Наше время такое... — страница 63 из 99


Поднимая народы на смертную битву с врагами,

Словно соколов, годы отпуская в полет,

Неразведанный путь, но единственный пробивая

штыками,

Молодая Эпоха в грозе небывалой встает.


Конечно, позднее стихи Прокофьева будут иными. В них ворвется человеческий быт со всеми его зримыми, ощутимыми деталями — с дождями и ветрами, с радостью и слезами, с озорством, шуткой и гневом. И уже во всем будет сказываться школа больших категорий. Малое всегда будет принадлежать большому.

Поэтический талант Александра Прокофьева замешивался не так просто. Тот, кто внимательно читал его ранние стихи, заметил, что этот поэт не был глух к творчеству поэтов Запада. В отдельных его стихах 30-х годов явственно слышится ритмическая манера Киплинга.

«Разговор по душам», «Мы», «Эпоха» да и другие стихи написаны в свойственной Киплингу манере наступательного марша:


Мы шли от предгорий к морю — нам вся страна

отдана,

Мы ели сухую воблу, какой не ел сатана!

Из рук отпускали в руки окрашенный кровью стяг.

Мы столько хлебнули горя, что горе земли — пустяк!


Автор шести песен о Ладоге, уже определивших его лицо, обращается к Киплингу не затем, чтобы походить на него, а затем, чтобы спорить с ним. В данном случае заимствование формы имеет еще и философский смысл. Киплинг говорит: этих форм достойны только мои идеи, только энергия мужественных завоевателей. Беря ту же форму, Прокофьев говорит: эта форма может быть наполнена более возвышенным и более благородным содержанием. И тогда начинает звучать маршевый ритм Революции: «И все-таки, все-таки, все-таки прошли сквозь огненный шквал. Ты в гроб пойдешь — и заплачешь, что жизни такой не знал!» Но уже в стихотворении «Смерть пулеметчика Евлампия Бачурина» киплинговский ритм взорван новой, чисто прокофьевской интонацией: «Обстановочка — ахова!» А позднее поэт откажется от этих заданных себе форм. Одно дело доказать, что ты можешь, другое дело — быть самим собой.

Прослеживая пути развития поэтического дара Прокофьева, некоторые критики часто переоценивают влияние одних поэтов и недооценивают влияние других. Так, с певцом Олонии связывали — один с оговорками, другие без оговорок — имя Клюева. Не берусь судить о тех ранних стихах, которые могли остаться за пределами книг. Сужу лишь о том, что напечатано. А во всем, что издано Прокофьевым, невозможно отыскать ничего клюевского. В стихах «ладожского дьячка» — «трезвонит Лесной Пономарь», в стихах Прокофьева — перезаряжают револьверы. Видимо, некоторых критиков смущает то, что оба поэта — земляки, что оба они ходили в одни и те же кладовые народного языка. Ходить-то ходили, да вынесли разное. В богатейших кладовых народного языка есть и залежавшийся товар, пропахший ладаном и пылью. Клюев ходил за ним. Чихал, но выносил, признаваясь: «Блюду я забвенье, сны и гроба». Прокофьев брал лишь то, что жило и работало, что должно было жить и работать.


«Гори, гори ясно, чтобы не погасло!» —

Так поют в России, так поют.

Ставит солнце золотое прясло,

Колья кузнецы ему куют.


Пытаясь обнаружить влияние Клюева на творчество Прокофьева, критика в то же время явно недооценивает роль таких поэтов, как Александр Блок и Сергей Есенин. Однако не следует искать чего-то, формально похожего на стихи этих поэтов. Киплинг — эпизод, хотя и заметный, а Блок и Есенин вошли в творчество Прокофьева более органически, а потому и подспудней. Они не могли не влиять уже потому, что были огромными поэтами и очень много думали и писали о России, которая стала одной из главных тем и у Александра Прокофьева.

Взглянем хотя бы на эпиграфы, взятые из стихов этих поэтов. Так, стихи о битве на Волге увенчаны строчкою Блока: «За рекой поганая орда». Разве эта строка, да и сами стихи, не родня таким строчкам Прокофьева: «Красный стяг над полками России, черный флаг над поганой ордой»? А разве не подошли бы в качестве эпиграфа к поэме «Россия» и такие строки Блока: «За Непрядвой лебеди кричали, и опять, опять они кричат...»? Если не ко всей поэме, то к большей ее части?

Не менее ощутимо и влияние Есенина. Прежде всего Прокофьева и Есенина роднит чувственное восприятие природы. Без нее их поэзия немыслима. В ней и жизнь и философия жизни. Влияние сказалось и в стихах, посвященных любви, и в стихах о Родине. «О Русь, взмахни крылами!» — этот есенинский призыв нужен был Прокофьеву, чтобы сказать свое:


Да, есть слова глухие,

Они мне не родня,

Но есть слова такие,

Что посильней огня!

Они других красивей —

С могучей буквой «Р»:

Ну, например, Россия,

Россия, например!


Есть еще одно имя: Маяковский. В близости Прокофьева к Маяковскому меня привлекает тоже не внешняя похожесть строк одного поэта на строки другого. Если придерживаться только этого принципа, то эпигонам легче всего попасть в родственники к великому поэту. Они будут появляться с легкостью и нахальством пресловутых детей лейтенанта Шмидта из «Золотого теленка» Ильфа и Петрова. Нечто подобное замечено Прокофьевым в стихотворении «Поразбивали строчки лесенкой». Легко назвать себя последователем Маяковского, но попробуйте взвалить на себя его великий груз. «Ужель того не знают птенчики, что он планетой завладел? Они к читателю с бубенчиком, а он что колокол гремел».

Любовь Прокофьева к поэту революции давняя и несуетная. Сейчас в любви к Маяковскому объясняются даже те, кто при жизни поэта портил ему кровь. История сохранила немного признаний, датированных тридцать первым годом.


...Я ни капли в песне не заумен.

Уберите синий пистолет!

Командармы и красноармейцы,

Умер

Чуть ли не единственный поэт!

Я иду в друзьях.


Обращение Прокофьева к командармам и красноармейцам сделано в стиле самого Маяковского, тем и важнее признание: «Я иду в друзьях». В этом признании было и обещание не изменять творческой дружбе. Сейчас уже можно сказать, что Александр Прокофьев не бросил слов на ветер. Поэтому и приятно среди множества давних строк поэта заприметить именно эту строчку.

Исследователи творчества Прокофьева справедливо заметили нечто общее между ним и Маяковским в использовании фольклора. Маяковский извлекал из фольклора главным образом сатирический эффект. То же самое критики обнаружили и у Прокофьева. Этим фактом как бы поднимается престиж последнего. Но справедливость требует взглянуть на это несколько иначе. Маяковский шел к фольклору как умный и чуткий мастер, а Прокофьеву фольклор дался по праву рождения. Он не прибегает к нему, а органически замешан на нем, потому и решает с его помощью не только сатирические, но и лирические задачи. Приспосабливая народные формы языка к своей сатирической задаче, Маяковский допускал вольности, невозможные в народном языке. Например: «Мчит Юденич с Петербурга». Народное слово всегда удивительно точно. Народ-языкотворец сказал бы «с-под Петербурга». Конечно, эта вольность не умаляет творчества Маяковского, но подтверждает то, что он обращался к фольклору для решения определенных поэтических задач.

Родословная поэта — понятие сложное. Кроме отцов, дедов и прадедов, в нее может попасть и братенник, а у Прокофьева много поэтов-братенников. Влияние поэтического быта часто не поддается контролю исследователя. Поди разберись, на каких хлебах мастер спорта нажил свою мускулатуру. Скажут, у него была своя система питания. Но и другой мог пользоваться тем же. То же самое можно сказать и о системе упражнений. И все-таки очень важно, хотя бы в общих чертах, проследить, как мастера приходят к своим победам.


* * *

Уже первые книги Прокофьева принесли ему широкую известность. О нем писали, о нем спорили. Писал и спорил он сам. На Первом съезде писателей, делегатом которого был молодой поэт, о нем говорил А. М. Горький. Подчеркивая даровитость поэта, он в то же время упрекал его за излишнюю гиперболизацию образов (имелась в виду «Повесть о двух братьях»). Ему тогда показалось, что это от непреодоленного влияния Маяковского, а не от фольклора, как было в действительности. У меня нет возможности останавливаться на «Повести о двух братьях», потому что она — еще не та победа, о которой надо говорить. Скорее — лишь одна из вех к ней.

Поэтический путь Прокофьева был не без препятствий. Перечитывая довоенные стихи поэта, видишь, что трагические события конца 30-х годов заметно отразились и на его творчестве. Прежде всего сместился интерес от стихов большого гражданского звучания к стихам о любви, о красоте. В эти годы им написаны такие стихи, как «Сольвейг», «Вопрос», «Настя» и другие. Стихи же на гражданские темы начали звучать несколько приглушенно, без прежней боевитости и эмоциональной активности. Боевитость пришла, когда в мире снова запахло порохом. В 1940 году он сказал:


Что ж, я расскажу вам в конце концов,

Как мы хоронили убитых бойцов.


Великую Отечественную войну поэт встретил в полном вооружении боевого слова. В те годы наша поэзия заняла большие высоты, и одной из таких высот стала поэма «Россия», отмеченная Государственной премией.

Поэмы бывают разные: эпические, лирические, лироэпические, сюжетные, бессюжетные. Одного не бывает: поэм без судеб. В поэме Прокофьева — судьба России без обиняков. От ее судьбы — все остальные судьбы. У иных поэма может не зависеть от предыдущего творчества, то есть она не втягивает в себя сделанного прежде. Так, «Дума про Опанаса» — явление в творчестве Эдуарда Багрицкого не случайное, но сравнительно обособленное, даже ритм, даже интонация. Другое у Прокофьева. Путь к поэме «Россия» — это не только путь по войне, а вся жизнь от первых песен о Ладоге, от первых стихов о Родине, поэтому она вобрала в себя все главные интересы и все особенности его творчества: