Наше время такое... — страница 32 из 99


Давненько я вас не видала.

Теперь из ребяческих лет

Я важная дама стала,

А вы — знаменитый поэт.


Здесь мы слышим и провинциально напущенную на себя важность и кокетство, а через некоторое время, когда она узнала, что убили мужа:


Оставьте!

Уйдите прочь!

Вы — жалкий и низкий трусишка.

Он умер...

А вы вот здесь…


Интонационная переменчивость Анны Снегиной сама по себе, без ремарок повествующего, создает сложный образ женщины. Он романтичен памятью юности, в то же время до жалости банален. Романтическое отношение к ней и у поэта и у читателя появляется снова, когда она уже далеко...

Для нас сегодня «Анна Снегина» — редкий поэтический документ революционной эпохи, подлинность которого подтверждена временем. Этот документ некому и нечем оспаривать. Никто из поэтов тех лет не оставил нам такого полотна о жизни русского мужика в дни великого социального перелома.

Теперь о «Черном человеке».

Что такое «Черный человек», как не Моцарт и Сальери, заключенные в одном человеке: при этом Моцарт уже знает, что Сальери собирается его отравить, а может, отрава уже выпита.


Друг мой, друг мой,

Я очень и очень болен.

Сам не знаю, откуда взялась эта боль.


Сюжетно, а вернее, композиционно эта вещь напоминает блоковского «Двойника» («Однажды в октябрьском тумане»). Оба в конце прибегают к зеркальному отражению. У Блока: «Быть может, себя самого я встретил на глади зеркальной», у Есенина:


Я в цилиндре стою,

Никого со мной нет.

Я один...

И разбитое зеркало...


Но разница между этими двумя вещами не только в том, что конец есенинской поэмы трагичней. У Блока — это предощущение трагедии, у Есенина — сама трагедия. «Стареющий юноша» Блока жалуется, а «Черный человек» Есенина разоблачает. Его приход — возмездие за проступки безнравственные. «Счастье, — говорил он, — есть ловкость ума и рук». А коли так, то когда-то благословлялась фальшь: «Это ничего, что много мук приносят изломанные и лживые жесты». «Черный человек» — это суд над «изломанными и лживыми жестами». В замысле поэмы совсем не случаен рефрен:


Был он изящен,

К тому ж поэт,

Хоть с небольшой,

Но ухватистой силою,

И какую-то женщину,

Сорока с лишним лет,

Называл скверной девочкой

И своею милою.


По внутреннему драматизму борьбы — это самая глубокая вещь поэта.

Все возрастающий интерес к Есенину можно объяснить и той доброй тенденцией в развитии нашей поэзии за последние десять — двенадцать лет. От бесплодной декларативности она шагнула вперед к Человеку, к его духовному миру, к тому новому, что нарождается в нем, к тому старому, что еще мешает ему жить. Сегодня душевный мир человека невероятно сложен, ибо человечество переживает, может быть, самую сложную пору. Сегодня мир так связан, что на человеке незримо скрещиваются все противоречия мира. Сегодня поэту нужно иметь мужество не только понять это, но и смелость правдиво сказать об этом. Современным поэтам есть чему поучиться у Есенина. По его книгам мы с документальной достоверностью узнаем, как жил, радовался, страдал, любил и ненавидел человек первой четверти нашего двадцатого века.

И самое главное:

Он любил Родину,

Он очень любил Родину.

И любовь к деревне, и любовь к природе, и любовь к женщине, и любовь к самой поэзии — все слилось в его душе, в его творчестве в одну огромную любовь, которая обостряла его чувства, поднимала над сутолокой литературных школ и школок, формировала его как поэта и человека. Понимая это, он говорил с укором:

«У собратьев моих нет чувства родины во всем широком смысле этого слова, поэтому у них так и не согласовано все. Поэтому они так и любят диссонанс, который впитали в себя с удушливыми парами шутовского кривлянья ради самого кривляния».

Именно благодаря этой огромной любви он и уберегся в годы первой мировой войны от шовинистического угара. Сергей Есенин отверг империалистическую бойню и принял Октябрьскую революцию, интернациональный характер которой был ему совершенно ясен.

Любовь к родной земле не помешала поэту любить Украину, Узбекистан, Грузию, Азербайджан, любить их народы, их замечательных поэтов. Мы знаем, как хорошо ему писалось на Кавказе. Спасибо земле гор за то, что на ней родились прекрасные стихи нашего русского поэта!

Огромная любовь к Родине не притупила, а, наоборот, обострила его взгляд, когда он смотрел на Европу и Америку. Он не мог не восхититься индустриальной поэмой Нью-Йорка, созданной трудолюбивым американским народом, но он не мог не увидеть и главного героя Америки — господина Доллара, во имя которого в мире до сих пор совершаются преступления.

Он любил Родину не слепо, ибо хорошо знал ее, оборванную, измотанную борьбой, начавшую свою индустриализацию с зажигалок. Но он гордился тем, что она дала миру Ленина, открыла дерзкий путь к новому. Огромная любовь к Родине дала Сергею Есенину право сказать:


Но и тогда,

Когда во всей планете

Пройдет вражда племен,

Исчезнет ложь и грусть, —

Я буду воспевать

Всем существом в поэте

Шестую часть земли

С названьем кратким «Русь».


Да, так оно и будет.


Чуть-чуть...


Прошлым летом мне довелось ехать из Махачкалы в направлении аула Кубачи. По правую сторону необозримой долины причудливой цепью громоздились горы, образуя замысловатые фигуры, четко проступавшие на чистом небе. Где-то после получаса езды мой спутник остановил машину и с загадочной улыбкой предложил посмотреть на горы. Меня поразило: на ниспадающих складках гор, запрокинув голову к небу, лежал Пушкин — Пушкин на смертном одре. Да, да, все — кольца кудрей, крутой лоб и орлий нос, чуть-чуть приплюснутый книзу, верхняя удлиненная губа, застывшая в нервности, и крутой подбородок, скорбно выпятившийся из тени бакенбарда, — все повторило Пушкина таким, каким он рисовал сам себя на полях своих рукописей...

Мы тронулись и проехали всего десятки метров — в облике Пушкина произошли какие-то сдвиги, но он все еще оставался Пушкиным, а через сотню метров это был уже совсем чужой человек. Еще через сотню метров не стало и его. На том месте снова громоздились горы с отвесными скалами и впадинами. И тогда я подумал, что это мимолетное видение — то самое «чуть-чуть» в искусстве, которое дается стечением многих счастливых обстоятельств: сошлись вместе — есть Пушкин, выпало хоть одно — нет Пушкина...

О нагорном Пушкине я вспомнил в связи с дискуссией в «Литературной России» по поводу сомнительной буквы в тексте «Черного человека» С. Есенина, которую из-за похожести написания ее автором можно читать как «ч» и как «г». До сих пор во всех изданиях была признана буква «г», и текст читается так:


Голова моя машет ушами,

Как крыльями птица.

Ей на шее ноги

Маячить больше невмочь.


Литературовед В. Вдовин, уже доказавший свою бережность к поэзии Есенина, считает, что «на шее ноги» — бессмыслица, что следует читать «на шее ночи (множественное число) маячить больше невмочь». При этом он ссылается на С. Злобина, в свое время высказавшего такое же мнение, а также на поправку с «г» на «ч», сделанную в машинописном тексте при издании первого собрания сочинений поэта, но почему-то не принятую в расчет, а более всего — на образную систему есенинского стиха. «Заметки текстолога» В. Вдовина вызвали большой интерес литературной общественности. Со своими суждениями выступили читатели и литературоведы, среди которых оказались горячие защитники и ныне действующего текста.

Скажу откровенно, дискуссия была для меня несколько неожиданной. Не занимаясь текстологическими изысканиями, ранее я предполагал, что поэма «Черный человек» при жизни поэта не имела чистового списка и поэтому, читая «на шее ноги», закрывал глаза на сплюснутость этого образа. Но поскольку чистовая прижизненная редакция существует, то спор приобретает для меня особый cмысл.

Из всех оппонентов В. Вдовина наиболее аргументированно выступил В. Баранов, считающий, что ныне существующая редакция соответствует задачам поэмы и вполне передает «болезненно-надломленное состояние героя», якобы обозначенное поэтом с первых же строк:


Друг мой, друг мой,

Я очень и очень болен.

Сам не знаю, откуда взялась эта боль.

То ли ветер свистит

Над пустым и безлюдным полем,

То ль, как рощу в сентябрь,

Осыпает мозги алкоголь.


Все последующие выводы В. Баранова будут исходить из той посылки, что поэт находится в состоянии болезненности и надломленности. «Повышенная экспрессивность языковых средств направлена на то, чтобы это состояние передать». С этим можно согласиться лишь отчасти.

Герой поэмы признается, что болен, но с выводом, что надломлен, торопиться не следует. Болезненность не обязательно должна сопрягаться с надломленностью, он еще не знает ни характера, ни причины своей болезни: «Сам не знаю, откуда взялась эта боль». А коли так, не будем забегать вперед и определять якобы необходимого характера «экспрессивности языковых средств». Легко поддаться соблазну и увидеть природу болезни в строчках: «То ль, как рощу в сентябрь, осыпает мозги алкоголь». Тогда исследователю можно принять и экспрессию есенинского стиха вроде пьяного бреда. Однако поэт пишет: «То ли ветер свистит... То ль...»

Первая строфа, как и вторая, о которой разгорелся спор, еще только экспозиция поэмы, задача которой — поставить верный диагноз болезни. Для экспозиции же не требуется какой-то особой экспрессии. Тем более вскоре же мы узнаем, что болезнь героя — не банально бытовая, а нравственная. Уже сам поиск верного диагноза болезни, активная борьба с ней, борьба на взлете светлой половины раздвоенного сознания, не снимая трагичности ситуаций, исключают надломленность как результат болезненности.