таков, что правительство, вместо того чтобы расправиться застеночным путем с 52 лицами, отмеченными его агентами, организовало судебный процесс, и притом не просто процесс 52 лиц, а процесс Совета Рабочих Депутатов. Этим самым оно вынуждает нас к критике занятой им юридической позиции.

Обвинительный акт гласит, что поименованные в нем 52 лица обвиняются в том, что «вступили участниками в сообщество… заведомо для них поставившее целью своей деятельности насильственное посягательство на изменение установленного в России основными законами образа правления и замену его демократической республикой»… В этом вся суть обвинения, которое должно отвечать содержанию 101 и 102 ст. ст. Уголовного Уложения.[82]

Таким образом обвинительный акт рисует Совет Рабочих Депутатов как революционное «сообщество», объединившееся на почве заранее формулированной политической задачи, как организацию, каждый участник которой самым фактом своего вступления в нее подписывается под определенной заранее начертанной политической программой. Такое определение Совета стоит в глубоком противоречии с той картиной возникновения «сообщества», какую дает сам обвинительный акт. На первой странице его мы читаем, что инициаторы создания будущего Совета призывали «избрать депутатов в Рабочий Комитет, который придаст рабочему движению организованность, единство и силу» и явится «представителем нужд петербургских рабочих перед остальным обществом». «И действительно – продолжает обвинительный акт – тогда же на многих фабриках состоялись выборы депутатов». Какова же была политическая программа складывавшегося Совета? Ее не было вовсе. Мало того: ее и не могло быть, ибо Совет, как мы видели, образовывался не на начале подбора политических единомышленников (как партия или заговорщическая организация), а на начале выборного представительства (как дума или земство). Из самых условий образования Совета с несомненностью вытекает, что поименованные в обвинительном акте лица, так же как и все остальные члены Совета, вступали не в заговорщическое сообщество, которое заведомо для них ставило своей целью насильственное ниспровержение существующего образа правления и создание демократической республики, но в представительную коллегию, направление работ которой должно было лишь определиться дальнейшим сотрудничеством ее членов.

Если Совет есть сообщество, предусмотренное 101 и 102 ст. ст., то где границы этого сообщества? Депутаты входят в Совет не по собственному желанию, как члены сообщества, – их посылают в Совет избиратели. В свою очередь, коллегия избирателей никогда не распускается. Она всегда остается на заводе, пред ней депутат дает отчет в своих действиях, она через своего депутата самым решительным образом влияет на направление деятельности Совета. По всем важнейшим вопросам – стачки, борьба за 8-часовой рабочий день, вооружение рабочих – инициатива исходила не от Совета, но от более передовых заводов. Собрание рабочих-избирателей выносило резолюции, которые вносились депутатами в Совет. Таким образом организация Совета была фактически и формально организацией огромного большинства петербургских рабочих. В основе этой организации лежала совокупность избирательных коллегий, по отношению к которым Совет играл в известном смысле такую же роль, как Исполнительный Комитет по отношению к самому Совету. Обвинительный акт в одном случае признает это самым категорическим образом. "Стремление Рабочего Комитета{23} достигнуть всеобщего вооружения, – говорит он, – высказано было… в постановлениях и резолюциях отдельных организаций, входивших в состав Рабочего Комитета", и далее, обвинительный акт приводит соответственное постановление собрания рабочих печатного дела. Но если Союз Рабочих Печатного Дела, и по мнению прокуратуры, «входил в состав» Совета (точнее: в состав организации Совета), то очевидно, что тем самым каждый член союза оказывается членом сообщества, поставившего себе целью насильственное ниспровержение существующего строя. Но не только Союз Рабочих Печатного Дела, рабочие каждой фабрики, каждого завода, послав депутатов в Совет, тем самым, как коллегия, вступали в организацию петербургского пролетариата. И если бы прокуратура имела в виду полное и последовательное применение 101 и 102 ст. ст., по точному их смыслу и духу, на скамье подсудимых должны бы оказаться не меньше 200 тысяч петербургских рабочих. Такова же точка зрения самих этих рабочих, которые в июне в целом ряде решительных резолюций требовали привлечения их к суду. И это требование – не только политическая демонстрация: это – напоминание прокуратуре об ее элементарных юридических обязанностях.

Но юридические обязанности, это – последнее, что интересует прокуратуру. Она знает, что власть хочет получить несколько десятков жертв, чтобы подвести итог своей «победе», – и прокуратура ограничивает число подсудимых путем наглядных несообразностей и грубых софизмов.

1. Она совершенно закрывает глаза на выборный характер Совета и рассматривает его как союз революционных единомышленников.

2. Ввиду того, что общее число членов Совета, 500 – 600 человек, оказывается слишком большим для тенденциозного суда над заговорщиками, командующими рабочей массой, прокуратура совершенно искусственно выделяет Исполнительный Комитет. Она сознательно игнорирует выборный характер Исполнительного Комитета, его текучий, меняющийся состав и, не считаясь с документами, приписывает Исполнительному Комитету решения, принятые Советом в полном его составе.

3. Из состава Совета, кроме членов Исполнительного Комитета, прокуратура привлекает к суду только тех депутатов, которые «принимали активное и (?) личное участие в деятельности Совета». Такое выделение есть чистейший произвол. «Уложение» карает не только за «активное и личное участие», но за простую принадлежность к преступному сообществу. Характер участия определяет лишь степень наказания.

Каков, однако, критерий прокуратуры? Доказательством активного личного участия в сообществе, поставившем себе задачей насильственный государственный переворот, является, в глазах обвинительной власти, напр., контроль над входными билетами, участие в стачечном пикете или, наконец, собственное признание в самом факте принадлежности к составу Совета. Так, относительно обвиняемых Красина, Луканина, Иванова и Марлотова прокуратура приводит лишь их собственное признание в простой принадлежности к Совету и из этого признания делает неведомыми путями вывод об их «активном и личном участии».

4. Если прибавить еще несколько человек «инородцев», арестованных 3 декабря в числе гостей совершенно случайно, никакого отношения к Совету не имевших и не произнесших на заседаниях его ни одного слова, тогда мы получим некоторое представление о том безобразном произволе, который руководил прокуратурой в выборе подсудимых.

5. Но и это еще не все. После 3 декабря остаток Совета пополнился новыми членами, Исполнительный Комитет восстановился, «Известия» продолжали выходить (N 8 вышел на другой день после ареста Совета), восстановленный Совет издал призыв к декабрьской стачке. Через некоторое время Исполнительный Комитет нового Совета был арестован. И что же? Несмотря на то, что он продолжал лишь работу старого Совета, в целях и методах борьбы ничем от него не отличался, дело о новом Совете не возбуждается почему-то в судебном порядке, а направляется по пути административной расправы.

Стоял ли Совет на почве права? Нет, не стоял и не мог стоять, ибо такой почвы не было. СРД, если бы и хотел, не мог в своем возникновении опереться на манифест 17 октября уже потому, что Совет возник до манифеста: Совет был создан тем самым революционным движением, которое создало манифест.

Обвинительный акт весь целиком построен на грубой фикции непрерывности нашего права в течение последнего года. Прокуратура исходит из фантастического предположения, будто все статьи Уголовного Уложения все время сохраняли свою действительность, будто их никогда не переставали применять, будто они никогда не отменялись – если не юридически, то фактически.

На самом деле целый ряд статей был вырван рукою революции из Уложения при молчаливом попустительстве власти.

Земские съезды опирались ли на право? Банкеты и манифестации считались ли с Уложением? Пресса придерживалась ли цензурного устава? Союзы интеллигенции не возникали ли безнаказанно, так называемым «явочным» порядком?

Но остановимся на судьбе самого Совета. Предполагая непрерывность действия ст. ст. 101 и 102 Уложения, прокуратура считает Совет заведомо преступной организацией, преступной от дня рождения; таким образом самое вступление в Совет является преступлением. Но как объяснить, с этой точки зрения, тот факт, что высший представитель власти вступал в переговоры с преступным сообществом, имевшим своей целью революционное утверждение республики? Если стоять на точке зрения непрерывности права, переговоры гр. Витте превращаются в уголовное преступление.

До каких несообразностей доходит прокуратура, охраняющая несуществующую почву права, видно из названного примера с гр. Витте.

Цитируя прения по поводу посылки депутации к Витте с целью добиться освобождения трех членов Совета, арестованных на уличном митинге, у Казанского собора, обвинительный акт говорит об этом обращении к Витте, как о «закономерной попытке освобождения арестованных» (стр. 6).

Таким образом прокуратура видит «закономерность» в переговорах гр. Витте, высшего представителя исполнительной власти, с революционным сообществом, заранее поставившим себе целью ниспровержение того государственного порядка, к охране которого призван был гр. Витте.

Каков был результат этой «закономерной попытки»?

Обвинительный акт совершенно правильно устанавливает, что председатель комитета министров, «переговорив с градоначальником, приказал освободить арестованных» (стр. 6). Таким образом государственная власть выполняла требования преступного сообщества, членам которого по смыслу 101 и 102 ст. ст. место не в приемной министра, а на каторге.

Где же была «закономерность»? Был ли закономерным уличный митинг у Казанского собора (18 окт.)? Очевидно, нет, ибо руководившие им члены Совета были арестованы. Была ли закономерной посылка депутации к правительству от противоправительственного сообщества? Прокуратура отвечает на этот вопрос утвердительно. Закономерно ли было освобождение трех преступников по требованию нескольких сот других преступников? Казалось бы, «закономерность» требовала не освобождения арестованных, а ареста оставшихся на воле сообщников. Или гр. Витте амнистировал преступников? Но кто предоставил ему право амнистии?

Совет Рабочих Депутатов не стоял на почве права. Но на этой почве не стояла и правительственная власть. Почвы права не существовало.

Октябрьские и ноябрьские дни привели в движение огромную массу населения, вскрыли множество глубоких интересов, создали множество новых организаций, новых форм политического общения. Старый строй торжественно ликвидировал себя в манифесте 17 октября – но нового строя еще не существовало. Старые законы, явно противоречившие манифесту, не были отменены – но фактически они нарушались на каждом шагу. Новые явления, новые формы жизни не могли найти места в рамках самодержавной «закономерности». Власть не только терпела тысячи правонарушений, но в известной мере открыто покровительствовала им. Мало того, что манифест 17 октября логически упразднял целый ряд существовавших законов, – он ликвидировал и самый законодательный аппарат абсолютизма.

Новые формы общественной жизни слагались и жили вне всякого юридического определения. Одною из таких форм был Совет.

Карикатурное несоответствие между определением 101 ст. и действительной физиономией Совета объясняется тем, что СРД был учреждением, совершенно непредусмотренным законами старой России. Он возник в такой момент, когда старая изгнившая оболочка права расползалась по всем швам, и лохмотья ее валялись, растоптанные революционным народом. Совет возник не потому, что он был юридически правомерен, а потому, что он был фактически необходим.

Когда правящая реакция окрепла после первых натисков, она стала пускать в ход фактически отмененные законы точно так же, как в драке пускают в дело первый попавшийся в руки камень. Таким наудачу выхваченным камнем является 101 ст. Угол. Уложения, а Судебной Палате поручено сыграть роль катапульты, – ей приказано обрушить определенное наказание на лиц, которых наметила невежественная жандармерия в союзе с услужающей ей прокуратурой.

Безнадежная с юридической стороны позиция обвинительной власти как нельзя лучше вскрывается на вопросе об участии официальных представителей партий в решениях Совета.

Как известно всем, имевшим какое-либо касательство к Совету, представители партий не пользовались ни в Совете, ни в Исполнительном Комитете правом решающего голоса; они участвовали в прениях, но не в голосованиях. Это объясняется тем, что Совет был организован на принципе представительства рабочих по предприятиям и по профессиям, а не по партийным группировкам. Представители партий могли обслуживать и обслуживали Совет своим политическим опытом, своими знаниями; но они не могли иметь решающего голоса, не нарушая принципа представительства рабочих масс. Они были, если можно так сказать, политическими экспертами в составе Совета.

Этот несомненный факт, установить который не представляло труда, создавал, однако, для следственной и обвинительной властей чрезвычайные затруднения.

Первое затруднение – чисто юридического характера. Если Совет – преступное сообщество, заранее поставившее себе такие-то цели, если обвиняемые – члены этого преступного сообщества и в этом именно качестве должны предстать перед судом, как же быть с теми из обвиняемых, которые имели право лишь совещательного голоса, которые могли только пропагандировать свою точку зрения, но не могли делать того, что характеризует члена сообщества, – не могли участвовать в голосованиях, т.-е. в прямом и непосредственном направлении коллективной воли преступного сообщества? Как заявления эксперта на суде могут оказать огромное влияние на приговор, что, однако, не делает эксперта ответственным за этот последний, так и заявления представителей партий, какое бы влияние они ни оказывали на деятельность всего Совета, не делают, однако, юридически ответственными тех лиц, которые говорят Совету: вот наше убеждение, вот мнение нашей партии, но решение зависит от вас. Само собою разумеется, что представители партий не имеют никакого намерения укрываться от прокуратуры за это соображение. Прокуратура ведь защищает не «статьи», не «закон», не «право», а интересы определенной касты. И так как этой касте они, представители партий, своей работой наносили не меньшие удары, чем все другие члены Совета, то вполне естественно, что правительственная месть, в форме приговора Судебной Палаты, должна обрушиться на них в такой же мере, как и на представителей фабрик и заводов. Но несомненно одно: если квалификация депутатов, как членов преступного сообщества, может быть сделана лишь путем смелого насилия над фактами и их юридическим смыслом, то применение 101 ст. к представителям партий в составе Совета представляет собою воплощенный юридический абсурд. Так говорит, по крайней мере, человеческая логика, а логика юридическая не может быть ничем иным, как применением общечеловеческой логики к специальной области явлений.

Второе затруднение, вытекавшее для прокуратуры из положения делегатов от партий в Совете, имело характер политический. Задача, которая освещала путь сперва жандармскому генералу Иванову, затем товарищу прокурора г. Бальцу или тому, кто его вдохновлял, была очень проста: представить Совет как заговорщическую организацию, которая под давлением кучки энергичных революционеров командует терроризированной массой. Против такой якобинско-полицейской пародии на Совет протестует все: состав Совета, открытый характер его деятельности, способ обсуждения и решения всех вопросов, наконец отсутствие у представителей партий решающего голоса. Что же делает следственная власть? Если факты против нее, тем хуже для фактов: она расправляется с ними административным порядком. Из протоколов, из подсчета голосов, наконец из показаний своих агентов жандармерия могла без труда установить, что представители партий пользовались в Совете только совещательным голосом. Жандармерия знала это; но так как этот факт стеснял размах ее государственных соображений и комбинаций, то она сознательно делает все, чтобы ввести в заблуждение прокуратуру. Несмотря на всю важность вопроса о юридическом положении представителей партий в составе Совета, жандармерия на допросах систематически и вполне сознательно обходит этот вопрос. Эту любознательную жандармерию крайне интересует, на каких местах сидели отдельные члены Исполнительного Комитета, как они входили и выходили; но ее совершенно не интересует, имели ли 70 социал-демократов и 35 социалистов-революционеров, итого 105 человек, право решающего голоса по вопросам о всеобщей стачке, 8-часовом рабочем дне и пр. Она не задавала ни подсудимым, ни свидетелям известных вопросов только для того, чтобы избежать установления определенных фактов{24}. Это совершенно очевидно, против этого невозможно спорить.

Мы сказали выше, что следственная власть вводила таким образом в заблуждение обвинительную. Но так ли это? Прокуратура, в лице своего представителя, присутствует на допросах или, по крайней мере, подписывает протоколы. Таким образом у нее всегда есть возможность проявить свой интерес к истине. Нужно только, чтоб этот интерес был у нее. Но такого интереса у нее нет, разумеется, и в помине. Она не только прикрывает очевидные «промахи» предварительного дознания, но и пользуется ими для заведомо ложных выводов.

Грубее всего это проявляется в той части обвинительного акта, которая трактует о деятельности Совета по вооружению рабочих.

Мы здесь не станем разбирать вопрос о вооруженном восстании и об отношении к нему Совета. Эта тема рассмотрена в других статьях. Здесь для нас будет совершенно достаточно сказать, что вооруженное восстание, как революционная идея, вдохновляющая массы и направляющая их выборную организацию, так же отличается от прокурорско-полицейской «идеи» вооруженного восстания, как «Совет Рабочих Депутатов» отличается от сообщества, предусмотренного ст. 101. Но если следственная и обвинительная власти обнаруживают безнадежное полицейское непонимание смысла и духа Совета Рабочих Депутатов, если они беспомощно путаются в его политических идеях, то тем сильнее их стремление обосновать обвинение на такой простой, механической вещи, как браунинг.

Несмотря на то, что жандармское дознание, как увидим, могло предложить прокуратуре крайне скромный материал по этому вопросу, сочинитель обвинительного акта делает замечательную по своей отваге попытку доказать факт массового вооружения рабочих Исполнительным Комитетом в целях вооруженного восстания. Соответственное место обвинительного акта придется процитировать и подвергнуть рассмотрению по частям.

«К этому же времени (т.-е. ко второй половине ноября), – так рассуждает прокуратура, – относится, по-видимому, и фактическое осуществление всех приведенных выше предположений Исполнительного Комитета о вооружении петербургских рабочих, так как, по словам депутата табачной фабрики Богданова, Григория Левкина, в одном из заседаний в средних числах ноября решено было (кем?) образовать для поддержки демонстраций вооруженные десятки и сотни, и именно в это время депутат Николай Немцов указал на отсутствие у рабочих оружия, и между собравшимися (где?) был начат сбор денег на вооружение». Итак, мы узнаем, что в середине ноября Исполнительный Комитет осуществил «все» свои предположения по вопросу о вооружении пролетариата. Чем это доказывается? Двумя неоспоримыми свидетельствами. Во-первых, Григорий Левкин показывает, что около этого времени решено было (по-видимому, Советом) образовать вооруженные десятки и сотни.

Не очевидно ли, что Совет в середине ноября выполнил все свои намерения в деле вооружения, раз в это именно время он выразил… намерение (или вынес решение) организовывать десятки и сотни? Но точно ли Совет выносил такое решение? Ничего подобного. Обвинительный акт ссылается в данном случае не на советское постановление, которого не было, а на речь одного из членов Совета (мою); в том же обвинительном акте речь эта раньше цитируется на стр. 17.

Таким образом в доказательство осуществления «предположений» прокуратура ссылается на резолюцию, которая, если бы даже она и была принята, являлась бы одним из таких «предположений».

Второе доказательство вооружения петербургских рабочих в середине ноября дал Николай Немцов, который «именно в это время (!) указал на отсутствие у рабочих оружия». Правда, не легко понять, почему собственно указание Немцова на отсутствие оружия должно доказывать присутствие такового. Дальше, впрочем, прибавлено, что «между собравшимися был начат сбор денег на вооружение». Что деньги на вооружение вообще собирались рабочими, это не подлежит сомнению. Допустим, что они могли собираться и в том частном случае, который имеет в виду прокуратура. Но совершенно невозможно понять, каким образом из этого обстоятельства вытекает, будто «к этому времени относится фактическое осуществление всех приведенных выше предположений Исполнительного Комитета о вооружении петербургских рабочих». Далее: кому делал Николай Немцов указание на отсутствие оружия? Очевидно собранию Совета или Исполнительного Комитета. Следовательно, приходится предположить что несколько десятков или сотен депутатов собирали между собою деньги на вооружение масс, при чем этот сам по себе достаточно невероятный факт служит доказательством того, что массы были в это время уже фактически вооружены.

Таким образом, вооружение рабочих доказано; остается вскрыть его цель. Вот что по этому поводу говорит обвинительный акт: "Вооружение это, – как удостоверил депутат Алексей Шишкин, – имело своим предлогом возможность погромов, но, по его словам, погромы эти были только предлогами, а в действительности же к 9 января подготовлялось будто бы вооруженное восстание. Действительно, – продолжает обвинительный акт, – раздача оружия, по словам депутата завода Однера, Михаила Хахарева, была начата Хрусталевым-Носарем еще в октябре, и он, Хахарев, получил от Хрусталева браунинг, «для защиты от черной сотни». Между тем эта оборонительная цель вооружения опровергается, помимо всех изложенных выше постановлений Совета, также и содержанием некоторых документов, найденных в бумагах Георгия Носаря. Так, между прочим, там оказался подлинник резолюции Совета без определения времени его составления, заключающий в себе призыв к вооружению, составлению дружин и армии, «готовой на отпор терзающему Россию черносотенному правительству».

Остановимся пока на этом. Отпор черносотенцам, – только предлог; истинная цель общего вооружения, осуществленного Советом в середине ноября, – вооруженное восстание 9 января. Правда, об этой истинной цели не знали не только те, которых вооружали, но и те, которые вооружали, так что, если бы не было показаний Алексея Шишкина, осталось бы навсегда неизвестным, что организация рабочих масс назначила восстание на определенное число. Другим доказательством того, что именно около половины ноября Исполнительный Комитет вооружил массы для восстания в январе, служит, как мы видели, тот факт, что в октябре Хахарев получил от Хрусталева браунинг «для защиты от черной сотни».

Оборонительная цель вооружения опровергается, однако, по мнению прокурора, сверх всего прочего еще и некоторыми документами, найденными в бумагах Носаря, напр., подлинником (?) резолюции, призывающей к вооружению с целью дать «отпор терзающему Россию черносотенному правительству». Что Совет Рабочих Депутатов ставил массам на вид необходимость вооружения и неизбежность восстания, это ясно видно из многих постановлений Совета; этого никто не может оспорить; этого прокуратуре не приходится доказывать. Она задалась целью доказать, что Исполнительный Комитет в середине ноября привел в исполнение «все свои предположения» по части вооружения масс, и что это фактически осуществленное вооружение имело своей прямой и непосредственной целью вооруженное восстание, и в виде доказательства прокуратура приводит еще одну резолюцию, которая от других отличается тем, что относительно ее нельзя сказать, к какому времени она относится и принималась ли она вообще Советом в какое бы то ни было время. И наконец, именно эта сомнительная резолюция, которая должна опровергать оборонительный характер вооружения, именно она ясно и отчетливо говорит об отпоре терзающему Россию черносотенному правительству.

Однако на этом заключения прокуратуры в вопросе о браунингах еще не заканчиваются. «Затем, – опровергает прокуратура оборонительный характер вооружения, – в бумагах Носаря найдена неизвестно кем написанная записка, указывающая на то, что Хрусталев обещал в следующем после 13 ноября заседании дать несколько револьверов Браунинга или Смит и Вессона по организационной цене, и пишущий, проживая в Колпине, просил выдать ему обещанное».

Почему автор записки, «проживая в Колпине», не мог получить револьверов «по организационной цене» для целей самообороны, а не вооруженного восстания, – понять это так же трудно, как и все остальное. Однородное значение имеет и другая записка с просьбой достать револьверы.

В конце концов, данные прокуратуры по вопросу о вооружении петербургских рабочих оказываются совершенно мизерными. «В документах Носаря, – жалуется обвинительный акт, – обнаружены были весьма незначительные расходы по приобретению оружия, так как (!) в бумагах его была найдена записная книжка и отдельный лист с отметками о выдаче рабочим револьверов разных систем и коробок с патронами, при чем револьверов по этим заметкам было выдано всего лишь 64 штуки».

Эти 64 штуки, как плод осуществления «всех предположений» ИК о вооружении рабочих для январского восстания, очевидно, смущают прокуратуру. Она решается на смелый шаг: если нельзя доказать, что револьверы были куплены, остается доказать, что они могли быть куплены. С этой целью обвинительный акт предпосылает печальному итогу в виде 64 револьверов широкие перспективы финансового характера. Указав, что на заводе Общества спальных вагонов производился сбор на вооружение, обвинительный акт говорит: «Подобного рода подписки дали возможность приобрести оружие, при чем Совет Рабочих Депутатов мог, в случае надобности, приобретать оружие в большом количестве, так как располагал значительными денежными суммами… Общая сумма прихода Исполнительного Комитета составляла 30.063 руб. 52 коп.».

Здесь перед нами тон и манера фельетона, не нуждающегося даже во внешнем подобии доказательности. Сперва цитируются записки и «подлинники» постановлений, чтобы затем упразднить их свидетельство простой и смелой догадкой: у Исполнительного Комитета было много денег, следовательно, у него было много оружия.

Если строить выводы по методу прокуратуры, можно сказать; в распоряжении охранных отделений много денег, следовательно, в распоряжении погромщиков – много оружия. Впрочем, такой вывод только по внешности похож на вывод обвинительного акта, ибо, в то время как каждая копейка денег Совета была на учете, что дает возможность легко опровергнуть смелую догадку прокуратуры, как явную несообразность, расходы охранных отделений представляют совершенно таинственную область, которая давно уже ждет уголовного освещения.

Чтобы покончить с соображениями и выводами обвинительной власти относительно вооружения, попытаемся представить их в законченной логической форме.

Тезис:

Около середины ноября Исполнительный Комитет вооружил петербургский пролетариат в целях вооруженного восстания.

Доказательства:

а) Один из членов Совета на собрании 6 ноября призывал организовать рабочих в десятки и сотни.

б) Николай Немцов в середине ноября ссылался на отсутствие оружия.

в) Алексею Шишкину известно было, что на 9 января назначено восстание.

г) «Еще в октябре» Хахарев получил револьвер для защиты от черной сотни.

д) Неизвестно к какому времени относящаяся резолюция говорит о том, что нужно оружие.

е) Неизвестный, «проживая в Колпине», просил отпустить ему револьверы «по организационной цене».

ж) Хотя установлена раздача всего лишь 64 револьверов, но у Совета были деньги, а так как деньги, это – всеобщий эквивалент, следовательно, они могли быть обменены на револьверы.

Эти заключения не годятся даже как примеры элементарных софизмов для гимназических учебников логики, до такой степени все это грубо и в грубости своей оскорбительно для нормально организованного сознания!

На эти материалы, на эту юридическую конструкцию Судебная Палата должна будет опереть свой обвинительный приговор.

«1905».

Л. Троцкий. МОЯ РЕЧЬ ПЕРЕД СУДОМ

(Заседание 4/17 октября 1907 г.)

Господа судьи и господа сословные представители!

Предметом судебного разбирательства, как и предметом предварительного дознания, является, главным образом, вопрос о вооруженном восстании, – вопрос, который за 50 дней существования СРД не занимал, как это ни странно может показаться Особому Присутствию, никакого места ни на одном из заседаний Совета. Ни на одном из наших заседаний не ставился и не обсуждался вопрос о вооруженном восстании как таковой; – больше того, – ни на одном из заседаний не ставился и не обсуждался самостоятельно вопрос об Учредительном Собрании, о демократической республике и даже о всеобщей забастовке как таковой, об ее принципиальном значении как метода революционной борьбы. Этих коренных вопросов, дебатировавшихся в течение целого ряда лет сперва в революционной прессе, а затем на митингах и собраниях, Сов. Раб. Деп. совершенно не подвергал своему рассмотрению. Я позже скажу, чем это объясняется, и охарактеризую отношение СРД к вооруженному восстанию. Но прежде чем перейти к этому центральному, с точки зрения суда, вопросу, я позволю себе обратить внимание Палаты на другой вопрос, который по отношению к первому является более общим, но менее острым, – на вопрос о применении Советом Рабочих Депутатов насилия вообще. Признавал ли Совет за собою право, в лице того или другого своего органа, применять в определенных случаях насилие, репрессию? На вопрос, поставленный в такой общей форме, я отвечу: да! Я знаю не хуже представителя обвинения, что во всяком «нормально» функционирующем государстве, какую бы форму оно ни имело, монополия насилий и репрессий принадлежит правительственной власти. Это ее «неотъемлемое» право, и к этому своему праву она относится с самой ревнивой заботливостью, наблюдая, чтобы какая-либо частная корпорация не покусилась на ее монополию насилия. Государственная организация борется таким путем за существование. Стоит конкретно представить себе современное общество, эту сложную противоречивую кооперацию, – скажем, в такой громадной стране, как Россия, – чтобы немедленно стало ясным, что при современном социальном строе, раздираемом антагонизмами, совершенно неизбежны репрессии. Мы не анархисты – мы социалисты. Анархисты нас называют «государственниками», ибо мы признаем историческую необходимость государства и, значит, историческую неизбежность государственного насилия. Но при условиях, созданных всеобщей политической стачкой, сущность которой заключается в том, что она парализует государственный механизм, – при этих условиях старая, давно пережившая себя власть, против которой политическая стачка именно и была направлена, оказывалась окончательно недееспособной; она совершенно не могла регулировать и охранять общественный порядок даже теми варварскими средствами, которые только и имелись в ее распоряжении. А между тем стачка выбросила из фабрик на улицы для общественно-политической жизни сотни тысяч рабочих. Кто мог руководить ими, кто мог вносить дисциплину в их ряды? Какой орган старой власти? Полиция? Жандармерия? Охранные отделения? Я спрашиваю себя: кто? – и не нахожу ответа. Никто, кроме Сов. Раб. Деп. Никто! Совет, руководивший этой колоссальной стихией, ставил своей непосредственной задачей свести внутренние трения к минимуму, предотвратить эксцессы и привести неизбежные жертвы борьбы к наименьшим размерам. А если это так, то в политической стачке, которая его создала, Совет становился не чем иным, как органом самоуправления революционных масс, органом власти. Он повелевал частями целого волею целого. Это была власть демократическая, которой добровольно подчинялись. Но поскольку Совет был организованной властью огромного большинства, он неизбежно приходил к необходимости применять репрессию по отношению к тем частям массы, которые вносили анархию в ее единодушные ряды. Противопоставлять таким элементам свою силу СРД считал себя вправе как новая историческая власть, как единственная власть во время полного морального, политического и технического банкротства старого аппарата, как единственная гарантия неприкосновенности личности и общественного порядка, в лучшем смысле этого слова. Представители старой власти, которая вся построена на кровавой репрессии, не смеют говорить с моральным возмущением о насильственных методах Совета. Историческая власть, от лица которой здесь выступает прокурор, есть организованное насилие меньшинства над большинством! Новая власть, предтечей которой был Совет, есть организованная воля большинства, призывающая к порядку меньшинство. В этом различии – революционное право Совета на существование, стоящее выше всяких юридических и моральных сомнений.

Совет признавал за собою право применять репрессию. Но в каких случаях, в какой градации? Об этом вы слышали от сотни свидетелей. Прежде чем перейти к репрессиям, Совет обращался со словами убеждения. Вот его истинный метод, и в применении его Совет был неутомим. Путем революционной агитации, оружием слова Совет поднимал на ноги и подчинял своему авторитету все новые и новые массы. Если он сталкивался с сопротивлением темных или развращенных групп пролетариата, он говорил себе, что всегда будет еще достаточно рано обезвредить их физической силой. Он искал, как вы видели из свидетельских показаний, других путей. Он апеллировал к благоразумию администрации завода, призывая ее прекратить работы; он воздействовал на темных рабочих через техников и инженеров, сочувствовавших всеобщей стачке. Он посылал депутатов к рабочим, чтобы «снимать» их с работ, и лишь в самом крайнем случае он грозил штрейкбрехерам применить к ним силу. Но применял ли он ее? Таких примеров, господа судьи, вы не видели в материалах предварительного дознания, и установить их, несмотря на все усилия, не удалось и на судебном следствии. Если даже взять всерьез те более комические, чем трагические образцы «насилия», которые прошли перед судом (кто-то вошел в чужую квартиру в шапке, кто-то кого-то с обоюдного согласия арестовал…), то стоит эту шапку, которую забыли снять, сопоставить с сотнями голов, которые старая власть сплошь да рядом «снимает» по ошибке, и насилия Совета Р. Д. примут в наших глазах свою настоящую физиономию. А ничего другого нам и не нужно. Восстановить события того времени в их подлинном виде – наша задача, и ради нее мы, подсудимые, приняли активное участие в судебном процессе.

Стоял ли, – я ставлю здесь другой важный для суда вопрос, – Сов. Раб. Деп. в своих действиях и заявлениях на почве права и, в частности, на почве манифеста 17 (30) октября? В каких отношениях резолюции Совета об Учредительном Собрании и демократической республике стояли к октябрьскому манифесту? Вопрос, который тогда нас совершенно не занимал, – это я заявляю со всей резкостью, – но который для суда имеет теперь, несомненно, огромное значение. Здесь мы слышали, г-да судьи, показания свидетеля Лучинина, которые мне лично показались чрезвычайно интересными и в некоторых своих выводах меткими и глубокими. Он сказал, между прочим, что СРД, будучи республиканским по своим лозунгам, по своим принципам, по своим политическим идеалам, фактически, непосредственно, конкретно осуществлял те свободы, которые были принципиально провозглашены царским манифестом и против которых изо всех сил боролись те, которые произвели на свет самый манифест 17 октября. Да, господа судьи и господа сословные представители! Мы, революционный пролетарский Совет, фактически осуществляли и проводили свободу слова, свободу собраний и неприкосновенность личности, – все то, что было обещано народу под давлением октябрьской забастовки. Наоборот, аппарат старой власти проявлял признаки жизни только для того, чтобы рвать на части легализованные завоевания народа. Г-да судьи, это – несомненный, объективный факт, уже вошедший в историю. Его нельзя оспорить, потому что он неоспорим.

Если меня спросят, однако, – и если спросят моих товарищей, – опирались ли мы субъективно на манифест 17 октября, то мы ответим категорически – нет. Почему? Потому что мы были глубоко убеждены – и мы не ошиблись, – что манифест 17 октября никакой правовой опоры не создает, что он не полагает основания новому праву, ибо новый правовой строй, г-да судьи, слагается, по нашему убеждению, не путем манифестов, а путем реальной реорганизации всего государственного аппарата. Так как мы стояли на этой материалистической, на этой единственно правильной точке зрения, то мы считали себя вправе не питать никакого доверия к имманентной силе манифеста 17 октября. И мы об этом открыто заявляли. Но наше субъективное отношение как людей партии, как революционеров, мне кажется, еще не определяет для суда нашего объективного отношения как граждан государства к манифесту как к формальной основе существующего государственного строя. Ибо суд, поскольку он является судом, должен в манифесте видеть такую основу, или он должен перестать существовать. В Италии есть, как известно, буржуазная парламентская республиканская партия, действующая на основании монархической конституции страны. Во всех культурных государствах легально существуют и борются социалистические партии, являющиеся республиканскими по своему существу. Спрашивается, вмещает ли нас, русских социалистов-республиканцев, манифест 17 октября? Этот вопрос должен разрешить суд. Он должен сказать, были ли мы, социал-демократы, правы, когда доказывали, что конституционный манифест представляет лишь голый перечень обещаний, которые никогда добровольно не будут исполнены; были ли мы правы в своей революционной критике бумажных гарантий; были ли мы правы, когда призывали народ к открытой борьбе за истинную и полную свободу. Или же мы были неправы? Тогда пусть суд нам скажет, что манифест 17 октября представляет действительную правовую основу, на почве которой мы, республиканцы, являлись людьми закона и права, – людьми, действовавшими «легально», вопреки нашим собственным представлениям и намерениям. Пусть манифест 17 октября скажет нам здесь устами судебного приговора: «Вы отрицали меня, но я существую для вас, как и для всей страны».

Я уже сказал, что Сов. Раб. Деп. ни разу не ставил на своих заседаниях вопроса об Учредительном Собрании и демократической республике, тем не менее отношение его к этим лозунгам, как вы видели из речей свидетелей рабочих, было вполне определенное. Да и как могло быть иначе? Ведь Совет возник не на пустом месте. Он явился тогда, когда русский пролетариат прошел уже сквозь 9 (22) января, через комиссию сенатора Шидловского и вообще через долгую, слишком долгую школу российского абсолютизма. Требования Учредительного Собрания, всеобщего голосования, демократической республики еще до Совета стали центральными лозунгами революционного пролетариата – наряду с восьмичасовым рабочим днем. Вот почему Совету ни разу не пришлось принципиально поднимать эти вопросы, – он просто заносил их в свои резолюции, как раз навсегда решенные. То же самое было в сущности с идеей восстания.

Прежде чем перейти к этому центральному вопросу – к вооруженному восстанию, я должен предупредить, что насколько я выяснил себе отношение обвинительной власти и отчасти власти судебной к вооруженному восстанию, оно отличается от нашего отношения не только в смысле политическом или партийном, не только в смысле оценки, – против этого было бы бесполезно бороться, – нет, самое понятие вооруженного восстания, которое имеется у прокуратуры, коренным, глубочайшим, непримиримейшим образом отличается от того понятия, какое имел Совет и какое, я думаю, вместе с Советом, имел и имеет весь российский пролетариат.

Что такое восстание, г-да судьи? Не дворцовый переворот, не военный заговор, а восстание рабочих масс! Одному свидетелю был здесь с председательского места задан вопрос: считает ли он, что политическая стачка является восстанием? Не помню, как он ответил; но я думаю – и утверждаю это, – что политическая стачка, вопреки сомнению г-на председателя, есть в сущности своей восстание. Это не парадокс, хотя и может показаться парадоксом с точки зрения обвинительного акта. Повторяю: мое представление о восстании – и я это сейчас покажу – не имеет ничего общего, кроме имени, с полицейско-прокурорской конструкцией этого понятия. Политическая стачка есть восстание, сказал я. В самом деле, что такое всеобщая политическая стачка? С экономической забастовкой она имеет лишь то общее, что как в том, так и в другом случае рабочие прекращают работу. Во всем остальном они совершенно несхожи. Стачка экономическая имеет свою определенную узкую цель – воздействовать на волю отдельного предпринимателя, выбросив его с этой целью из рядов конкуренции. Она приостанавливает работу на фабрике, что бы добиться изменений в пределах этой фабрики. Стачка политическая глубоко отлична по природе. Она не производит вовсе давления на отдельных предпринимателей; частных экономических требований она, по общему правилу, не предъявляет – ее требования направляются через головы жестоко задеваемых ею предпринимателей и потребителей к государственной власти. Каким же образом политическая стачка действует на власть? Она парализует ее жизнедеятельность. Современное государство, даже в такой отсталой стране, как Россия, опирается на централизованный хозяйственный организм, связанный в одно целое скелетом железных дорог и нервной системой телеграфа. И если русскому абсолютизму телеграф, железная дорога и вообще все завоевания современной техники не служат для целей культурных, хозяйственных, то они тем необходимее ему для дела репрессии. Для того чтобы перебрасывать войска из конца в конец страны, чтоб объединить и направлять деятельность администрации в борьбе со смутой, железные дороги и телеграф являются незаменимым орудием. Что же делает политическая стачка? Она парализует хозяйственный аппарат государства, разрывает связи между отдельными частями административной машины, изолирует и обессиливает правительство. С другой стороны, она политически объединяет массу рабочих с фабрик и заводов и противопоставляет эту рабочую армию государственной власти. В этом, господа судьи, и есть сущность восстания. Объединить пролетарские массы в одном революционном протесте и противопоставить их организованной государственной власти, как врага врагу, это и есть восстание, г-да судьи, как понимал его СРД и как понимаю его я. Такое революционное столкновение двух враждебных сторон мы видели уже во время октябрьской забастовки, которая разыгралась стихийно, без Сов. Раб. Деп., которая сложилась до СРД, которая создала самый СРД. Октябрьская забастовка породила государственную «анархию», и в результате этой анархии явился манифест 17 октября. Этого, надеюсь, не будет отрицать и прокуратура, как не отрицают этого самые консервативные политики и публицисты, вплоть до официозного «Нового Времени», которое очень желало бы вычеркнуть рожденный революцией манифест 17 октября из целого ряда других манифестов, с ним однородных или ему противоречащих. Еще на днях «Нов. Вр.». писало, что манифест 17 октября был результатом правительственной паники, созданной политической стачкой. Но если этот манифест является основой всего современного строя, то мы должны признать, г.г. судьи, что в основе нашего нынешнего государственного строя лежит паника, а в основе этой паники – политическая стачка пролетариата. Как видите, всеобщая стачка есть нечто большее, чем простое прекращение работ.

Я сказал, что политическая стачка, как только она перестает быть демонстрацией, является в существе своем восстанием; вернее было бы сказать: основным, наиболее общим методом пролетарского восстания. Основным, но не исчерпывающим. Метод политической стачки имеет свои естественные пределы. И это сейчас же сказалось, как только рабочие по призыву Совета снова приступили к работам 21 октября (3 ноября) в 12 час. дня.

Манифест 17 октября был встречен вотумом недоверия: массы вполне основательно опасались, что правительство не осуществит обещанных свобод. Пролетариат видел неизбежность решительной борьбы и инстинктивно тянулся к Совету, как к средоточию своей революционной силы. С другой стороны, оправившийся от паники абсолютизм восстановлял свой полуразрушенный аппарат и приводил в порядок свои полки. В результате этого оказалось, что после октябрьского столкновения имеются две власти: новая, народная, опирающаяся на массы – такой властью был Сов. Раб. Деп., – и старая, официальная, опирающаяся на армию. Эти две силы не могли рядом существовать: упрочение одной грозило гибелью другой.

Самодержавие, опирающееся на штыки, естественно, стремилось внести смуту, хаос и разложение в тот колоссальный процесс сплочения народных сил, центром которого являлся Сов. Раб. Деп. С другой стороны, Совет, опиравшийся на доверие, на дисциплину, на активность, на единодушие рабочих масс, не мог не понимать, какую страшную угрозу народной свободе, гражданским правам и личной неприкосновенности представляет тот факт, что армия и все вообще материальные орудия власти находятся в тех же самых кровавых руках, в каких были до 17 октября. Начинается титаническая борьба этих двух органов власти за влияние на армию – второй этап нараставшего народного восстания. На основе массовой стачки, враждебно противопоставившей пролетариат абсолютизму, возникает напряженное стремление перетянуть на свою сторону войска, побрататься с ними, овладеть их душой. Из этого стремления естественно возникает революционный призыв к солдатам, на которых опирается абсолютизм. Вторая ноябрьская стачка была могучей и прекрасной демонстрацией солидарности фабрики и казармы. Конечно, если бы армия перешла на сторону народа, в восстании не было бы нужды. Но мыслим ли такой мирный переход армии в ряды революции? Нет, немыслим! Абсолютизм не станет дожидаться, сложа руки, пока освободившаяся из-под его развращающего влияния армия станет другом народа. Абсолютизм возьмет, пока еще не все потеряно, инициативу наступления на себя. Понимали ли это петербургские рабочие? Да, они это понимали. Думал ли пролетариат, думал ли Совет Раб. Деп., что дело неизбежно дойдет до открытого столкновения двух сторон? Да, он это думал, он в этом не сомневался; он знал, твердо знал, что рано или поздно пробьет роковой час…

Разумеется, если бы организация общественных сил, не прерываемая никакими атаками вооруженной контрреволюции, шла вперед тем же путем, на какой она вступила под руководством СРД, то старый строй оказался бы уничтоженным без применения малейшего насилия. Ибо что мы видели? Мы наблюдали, как рабочие сплачиваются вокруг Совета, как Крестьянский Союз, охватывающий все большие массы крестьян, посылает в него своих депутатов, как объединяются с Советом Железнодорожный и Почтово-Телеграфный Союзы; мы видели, как тяготеет к Совету организация либеральных профессий, Союз Союзов; мы видели, как терпимо и почти благожелательно относилась к Совету даже заводская администрация. Казалось, вся нация делала какое-то героическое усилие – стремилась выдавить из недр своих такой орган власти, который заложил бы действительные, несомненные основы нового строя до созыва Учредительного Собрания. Если бы в эту органическую работу не врывалась старая государственная власть, если бы она не стремилась внести в национальную жизнь действительную анархию, если бы этот процесс организации сил развивался вполне свободно, – в результате получилась бы новая возрожденная Россия – без насилий, без пролития крови.

Но в том-то и дело, что мы ни на минуту не верили, что процесс освобождения сложится таким образом. Мы слишком хорошо знали, что такое старая власть. Мы, социал-демократы, были уверены, что, несмотря на манифест, который имел вид решительного разрыва с прошлым, старый правительственный аппарат не устранится добровольно, не передаст власти народу и не уступит ни одной из своих важных позиций; мы предвидели и открыто предупреждали народ, что абсолютизм сделает еще много судорожных попыток удержать оставшуюся власть в своих руках и даже вернуть все то, что было им торжественно отдано. Вот почему восстание, вооруженное восстание, г-да судьи, было с нашей точки зрения неизбежностью, – оно было и остается исторической необходимостью в процессе борьбы народа с военно-полицейским порядком. В октябре и ноябре эта идея царила на всех митингах и собраниях, господствовала во всей революционной прессе, наполняла собою всю политическую атмосферу и, так или иначе, кристаллизовалась в сознании каждого члена Совета Депутатов; вот почему она, естественно, входила в резолюции нашего Совета и вот почему нам совсем не приходилось ее обсуждать.

Напряженное положение, которое мы получили в наследство от октябрьской стачки: революционная организация масс, борющаяся за свое существование, опирающаяся не на право, которого нет, а на силу, поскольку она есть, и вооруженная контрреволюция, выжидающая часа для своей мести, – это положение было, если позволено так сказать, алгебраической формулой восстания. Новые события вводили в нее только новые числовые значения. Идея вооруженного восстания, – вопреки поверхностному заключению прокуратуры, – оставила свой след не только в постановлении Совета от 27 ноября, т.-е., за неделю до нашего ареста, где она выражена ясно и отчетливо, нет, с самого начала деятельности Совета Р. Д., в резолюции, возвестившей отмену похоронной демонстрации, как и позже в резолюции, провозгласившей прекращение ноябрьской забастовки, в целом ряде других постановлений Совет говорил о вооруженном конфликте с правительством, о последнем штурме или о последнем бое, как о неизбежном моменте борьбы. Так под различной формой, но одна и та же по существу, идея вооруженного восстания красной нитью проходит через все постановления Сов. Раб. Депутатов.

Но как понимал Совет эти свои постановления? Думал ли он, что вооруженное восстание есть предприятие, которое создается в подполье и затем в готовом виде выносится на улицу? Полагал ли он, что это есть инсуррекционный акт, который можно разыграть по определенному плану? Разрабатывал ли Исполнительный Комитет технику уличной борьбы?

Разумеется, нет! И это не может не ставить в тупик автора обвинительного акта, останавливающегося в недоумении перед теми несколькими десятками револьверов, которые составляют в его глазах единственный подлинный реквизит вооруженного восстания. Но взгляд прокуратуры есть только взгляд нашего уголовного права, которое знает заговорщическое сообщество, но не имеет понятия об организации масс; которое знает покушение и мятеж, но не знает и не может знать революции.

Юридические понятия, лежащие в основе настоящего процесса, отстали от эволюции революционного движения на много десятков лет. Современное русское рабочее движение не имеет ничего общего с понятием заговора, как его трактует наше Уголовное Уложение, которое, в сущности, не изменилось после Сперанского,[83] жившего в эпоху карбонариев.[84] Вот почему попытка втиснуть деятельность Совета в тесные рамки 100 и 104 ст. ст. является, с точки зрения юридической логики, совершенно безнадежной.

И тем не менее, наша деятельность была революционной. И тем не менее, мы действительно готовились к вооруженному восстанию.

Восстание масс не делается, г-да судьи, а совершается. Оно есть результат социальных отношений, а не продукт плана. Его нельзя создать, – его можно предвидеть. В силу причин, которые от нас зависят так же мало, как и от царизма, открытый конфликт стал неизбежен. Каждый день он все ближе и ближе надвигался на нас. Готовиться к нему для нас означало сделать все, что можно, чтобы свести к минимуму жертвы этого неизбежного конфликта. Думали ли мы, что для этого нужно прежде всего заготовить оружие, составить план военных действий, назначить для участников восстания места, разбить город на определенные части, – словом, сделать то, что делает военная власть в ожидании «беспорядков», когда разделяет Петербург на части, назначает полковников для каждой части, передает им определенное количество пулеметов и всего того, что необходимо для пулеметов? Нет, мы не так понимали свою роль. Готовиться к неизбежному восстанию, – а мы, г-да судьи, никогда не готовили восстания, как думает и выражается прокуратура, мы готовились к восстанию – для нас это, прежде всего, означало просветлять сознание народа, разъяснять ему, что открытый конфликт неизбежен; что все то, что дано, опять будет отнято; что только сила может отстоять право; что необходима могучая организация революционных масс; что необходимо грудью встретить врага; что необходима готовность идти в борьбе до конца, что иного пути нет. Вот в чем состояла для нас сущность подготовки к восстанию.

При каких условиях, думали мы, восстание может привести нас к победе? При сочувствии войск! Нужно было, прежде всего, привлечь на свою сторону армию. Заставить солдат понять ту позорную роль, которую они теперь играют, и призвать их к дружной работе с народом и для народа, – вот какую задачу мы ставили себе в первую голову. Я сказал уже, что ноябрьская стачка, которая была бескорыстным порывом непосредственного братского сочувствия к матросам, которым грозила смерть, имела также и огромный политический смысл: она привлекала к революционному пролетариату внимание и симпатию армии. Вот где господину прокурору следовало, прежде всего, искать подготовки к вооруженному восстанию. Но, разумеется, одна демонстрация симпатии и протеста не могла решить вопрос. При каких же условиях, думали мы тогда и думаем сейчас, можно ждать перехода армии на сторону революции? Что для этого нужно? Пулеметы, ружья? Конечно, если бы рабочие массы имели пулеметы и ружья, то в их руках была бы огромная сила. Этим в значительной мере устранялась бы самая неизбежность восстания. Колеблющаяся армия сложила бы свое оружие у ног вооруженного народа. Но оружия у массы не было, нет и в большом количестве не может быть. Значит ли это, что масса обречена на поражение? Нет! Как ни важно оружие, но не в оружии, г-да судьи, главная сила. Нет, не в оружии! Не способность массы убивать, а ее великая готовность умирать – вот что, г-да судьи, с нашей точки зрения, обеспечивает в конечном счете победу народному восстанию.

Когда солдаты, выйдя на улицу для усмирения толпы, окажутся с ней лицом к лицу и увидят и убедятся, что эта толпа, что этот народ не сойдет с мостовых, пока не добьется того, что ему нужно; что он готов нагромождать трупы на трупы; когда они увидят и убедятся, что народ пришел бороться серьезно, до конца, – тогда сердце солдат, как это было во всех революциях, неизбежно дрогнет, ибо они не смогут не усомниться в прочности порядка, которому служат, не смогут не уверовать в победу народа.

Восстание привыкли соединять с баррикадами. Если даже оставить в стороне вопрос о том, что баррикада слишком сильно окрашивает обычное представление о восстании, то и тогда не нужно забывать, что даже баррикада, – этот, по-видимому, чисто механический элемент восстания, – играет по существу, главным образом, моральную роль. Ибо баррикады во всех революциях имели вовсе не то значение, какое имеют крепости во время войны, как физические преграды, – баррикада служила делу восстания тем, что, образуя временное препятствие для передвижений армии, она приводила ее в близкое соприкосновение с народом. Здесь, у баррикады, солдат слышал, может быть, впервые в своей жизни, честную человеческую речь, братский призыв, голос народной совести, – и вот в результате этого общения солдат и граждан, в атмосфере революционного энтузиазма, дисциплина распадалась, растворялась, исчезала. Это, и только это, обеспечивало победу народному восстанию. Вот почему, по нашему мнению, народное восстание «готово» не тогда, когда народ вооружен пулеметами и пушками, – ибо в таком случае оно никогда не было бы готово, – а тогда, когда он вооружен готовностью умирать в открытой уличной борьбе.

Но, разумеется, старая власть, которая видела нарастание этого великого чувства, этой способности умирать во имя интересов родной страны, отдавать свою жизнь для счастья будущих поколений, которая видела, что этим энтузиазмом, ей самой чуждым, ей незнакомым, ей враждебным, заражаются массы, – эта осажденная власть не могла спокойно относиться к совершающемуся на ее глазах моральному перерождению народа. Пассивно ждать – значило бы для царского правительства обречь себя на упразднение. Это было ясно. Что же оставалось делать? Из последних сил и всеми средствами бороться против политического самоопределения народа. Для этого одинаково годились и темная армия и черная сотня, агенты полиции и продажная пресса. Натравливать одних на других, заливать кровью улицы, грабить, насиловать, поджигать, вносить панику, лгать, обманывать, клеветать, – вот что оставалось старой преступной власти. И все это она делала и делает по сей день. Если открытое столкновение было неизбежно, то не мы, во всяком случае, а наши смертельные враги стремились приблизить его час.

Вы слышали здесь уже не раз, что рабочие вооружались в октябре и ноябре против черной сотни. Если не знать ничего о том, что делается за пределами этого зала, может показаться совершенно непонятным, как это в революционной стране, где громадное большинство населения на стороне освободительных идеалов, где народные массы открыто проявляют свою готовность бороться до конца, – как это в такой стране сотни тысяч рабочих вооружаются для борьбы с черной сотней, представляющей слабую, ничтожную долю населения. Неужели же они так опасны – эти подонки, эти отребья общества, – во всех его слоях? Разумеется, нет! Как легка была бы задача, если бы только жалкие банды черной сотни преграждали народу путь. Но мы слышали не только от свидетеля адвоката Брамсона, но и от сотен свидетелей-рабочих, что за черной сотней стоит если не вся государственная власть, то ее добрая доля; что за бандами хулиганов, которым нечего терять и которые ни перед чем не останавливаются – ни перед сединами старика, ни перед беззащитной женщиной, ни перед ребенком, – стоят агенты правительства, которые организуют и вооружают черные сотни, надо думать, – из средств государственного бюджета.

Да разве мы, наконец, этого не знали до настоящего процесса? Разве мы не читали газет? Разве мы не слышали речей очевидцев, не получали писем, не наблюдали сами? Разве нам остались неизвестны потрясающие разоблачения князя Урусова? Прокуратура всему этому не верит. Она не может этому верить, иначе ей пришлось бы направить жало обвинения против тех, кого она теперь защищает; ей пришлось бы признать, что русский гражданин, вооружающийся револьвером против полиции, действует в состоянии необходимой самообороны. Но верит ли суд в погромную деятельность властей или нет, – это в сущности безразлично. Для суда достаточно того, что мы этому верим, что в этом убеждены те сотни тысяч рабочих, которые вооружались по нашему призыву. Для нас стояло вне всякого сомнения, что за декоративными бандами хулиганов стоит властная рука правящей клики. Господа судьи, эту зловещую руку мы видим и сейчас.

Обвинительная власть приглашает вас, г-да судьи, признать, что Совет Рабочих Депутатов вооружал рабочих непосредственно для борьбы против существующего «образа правления». Если меня категорически спросят: так ли это? – я отвечу: да!.. Да, я согласен принять это обвинение, но при одном условии. Я не знаю, примет ли это условие прокуратура и примет ли его суд.

Я спрошу: что понимает, наконец, обвинение под «образом правления»? Подлинно ли существует у нас какой-нибудь образ правления? Правительство давно уже сдвинулось с нации на свой военно-полицейско-черносотенный аппарат. То, что у нас есть, это не национальная власть, а автомат массовых убийств. Иначе я не могу определить той правительственной машины, которая режет на части живое тело нашей страны. И если мне скажут, что погромы, убийства, поджоги, насилия… если мне скажут, что все, происходившее в Твери, Ростове, Курске, Седлеце… если мне скажут, что Кишинев, Одесса, Белосток есть образ правления Российской империи, – тогда я признаю вместе с прокуратурой, что в октябре и ноябре мы прямо и непосредственно вооружались против образа правления Российской империи.

«1905».

2. Роль Совета в первой революции