Наше неушедшее время — страница 41 из 46

; «Все снова смеются. Да, наверно, нигде и никогда так много не смеялись поэты, как “в те баснословные” года…»[195]. «Все были более или менее влюблены»[196].

Ахматова вспоминала о том времени иначе:

«Круглый год в одном и том же замызганном платье, в кое-как заштопанных чулках и в чем-то таком на ногах, о чем лучше не думать (но в основном прюнелевом), очень худая, очень бледная – вот какой я была в это время. И это продолжалось годами»[197].

Но Одоевцева была молода. Это ее первые успехи в жизни, да еще в кругу таких интересных людей. Может быть, первая любовь. Так можно ли ее упрекать, что полвека спустя она с умилением будет писать о тех годах?

В воспоминаниях она оживляла и, наверно, идеализировала впечатления молодости. Но писала и так:

Неправда, неправда, что прошлое мило.

Оно, как открытая жадно могила —

Мне страшно в него заглянуть.

Забудем, забудьте, забудь![198]

Противоречие? Но разве это противоречие не свойственно Гумилёву? И разве оно не сближает Одоевцеву с каждым из нас?

* * *

Когда я познакомился с Одоевцевой, мне показалось, что она пребывала в эйфории по поводу всего, что увидела в Питере и в Москве после шести с половиной десятилетий эмиграции. Уж очень восторженно ее приняли и охаживали: власти, писатели, журналисты. О Гумилёве говорили с придыханием. Мне захотелось напомнить ей, что еще совсем недавно все было не так. Стал говорить ей о жизни в сталинское и послесталинские времена. Будто она в свои девяносто чего-то не знала или не слышала.

Она только улыбнулась:

– Годы не выбросишь из памяти, но вспоминать ужасное надо как можно реже.

Моя откровенность все-таки сослужила мне добрую службу: придала встречам более доверительный тон. А это позволило задать ей довольно деликатный вопрос.

Я знал, что фамилию-имя-отчество Одоевцева взяла себе в 1919 или 1920 году. А до того, по паспорту, была Ираида Густавовна Гейнике. Впервые я услышал об этом от Льва Николаевича Гумилёва. Он подчеркнуто называл ее только «Гейнике».

Слышал я и рассказ Всеволода Александровича Рождественского – с ним меня познакомила его дочь Милена Всеволодовна. Не буду приводить по памяти, потому что в 1994 году она опубликовала воспоминания отца о Гумилёве, и там приведен этот рассказ.

По его словам, фамилию «Одоевцева» изобрел для нее Гумилёв. На одном из заседаний «Цеха поэтов» он, предложив своей ученице опубликовать ее первое стихотворение, сказал:

– Но вот как быть с именем автора? Рада звучит не по-русски, Вы меня простите, Рада Густавовна, но Ваше благородное остзейское происхождение сейчас было бы не у места. Надо Вам дать русское имя. Послушаем, что нам может предложить уважаемое собрание.

Послышались предложения, десятки женских имен, остановились на «Ирине».

– Прекрасно, – одобрил Гумилёв. Но это еще не все. Нужна другая фамилия. «Гейнике» звучит, простите, несколько гинекологически. Положимся на волю случая.

Он протянул через плечо руку к книжной полке за спиной и, не глядя, вытащил первую попавшуюся книгу.

«Русские ночи» Одоевского. Гм… – «Ирина Одоевская». В общем, неплохо. Но был поэт, приятель Лермонтова, Александр Одоевский. Не годится. А с фамилией расставаться жаль. Произведем в ней некоторое изменение: «Ирина Одоевцева». Право, недурно. Вы согласны, Рада Густавовна?

Новая Ирина, разумеется, была согласна. Да и всем такое словосочетание пришлось по душе.

– Так появилась на свет Ирина Одоевцева, – заключал свой рассказ Всеволод Александрович, – а вскоре вышел и ее стихотворный сборник «Двор чудес».

Когда я встречался с Ириной Владимировной, воспоминания Всеволода Александровича еще не были опубликованы, но я хорошо помнил то, что он говорил мне. Я пересказал ей, считая, что Рождественского нельзя заподозрить в антипатии к ней. Наоборот, он вспоминал о ней тепло: «…высокая стройная девушка, очень недурной внешности, носившая в пышной рыжеватой прическе огромный белый бант. Она обращала на себя всеобщее внимание, но держалась достаточно скромно, в жаркие споры не вступала и только изредка отпускала короткое ироническое и тонкое замечание»[199].

Она с возмущением стала доказывать мне, что вся эта история – сплошная выдумка. Фамилия «Одоевцева» – девичья фамилия ее матери. Смену имени не объяснила, а об отчестве:

– Моего отца звали Густав Адольф. Мне дали отчество – Густавовна, а моей сестре – Адольфовна. Сестра сменила отчество в начале тридцатых: из протеста против Адольфа Гитлера и его гонений на евреев.

Тогда я, пожалуй впервые, увидел на лице Ирины Владимировны раздражение. До этого случая мне казалось, оно ей вообще несвойственно, а тут ясно стало, что это задело ее за живое. И не стал продолжать эту тему.

Вспышка ее возмущения заставила меня задуматься. Наверно, забыл что-то Рождественский. Перемена имени-отчества-фамилии не могла произойти так просто, как ему казалось: «Новая Ирина, разумеется, была согласна».

С началом Первой мировой войны, которую тогда называли Германской, люди с немецкими фамилиями или фамилиями, похожими на немецкие, почувствовали себя неуютно. Пошла полоса изменения имен и фамилий. Вильгельмы Вильгельмовичи становились Василиями Васильевичами, – как один из историков, ставший потом знаменитым.

Все это, несомненно, относилось и к семье с фамилией Гейнике еще во время войны.

Как назовешь яхту, так она и поплывет, говорят парусники. Во время войны с Гитлером легко ли жилось в нашей стране человеку, которому родители дали имя Адольф? Или даже Ганс, Фриц?

Обладатели вполне «благозвучных» фамилий на «ов» и «ев» жаловались друзьям, что имена «Томас» и «Роберт» все равно не дадут им дойти до вершины политической власти. И не только политической. Хрущёв не дал стать первым космонавтом Герману Титову: говорят, не понравилось имя Герман.

Артисты Менакер и Миронова предпочли дать своему сыну Андрею фамилию матери. Так делали многие.

И мог бы дойти до вершины власти человек с фамилией Джугашвили, если бы он вовремя ее не сменил?

Судьба Гейнике сложилась бы не так, как судьба Одоевцевой. И тут идея рассказа Рождественского вполне верна. Но самому ему не приходилось сталкиваться с этим: отказываться от имени, которое носит твой отец, и он вряд ли, конечно, представлял себе, через какие душевные муки должна была пройти ученица Гумилёва. Вот и подал это как забавный эпизод.

Спрашивать ее о совсем уж личном я не решился. Не отважился спросить (хотя очень хотелось), почему в одних справочниках год ее рождения 1895-й, а в других – 1900-й или даже 1901-й: меня всегда учили не спрашивать женщин о возрасте. А Одоевцева вполне чувствовала себя женщиной. Передвигаться без посторонней помощи уже не могла, но, когда приходили посетители, долго прихорашивалась, прежде чем их принять.

Год она все же назвала: 1895-й.

* * *

После встреч с нею у меня сохранились многостраничные заметки. Слушая Ахматову, я не осмелился на ее глазах что-то записывать, а тут решил рискнуть. Ирина Владимировна не протестовала. Тогда, в 1988-м, если и не каждый упомянутый ею факт, то все же очень многое было для меня новостью. Сейчас, спустя много лет, большинство из них уже стали известны. Тем не менее приведу некоторые ее высказывания.

На мой вопрос, кто были ближайшими друзьями Гумилёва, она ответила: Лозинский, потом – Мандельштам. К Николаю Оцупу (который потом, в эмиграции много писал о нем), Гумилёв, по ее мнению, относился весьма сдержанно.

Об Анне Энгельгардт, второй жене Гумилёва: красива. Но настолько неумна, что директор гимназии попросил родителей забрать ее после пятого класса.

Описала ту квартиру на Преображенской, где Гумилёв провел последние годы жизни. Считала, что квартира принадлежала до революции какому-то адмиралу или видному чиновнику. Но обстановка была жалкой. Мебель обита зеленой клеенкой. Четыре комнаты: спальня, кабинет, столовая, одна комната заперта. Лишь весной 1921-го, незадолго до смерти, Гумилёв перебрался в Дом искусств, на углу Невского и Мойки, оставив за собой и квартиру на Преображенской.

Вспоминала, как Гумилёв заботился о впечатлении, которое производит на окружающих. Не показывал слабости, усталости: это противоречило созданному им для себя образу сильного человека. Вообще любил порисоваться, всегда немного играл.

И вместе с тем он сам рассказывал ей о таких эпизодах своей жизни, которые давали возможность подтрунивать над ним. О своем образовании писал: Сорбонна, или «Парижский университет». Но Одоевцевой признался, что был там на лекциях всего раз десять. Многим не без гордости намекал, что его, только что кончившего гимназию, принимали в лучших литературных салонах Парижа. А с Одоевцевой откровенничал: жил на бульваре Сен-Мишель, самом интеллигентском районе Парижа, но в скромной комнатке на верхнем этаже, рядом с приказчиками. И по вечерам, бывало, играл в карты с лакеем и консьержкой.

В кружке «Звучащая раковина», где Гумилёв (за глаза его звали «Гум») занимался с молодыми поэтами, на него молились богу. Но, добавила Одоевцева, ее он так и не научил писать стихи. И все же она была ему благодарна: общение с ним расширило ее кругозор, дало иное видение жизни:

– Он сделал меня образованной. Заставлял много читать, познакомил со многими интересными книгами.

Сам подавал пример. Читал очень много – от французской литературы до охотничьих журналов. Правда, по ее словам, ни чтение, ни гимназия не дали ему достаточных навыков правописания и орфографии. В черновиках его стихов и прозы полно орфографических ошибок.

Ирина Владимировна говорила о Гумилёве то с восхищением, то немного с улыбкой, но всегда – с теплотой, даже когда упоминала о его любовных похождениях. Она помогала Георгию Иванову готовить посмертный сборник Гумилёва. И тогда оказалось, что одно и то же стихотворение Гумилёв дарил нескольким женщинам, и каждой говорил, что посвятил его ей. Георгию Иванову пришлось все посвящения снять.