Наша старая добрая фантастика. Цена бессмертия — страница 164 из 183

А под конец я плюнул на все, на мир ценой смерти невиноватых. Всякое живое хочет жить. Аксиома. Одного я тогда боялся: как бы не передумать.

Она сказала мне, где лежит мертвая бомба, и я пошел туда.

БОМБА. Не помню, как он вернулся. Помню, кончилась тишина. Зажгла фонарь — светит. И он возле копошится.

— Задала мне работы, змея старая.

Я не старая, мне только два года. И не змея. Я — Бомба. Он зря так сказал. Он хороший, только слишком грубый.

— А что ты будешь делать потом, когда я пристрою тебе руки?

Мы много с ним говорили, он ходил ко мне каждый день, никак с моими руками не ладилось. Я не знала, что буду делать. Я хотела просто лежать и чтобы за мной никто не охотился.

Мы придумали, что я пророю под землей ход и вылезу около космодрома. Это далеко, триста сорок четыре километра, восемь рек, одно озеро. Он и направление мне указал. Рыть надо близко от поверхности, так легче ориентироваться. Затея сумасшедшая, но если получится, то, когда я взлечу, все подумают, что обычный рейс. А когда догадаются, то поздно, уже не догонят. И я буду жить на Луне. А с топливом что-нибудь придумаю. Алюминий и кремний найду, воду как-нибудь сделаю.

ЧЕЛОВЕК. Я ходил к ней чуть не каждый день и только под конец заметил неладное. Вообще-то нам выдавали такие карандаши, которые меряют радиацию, но мы их с собой не носили. Ни к чему. Сами по себе бомбы не светятся, а при взрыве и без карандаша все понятно.

Она светилась. Я принес карандаш, и его зашкалило. Я сразу нашел, в чем дело: Цой прорезал-таки броню. Только не там, где надо.

Я побежал глотать таблетки, а на следующий день пришел прощаться.

БОМБА. Надеюсь, я его не убила. Надеюсь, все обошлось. Он пришел еще раз после того, как заметил радиацию. Прощаться. Выглядел хорошо, только бледный. Но это еще ни о чем не говорит, правда?

Я сказала:

— Сегодня я ухожу.

— Скатертью дорожка.

Он всегда говорил со мной грубо, но я не обращала внимания, потому что он был добр ко мне.

— Улетаю.

— Во-во. А то еще скажешь кому не надо, что я тебе помогал.

— Не хочу тебя больше видеть.

— Слушай, — сказал он и сощурил глаза. — Может, на прощанье мне все-таки располосовать тебя на сувениры?

— Счастливо оставаться.

— Ты поосторожней с правой рукой, там сустав, считай, на соплях.

— Ложись в больницу, — сказала я. — Вдруг это серьезно?

— Черт знает, что я делаю! По всему выходит — предатель.

— Я не взорвусь, не бойся.

— С чего ты взяла, что я боюсь? Пока.

И он ушел.

ЧЕЛОВЕК. Это оказалось серьезно. Через неделю появились язвы на пальцах. Видно, за что-то я хватанулся. Пришлось идти к врачу. Все спрашивают: «Где засветился?» Я говорю: «Не знаю». А что еще скажешь? Лежу в больнице. Лысею. Врачи темнят, но, думаю, в пальцах рак. Руки мне отрежут, это в лучшем случае.

Я дурак, последний дурак, нашел кого жалеть. Ничего уже не понимаю. Она совсем не человек, все у нее невпопад, что-нибудь не по ней — взорвется. Да если и нет, какое мне до нее дело?

Другой бы долго думать не стал, чиркнул бы лазером — и до свидания. Хотя за всех говорить трудно. Даром, что ли, с ума сходили? И что у кого в душе творилось, почем я знаю? Цой ведь убивал. И я убивал. Но тогда никто не просил пощады, а тем более помощи. Там был враг. А это все-таки живое. Хотя и там живое. Запутался я.

Она уже на Луне, наверное. Сама говорила, что на Луну полетит. Ковыряется себе в грунте, про меня и не вспомнит. Память у них плохая — слишком много надо запоминать. А я что же?

В лучшем случае останусь без рук.

БОМБА. Могучий, громадный солнечный взрыв. Он вбирает в себя все, что есть вокруг, — землю, воздух, металл, камень, живое... Он растворяет все, чего ни коснется. Он — это ты. Это выстрел во все стороны света. Это мощь, которая не может и присниться.

Ты — цветок, ты — трава, ты — воздух, ты — человек, ты — змея старая, ты — все вместе, спрессованное в одну точку и одновременно расплесканное по всему миру. И мир — это тоже ты. Есть момент, когда в тебе исчезает время.

Может быть, как ни страшно, дать пусковой импульс, чтобы все это испытать? Может быть, стоит один раз побороть страх и не копаться больше в каменном крошеве Луны? Есть ли смысл жить, когда взрыв, твоя единственная мечта, исполнима сейчас же, стоит только плюнуть на все трижды ненужное, напрасное, чужое? А умирать тоже не хочется.

Одиночество — это чувство, которое неплохо бы испытать, если у тебя есть что-то кроме него. У меня было. Были подруги-бомбы, была война, был голод, было угасание, и был человек. Он приходил ко мне, мы много с ним говорили, так хочется его видеть. Но все это на Земле.

Это неразумно, мне нельзя на Землю! Они никогда не поверят, что я не взорвусь. Взрыв, взрыв...

Прийти и сказать: «Вот я. Я никому не буду мешать, я понимаю: нельзя взрываться. Я обещала. Только вы поймите меня. Не могу быть одна».

До конца не поверят. Я — Бомба.

А самое главное, мне все равно его не увидеть, слишком мала вероятность, я считала. Меня собьют раньше, чем он узнает о моем возвращении. Но, даже если увижу, что я ему скажу?

Жить просто так, переползать с места на место, носиться над черными скалами, зачем? Никому не нужна, всем ненавистна и ему, наверное, тоже. Я абсолютно никому не нужна.

Очень хочу на Землю.


Ее подстерегли в космосе, когда она возвращалась.

Он все рассказал. Он говорил: «Да не смотрите на меня так, не мог я иначе, черт знает, почему я так сделал. Она не взорвется, не бойтесь, я же знаю». И все кивали ему, доброжелательно подмигивали — мол, все в порядке, старик, самое страшное позади. Но кто-то ему не поверил, и бомбу взорвали.

А он уже ничего не соображал от боли, он бредил, рычал, и последние его слова были: «Задала мне работы, змея старая...»


1984 г.

Борис РуденкоТРУДНЫЙ СЛУЧАЙ В ПРАКТИКЕ

После утреннего обхода дежурный врач сообщил мне, что больной из двадцать четвертой палаты хочет со мной поговорить. Этот больной очень интересовал меня, и не только профессионально, поэтому я тут же отложил бумаги и поспешил в третий корпус, где в одноместных палатах размещались наши самые трудные пациенты.

Когда я вошел, больной сидел на кровати, чуть покачиваясь и прикрыв глаза. Услышав, как отворилась дверь, он встал и шагнул мне навстречу.

— Дежурный врач передал мне, что вы просили зайти. Вас что-нибудь беспокоит?

— Да, доктор, спасибо, — он наклонил голову. — Мне необходимо с вами поговорить.

Если бы не ранняя обильная седина, он выглядел бы гораздо моложе. Лицо его принадлежало к тому типу, что привлекает прежде всего не правильностью черт, а их энергичностью — резкий излом бровей, тонкие нервные ноздри, аскетическая впалость щек.

Он снова уселся на кровать, а я в кресло напротив и показал, что готов слушать. Подперев голову длинными, сильными пальцами, он некоторое время молчал, будто раздумывая, с чего начать.

— Вы только что спросили: что меня беспокоит? Я отвечу. Меня беспокоит память. Я, — он слегка запнулся и поправился, — мы сделали ошибку, скрыв происшедшее. Мы думали, что так будет лучше, надеялись, что время поможет забыть, но все стоит перед моими глазами, как будто случилось только вчера. Груз памяти слишком тяжел. Ведь я, только я виновен в их гибели. Я постоянно думаю об этом, и мне не избавиться от этих мыслей...


На рассвете из леса пришел Аллен Брок, погибший два года назад в кольце астероидов. Он стоял перед иллюминатором и улыбался так же светло и открыто, как при жизни.

— Привет, Вадим, — сказал он, глядя прямо в глаза Чернолецкому. Сквозь стекло иллюминатора его голос звучал глухо, но разборчиво. Именно так, как и должен был звучать человеческий голос сквозь стекло иллюминатора.

Чернолецкий стиснул зубы и нажал спуск разрядника. Полыхнуло ослепительное пламя, снаружи — теперь уже по-настоящему — донесся скрежещущий вопль, а перед планером корчилось в агонии отвратительное черное существо.

За спиной раздался стук, Чернолецкий вздрогнул и обернулся. Всклокоченный со сна, Шелихов стоял в дверях отсека, сжимая в руках автомат.

— Опять? — спросил он.

Чернолецкий кивнул.

— Кто это был?

— Аллен Брок.

Шелихов пошевелил кожей на лбу.

— Не знаю такого. Не помню.

— Я помню, — мрачно усмехнулся Чернолецкий, — и этого достаточно. Мы с ним летали после училища. Он погиб два года назад.

Шелихов внимательно оглядел запор входного люка — контрольная пломба была на месте — и только после этого прислонил автомат к стенке.

— Ты о нем вспоминал сегодня?

— Не знаю... по-моему, нет. Собственно, какая разница?

— Разница есть, — сказал Шелихов, поскреб грудь и с натугой зевнул. Одно дело, если они подслушивают мысли, и совсем другое, если произвольно копаются в твоих воспоминаниях.

— Когда будет твоя вахта, можешь поэкспериментировать, — предложил Чернолецкий и тут же мысленно обругал себя за тон, которым были произнесены эти слова, — нервный какой-то, дерганый. Но Шелихов не заметил или не обратил внимания.

— Много их было за ночь? — спросил он.

— Много, — кивнул Чернолецкий. — Откуда только берутся! Будто со всего леса сбежались. И чего они так рвутся к нам?

— Мы для горгон самая легкая добыча, — объяснил Шелихов. — Местные животные имеют природные защитные механизмы, которые, вероятно, ослабляются от болезней, увечий, старости. Нормальный экологический баланс. А у нас такой защиты вообще нет, и горгоны это прекрасно чувствуют.

Он подошел к иллюминатору и внимательно осмотрел местность. Справа темная стена леса, слева длинный и пологий склон холма, усыпанный мелкой каменной крошкой, а прямо, метрах в восьмистах, из частого кустарника торчала покрытая серой окалиной спина «Авиценны».

— Доброе утро, — прозвучал голос Нины. Она вошла в отсек и принесла Чернолецкому — как всегда — радость и сладкую боль в сердце.