Наше время такое... — страница 26 из 99

Аттис впал в неистовство от великой ненависти к богине Венере.

Поэт, если он настоящий, устанавливает связи вещей, явлений, времен. Без них он будет страдать творческой близорукостью, потому что один предмет, одно явление, один момент не дают исторической перспективы. В ретроспективе всей мировой поэзии фигура Блока видится мне в особой близости к скорбной фигуре Данте. Обладая неистребимой жаждой истины, жаждой добра и справедливости, социального совершенства, интеллектуальной нервностью и чуткостью к слову, как к оружию борьбы, оба развились в недрах старых, отживающих общественных формаций и стали провозвестниками новой нравственности. Между ними есть прямая связь. Если Данте стоял у колыбели буржуазной морали, то Блоку довелось ее хоронить, а похоронив, стать у колыбели нашего социалистического общества, стать ее первым поэтом. Но в отличие от Данте, даже не подозревавшего о социальных последствиях своего творчества, Блок работал на революцию сознательно. Рафинированнейший интеллигент, человек высокой культуры, именно в силу этих своих качеств он порвал с кастовостью своего окружения и пришел к революции.

Подлинная интеллигентность, подлинная культура предполагают повышенное чувство ответственности за судьбы мира. Этим чувством в наивысшей степени обладал Блок. Оно заменило ему Вергилия на пути по сложным кругам и лабиринтам революционного времени. Для нас сегодня — это один из главных уроков блоковской судьбы. Обращаясь к ней, нам еще придется не только уяснять ее внутренние сложности, но и освобождать ее от многих исторических накладок, от групповых пристрастий! Достаточно вспомнить стихи Маяковского о встрече с Блоком у солдатских костров в поэме «Хорошо!»:


Солдату

упал

огонь на глаза,

на клок

волос

лег.

Я узнал,

удивился,

сказал:

«Здравствуйте,

Александр Блок.

Лафа футуристам,

фрак старья

разлазится

каждым швом».

Блок посмотрел —

костры горят —

«Очень хорошо».

. . . . . . . . . . . . . . .

И сразу

лицо,

скупее менял,

мрачнее,

чем смерть на свадьбе:

«Пишут...

из деревни...

сожгли...

у меня...

библиотеку в усадьбе».


Вот это «скупее менял», «мрачнее, чем смерть» и придыхания «сожгли... у меня» — можно было бы отнести к разряду полемических издержек, если бы потом это не стало литературной директивой, доведенной до школьных программ, укреплявшей ложный тезис о двойственном восприятии революции Блоком. В то время оспаривать такой тезис было трудно по двум причинам. Первая: общественность не располагала блоковскими документами в том объеме, в каком мы имеем теперь. Вторая: футуристы всегда претендовали на поэтическую монополию, и то, что не удалось их группе, выпало на долю Маяковского после смерти. Между тем в замечательной поэме «Хорошо!», написанной в 1927 году, в отношении к Блоку Маяковский грешит футуристическими пристрастиями.

Уже более полвека с нами нет Блока, всего на десять лет меньше — Маяковского. Когда-то эти два великана спорили — спорили не по пустякам, а по одному из коренных вопросов революции: как относиться к старой дореволюционной культуре? Они не доспорили. Возможно, Маяковскому в 1927 году казалось, что последнее слово в споре остается за ним. Но на роль арбитров в этом споре время выбрало и нас. Наша любовь к ним диктует нам быть документально точными. Нет сомнения, что о своей сожженной библиотеке в Шахматове Блок сообщил Маяковскому с большим огорчением и не потому только, что библиотека была его личная. Он смотрел дальше, уже тогда понимая, что за сожженные библиотеки и разрушенные здания народу-победителю придется еще раз платить. Теперь мы знаем, как Блок в ту пору отреагировал на стихотворение Маяковского «Радоваться рано», в котором тот призывал разрушить дворцы и другое «старье», охраняемое «именем искусства». «Не так, товарищ! — начал он свой ответ главе футуристов. — Не меньше, чем вы, ненавижу Зимний дворец и музеи... Ваш крик — все еще только крик боли, а не радости. Разрушая, мы все те же еще рабы старого мира...» Если бы жизнь страны пошла по рецептам футуристов, не видать бы нам ни Зимнего, ни тех великих сокровищ искусства в нем, которые учат нас сегодня красоте.

Подлинное отношение интеллигента Блока к революционным событиям было недвусмысленно выражено им в статье «Интеллигенция и Революция», написанной в январе 1918 года, что само по себе было подвигом. В ней он писал: «Она (революция. — В. Ф.) сродни природе. Горе тем, кто думает найти в революции исполнение только своих мечтаний, как бы высоки и благородны они ни были. Революция, как грозовой вихрь, как снежный буран, всегда несет новое и неожиданное; она жестоко обманывает многих; она легко калечит в своем водовороте достойного; она часто выносит на сушу невредимыми недостойных; но — это ее частности, это не меняет ни общего направления потока, ни того грозного и оглушительного гула, который издает поток. Гул этот все равно всегда — о великом». После этого он спрашивает: «Что же вы думали? Что революция — идиллия?»

Так и думали те, к кому обращался Блок, а обращение, как видите, было почти личным. Вокруг статьи и самого Блока поднялся шум не из тех «высоких» и «благородных» побуждений, о которых деликатно напоминала статья. В ее хулителях заговорила каста, белая косточка с ее полупривилегиями, любившая поговорить о народе, повздыхать о его тяжелой доле, а теперь, когда народ взял свою судьбу в собственные руки, напугавшаяся его прямолинейности. Другое дело, если бы народ получил некоторое облегчение из их интеллектуальных рук, а то ведь тот, не спросясь, решил действовать самостоятельно. Среди ополчившихся на Блока его прежние единоверцы по символизму — З. Гиппиус, Г. Чулков, критик Ю. Айхенвальд, «теоретик» имажинизма В. Шершеневич, не говоря уже об откровенно кадетских писаках. Все они вдруг оказались специалистами по революциям, как в наше время нет отбоя от «специалистов» по социализму.

Как свидетельствует сам Блок, размежевание произошло не вдруг. В неотправленном письме к З. Гиппиус он пишет: «Нас разделил не только 1917 год, но даже 1905-й, когда я еще мало видел и мало сознавал в жизни. Мы встречались лучше всего во времена самой глухой реакции, когда дремало главное и просыпалось второстепенное... Не знаю (или — знаю), почему Вы не увидели октябрьского величия за октябрьскими гримасами, которых было очень мало — могло быть во много раз больше». Характерно, что Блок опускает здесь Февральскую революцию, буржуазный характер которой он в полной мере постиг, будучи сотрудником Чрезвычайной следственной комиссии по расследованию преступлений царских министров. В это время он сам увидел не только старую разобранную машину, поступившую на свалку истории, но и новую, слегка подновленную эсерами для той же грязной работы. На этом-то окончательно и сформировался Блок, не только как великий поэт революции, но и как прозорливый политик, устремлявший свой взгляд в наше время.

В русской интеллигенции тех времен мне видятся два резко очерченных и крайне противоположных типа: реальный Александр Блок и созданный Горьким, тоже почти реальный, Клим Самгин с его скептической памятью: «Да — был ли мальчик-то, может, мальчика-то и не было?» У Блока — неудовлетворенность собой, поиск истины на уровне ученого, непреклонность в отстаивании добытой правды, концентрация личности до одной обжигающей идеи — Революции; у Самгина — себялюбие, видимость поиска, интеллектуальный паразитизм — на чувстве своей исключительности, приспособленчество, полная деградация личности. В этом межполюсном пространстве встанет множество творческих типов с разной степенью таланта, чувством правды, ответственности, благородства и поиска.

Говоря о судьбе Блока, нельзя в сравнительных целях не вспомнить другие поучительные судьбы, Ивана Бунина например. Художник-реалист высокого класса, один из последних представителей дворянской литературы, правда, уже ослабленной, малограмотный политик, Бунин принес себя в жертву сословному гонору. Начинал же он в силе зрелого Некрасова и живописно и совестливо как в «Родине»:


Они глумятся над тобою,

Они, о родина, корят

Тебя твоею простотою,

Убогим видом черных хат...

Так сын, спокойный и нахальный,

Стыдится матери своей —

Усталой, робкой и печальной

Средь городских его друзей,

Глядит с улыбкой состраданья

На ту, кто сотни верст брела

И для него, ко дню свиданья,

Последний грошик берегла.


К сожалению, часть русской интеллигенции, в том числе и сам Бунин, проявила потом непростительную историческую забывчивость в отношении того самого «грошика», который сберегала для нее родина. Что греха таить, и сегодня среди нашей советской интеллигенции мы найдем таких же забывчивых. Если старой интеллигенции еще простительно, в том смысле, что для понимания своего положения ей нужно было поднимать глубокие пласты русской истории, то для нас, в большинстве своем — интеллигентов в первом поколении, еще все на виду. Грошик, отданный на нашу интеллигентность, еще в обращении. Скажем прямо, Иван Бунин, начавший по-некрасовски народно, в годы революции проявил близорукость, за которую потом расплачивался муками унижения на чужбине. Сегодня не чужбина сохранила память о нем, сберегла его слово, а мы, и не потому, что в нас нет к нему чувства укора, и не потому, что в нас слишком уж развито чувство всепрощения, — нет, мы его сберегли из соображений более высоких и вместе с тем простых, в заботе о нашей культуре как народном достоянии, полученном за большую цену. Каждый большой талант народу чего-то стоит, поэтому у народа есть на него хозяйское право, так же, как право на Шаляпина. Кстати, в конце жизни они и сами это поняли. Эти огромные таланты должны были отработать и отрабатывают!..