3 апреля – постановление о реабилитации и освобождении лиц, арестованных по «делу о врачах-вредителях». В тот же день было принято постановление о результатах проверки обстоятельств убийства С.М. Михоэлса, о привлечении к уголовной ответственности уже уволенных: заместителя министра госбезопасности и министра госбезопасности Белоруссии. Отменен приказ о награждении орденами и медалями участников убийства Михоэлса.
4 апреля МВД официально сообщило о реабилитации всех привлекавшихся по «делу врачей».
9 мая признали «порочной» практику доверия к анонимным доносам.
23 декабря Верховный суд СССР вынес смертельный приговор не только Л.П. Берии, но и шести руководителям органов госбезопасности. Приговор приведен в исполнение.
В 1953 году освобождена из заключения почти половина всех заключенных.
И все это – за несколько месяцев!
В 1954-м аппарат Совета министров сократили в два раза.
18 июля реабилитированы арестованные по «ленинградскому делу».
В 1955-м Советская армия сокращена на 640 тысяч человек.
22 ноября 1955-го отменен приговор членам Еврейского антифашистского комитета.
14 января 1956 года советские вооруженные силы сокращены на 1,2 млн человек.
30 января – начало массовой реабилитации репрессированных.
25 февраля – доклад Хрущёва на закрытом заседании ХХ съезда партии: «O культе личности и его последствиях».
28 апреля – Указ о снятии «режима спецпоселения с депортированных народов». Иными словами, пять кавказских народов, крымские татары и немцы Поволжья, сосланные во время войны, могли уезжать из мест ссылки. Но это еще не означало восстановления ликвидированных республик.
Были и решения, теперь уже позабытые, но для тогдашней молодежи важные: в 1955-м возвращено совместное обучение девочек и мальчиков в школах, отмененное во время войны. А в 1956-м отменена введенная еще до войны плата за обучение в старших классах школы, в средних специальных и высших учебных заведениях.
К сожалению, были во времена оттепели и иные события. Например, операция «Вихрь» – введение советских войск в Будапешт в ноябре 1956 года для подавления венгерского восстания против коммунистического режима. Или расправа с Пастернаком за его роман «Доктор Живаго».
И все же в целом тогдашние события в СССР стали началом оттепели. Началом надежд на уход от ужаса последних лет сталинизма.
С конца 1953-го я – в Москве. Аспирант сектора новой истории Института истории.
Хочу сказать о жизни в этом институте. Но, забегая вперед, – о другом важном.
В Москве в 1955-м сенсацией был выход повести Эренбурга «Оттепель». Эта повесть дала название тем переменам в нашей стране, которые стали тогда происходить. Повесть вызвала большой интерес и оживление, но и резкую критику. Ее заклеймил в печати Фрол Козлов, глава Ленинградской парторганизации, да и не только он. Но это лишь придало ей популярности.
Я совершенно случайно побывал на первом ее обсуждении в Союзе писателей. Обсуждение узкое, келейное – в секции прозы.
Все литераторы пришли вовремя, но собрание не открывали. Прошло два часа. Пошел шепот, что организаторы никак не могут добраться до высокого начальства в ЦК партии, необходимо получить инструкции: как же отнестись к этой повести, что делать. Дело считалось серьезным.
Но добраться куда надо, видимо, не смогли.
Наконец, собравшиеся потребовали все-таки начать. И тогда председатель секции Юрий Либединский сказал, что правление Союза писателей поручило секции прозы разобраться: отчего это «всеми уважаемого Илью Григорьевича постигла такая творческая неудача». Сразу же встал Сергей Антонов, член правления, и заявил, что правление такого задания не давало. Либединский, смутившись, ответил, что сам он был на даче и судит с чужих слов.
Что тут началось! Чего только ни было наговорено – с каких только сторон и позиций! Кончилось тем, что заставили говорить самого Эренбурга. Он произнес буквально две фразы:
– Вы все видели, что тут происходило. Каждый делает свои выводы.
Собрание показало, какой разброд царил в обществе. В перерыве я подошел к Эренбургу, выразил ему свою поддержку.
А в Институте истории на первом заседании, где я был, обсуждалась статья Альберта Захаровича Манфреда. Спокойно. Оживление наступило после того, как кто-то назвал ее публицистичной. Альберта Захаровича это задело за живое. Реагировал он бурно: защищал право историка на свой собственный, не какой-то безликий, широко утвердившийся сейчас стиль.
– Я, – сказал он, – учусь стилю у Анатоля Франса.
Существо статьи Манфреда, наверно, интересовало не всех. Но манера и стиль исторических работ – это близко каждому. И разгорелась дискуссия. Историки Франции – Борис Фёдорович Поршнев, Фёдор Васильевич Потёмкин, Александр Иванович Молок, Энна Адольфовна Желубовская, приехавший из Одессы Вадим Сергеевич Алексеев-Попов – все высказались не только о проблемах стиля вообще, но и о языке Анатоля Франса.
И почти у каждого, что меня поразило, нашлось, что сказать.
Это было одно из первых таких искренних и оживленных обсуждений в Институте истории. Можно ли было всего лишь несколькими месяцами раньше публично сказать: «Я учусь стилю у Анатоля Франса»?
Учиться можно было только у «классиков марксизма-ленинизма».
Сталина уже нет, и языки чуть-чуть развязались после многих лет молчания или казенных слов.
Институтская жизнь стала очень интересной. На Волхонке, 14, в бывшем голицынском особняке, где когда-то останавливалась Екатерина II, находились гуманитарные институты: истории, экономики, философии. Крупнейшие гуманитарные диспуты проходили в этих стенах в огромном конференц-зале. Дискуссии были самые разнообразные. Выступали и те, кто возвращался, отсидев долгие годы.
Объявления обо всех наиболее важных заседаниях вывешивались у входа в здание. Там поначалу висела и мемориальная доска о том, что тут выступал Сталин. Потом доску оттуда убрали, перенесли в конференц-зал.
Интересных людей в Институте и вокруг Института – много. Лучшие историки страны.
Конечно, и тут не без смеха. Ученый секретарь института, собрав нас, аспирантов, вещала:
– Ведь вам же даны такие возможности! Изучайте языки, какие хотите. А ведь никто не подал заявок ни на канадский язык, ни на австрийский.
А научная руководительница одного аспиранта-американиста спросила его:
– На каком языке говорят эти ваши американские негры?
На обсуждении рукописи книги Льва Слёзкина новый сотрудник, только что переведенный в институт из ЦК партии, возмутился:
– Вот тут у автора полно цитат разных авторов, с разных языков. Надо все это проверить.
– Ну, что ж, проверяйте.
– Но я же этих языков не знаю!
Были и присланные в институт выпускники Академии общественных наук. Один из них взял тему о бактериологической войне, которую американцы якобы вели в Корее.
Но таких людей в институте было меньшинство.
Из тогдашней аспирантской молодежи выросли известные ученые и организаторы науки. В институте работали и отпрыски партийной элиты. Сестра Суслова, дочь члена Политбюро Кира Первухина. В секторе новейшей истории – две Светланы: дочь Молотова и отсидевшая в тюрьмах и лагерях дочь Бухарина. С пропагандистскими идеями они не выступали.
ХХ съезд партии, февраль 1956-го. Казалось, обстановка прояснилась. Поток освобожденных из лагерей резко возрос. Тех, кого в 53-м и 54-м выпустили лишь как амнистированных, объявили реабилитированными. На работу стали зачислять тех, кого прежде даже к окошку отдела кадров не подпускали.
Перемены отзывались и во внутренней жизни института.
Главное – исчезал страх, ежеминутный, постоянный, гнетущий. Постепенно развязывались языки, разговоры стали свободней.
В общественной жизни института возникли радостные вечера. Менее казенные, меньше лозунгов, дежурных речей, больше простоты, шуток. Какая-то всамделишная праздничность. Народ настолько изголодался по всему этому, что Анатолий Филиппович Миллер, известный востоковед (он тогда был председателем месткома института), даже приехал на новогодний вечер из санатория, с юга.
Появились капустники. Сначала – у артистов, в домах актера, в театрах. Но очень скоро распространились повсеместно – в научных институтах, конструкторских бюро, даже министерствах.
Политики не касались. Еще – опасно. Но бытовых тем – все больше.
Борис Фёдорович Поршнев очень любил «Мурку», одесскую песенку двадцатых годов. Со сцены петь ее он не решался. Но во время вечеров в институте в какой-то момент друг другу шептали: «Поршнев поет “Мурку” в такой-то комнате». И народ кидался туда. Очень уж сочно, с любовью он пел.
И в общежитии – жизнь
В Москве мне все-таки жилось нелегко. Магазины – пустые. На прилавках лишь «продельная крупа» (почти что с мусором). Получить в столовой мясную котлету – удача.
Я здесь – чужой. Знакомых нет, да и заводить не очень хотелось: душой был в Ленинграде. Денег не было. Со стипендии еще откладывал какие-то крохи, чтобы съездить в Ленинград – почтовым, самым дешевым поездом.
Единственным развлечением была байдарка. Гребной клуб на стрелке Москвы-реки, возле кондитерской фабрики. Как-то перевернулся на байдарке на том месте, где теперь стоит Петр I.
Почти все время проводил в библиотеках. Собственно, возможностей других и не было. Благо Ленинка тогда работала почти что до ночи. Приходил к девяти утра.
Места в общежитии мне не досталось. Через знакомых снял «угол» у пожилой женщины и предложил разделить его со мной Вале Дякину, моему ленинградскому другу, тоже поступившему в аспирантуру. Так что нас в 16-метровой комнате было трое. Хозяйка спала на диване, а мы с Валей по очереди: один день – на кровати, другой – на столе. И так полтора года. В мае 1955-го мне дали, наконец, место в общежитии.
Об общежитии стоит рассказать. Гостиница «Якорь», на углу Тверской и Большой Грузинской. Но не нынешнее здание, а старое. Когда-то там были «номера»: что-то среднее между гост