Наше житье — страница 11 из 17

— Это не графит, а свинец, — поправил подаривший.

— Разве? А по-моему графит…

— Не знаю. Мы ведь вообще ничего не знаем. Вот, может быть, видим эту штуку последний раз. Всю жизнь была она с нами, каждый день вертели ее в руках и почти не видели. И называется так диковинно — «карандаш». Что за «карандаш» такой? Откуда такое слово? Никто, вероятно, и не знает. Вот жил такой карандаш всю жизнь с нами. И не замечали мы его. А какой красивый — ровный, шестигранный, полированный, удобный, приятный. В сущности, мы, наверное, каждый раз испытывали удовольствие от общения с ним. Тайное, неосознанное и неотмеченное. Как мы вспомним его, когда его не будет? Была такая чудесная палочка с непонятным названием. И ничего мы о ней не знали, кроме того что она «карандаш». А кто ее выдумал, из чего сделал, почему так назвал — ничего не знаем и не вспомним. Телеграфы и телефоны, и машины, и паровозы — этого мы не забудем. Это так называемые большие «чудеса современной техники». Как их забудешь — они мир двигали. А вот бумага — простая писчая бумага — задумывались ли вы когда-нибудь над нею. Из чего она сделана?

— Из тряпок, из дерева, право не знаю — смотря какая, — отвечала я.

— И я не знаю. Из чего, как, кто выдумал? А какая чудесная вещь! Взгляните: белая, гладкая, почти не имеет третьего измерения — такая тонкая. Сделана, говорите вы, из дерева, из какой-нибудь бурой корявой сосны. Разве это не чудо? И главное — до чего красиво! Разве не было для нас для всех тайной радостью дотрагиваться до этих гладких шелковистых листов. Мы-то привыкли, не чувствовали, что это радость. А случалось вам видеть, как мужик в деревне развертывает листок газеты, или письма, с каким благоговением ощупывает заскорузлыми, плохо гнущимися пальцами тонкую гибкую полоску почти без третьего измерения. Вот, может быть, скоро не будет бумаги — наглядимся, налюбуемся, нарадуемся на нее, пока есть. А имя у нее тоже какое странное — «бумага». Откуда это?

Он подумал и продолжал:

— Странная была жизнь. Все время нас радовали. Только и делали, что радовали, а мы и не замечали этого. Каждая пуговица вашего платья из кожи вон лезла, чтобы быть красивой. Самая мелкая ерунда — ушко у иголки — ну какие к нему можно предъявлять требования? Лишь бы нитка влезла, вот и все. Так ведь и эта, самая ничтожная из ничтожных, деталь нашего обихода считала своим долгом хоть позолотиться что ли вам на радость. Или какая-нибудь пыльная тряпка, которая фабриковалась-то именно для этого самого унизительного дела — вытирать собою пыль — и та не отказала себе в возможности украситься каким-то красным бордюрчиком с бурыми квадратиками — а все для вас, для вашей радости. И видели-то вы ее может быть раз в год, когда зазевавшаяся прислуга забывала ее в углу на этажерке, и вы сердито швыряли ее ногой в коридор; а вот для этого самого момента и разукрасили ее на фабрике: художник сочинял рисунок — красивый бордюрчик с бурыми квадратами, мастер подбирал краски, и, если своих подходящих не находилось — выписывал их из-за границы, хлопотал, платил пошлины, прятал проект от конкурентов. А потом ткачи работали, высчитывали нитки, чтобы тряпка вышла не какая-нибудь, а рисунчатая, потом рабочие бастовали, потом их усмиряли, и все для того, чтобы удалась пыльная тряпка отечеству на славу, нам на утешение.

— Стекол скоро совсем не будет. Половина окон в городе досками забита. Во время революций больше всего стекла страдают. Теперь, говорят, в России стекла хватит ровно на один переворот, и кончено. Будем жить без стекла. Сначала трудно будет, потом привыкнем и забудем, что за стекло такое было. Начнем вспоминать, детям рассказывать: твердое, прозрачное, финикияне выдумали; все через него видно, а насквозь пройти не пускает. Прямо чудо из чудес. Дети послушают и перестанут нас уважать — зачем врем без толку.

Сколько неисчислимых радостей было у нас! Сколько чудес!

Зонтики, зубные щетки (их давным-давно уже нет!), спички (и их нет).

— Спички — это были такие чудесные палочки. Если потрешь эту палочку о шершавую поверхность, то на конце ее появлялся огонь. Из этой маленькой палочки каждый мог добыть и свет, и тепло. В каждой жил сухой огонек. Кто хотел, мог хоть полный карман набить себе таких огоньков. Люди носили огоньки с собой в коробке, и никто не удивлялся — скучно жили, не понимали своей радости…

Вот живу теперь в стране больших и малых чудес и снова привыкла к ним, и не чувствую, что в них радость.

Только когда вижу карандаш, простой карандаш номер второй, вспоминаю я о том моем совдепском последнем и думаю:

— Какой ты красивый, шестигранный, душистый! Как можно не замечать тебя и всех тех милых маленьких чудес, которые живут с нами и радуют нас, и умирают там в Совдепии. Неужели уже забыли тебя там, и дети только во сне вспоминают удивительное имя твое — «ка-ран-даш»!

Песни Востока

Крым

На юру — на самом ветре

Под большим гором Ай-Петри

Стоит сакля мой. Ой-ой.

Не сажу я винограда,

Я чужому вину рада

Мне не нужно мой. Ой-ой.

На мэнэ Айшэ бранится:

«Для чего Фатьма белится,

Красится хеной? Ой-ой.

Для чего-жа, почему-жа

Видно очень ищет мужа —

Хочет быть женой?» Ой-ой.

Врешь, Айшэ, врешь, злая птица.

Фатьма бедная вдовица

Скромная собой. Ой-ой.

Не сажу я винограда

Мне своих мужей не надо.

У мэнэ есть твой. Ой-ой.


Персия

Он:

В апельсиновом саду

Жил большой какаду,

Совсем голубой —

Не как мы с тобой…

В изумрудном яйце,

В золоченом кольце

Он качался, звенел,

На луну глядел —

Хорошо ли на луне…

Айшэ! Ай, Айшэ!

Приходи ко мне!

Она:

По ограде ползет

Злой зеленый кот,

Злой, большой,

Хвост трубой —

Не такой, как мы с тобой!

В апельсиновом саду

Он нашел какаду,

Похвалил, посмотрел,

Полюбил и съел…

Вот и нет какаду…

Гассан! Ай, Гассан!

Я к тебе не приду.

Нет…

Смешное в печальном

Во время Гражданской войны много было забавных эпизодов, которые нигде и никем не записаны.

В историю они, конечно, не войдут, а с течением времени или забудутся совсем, или изукрасятся такими выдумками, что утратят всякую истинность и интерес.

История будет отмечать крупные лица, крупные факты и события. Такого-то числа, скажет, таким-то генералом был взят такой-то город с тяжелыми боями и потерями. Будет описана тактика наступления, обороны, сдача города, паника жителей, какие-нибудь отдельные случаи зверств, — но цвета, вкуса, «живого тела» события не передадут. В маленьких забавных или трагических рассказиках бесхитростных очевидцев проступают иногда настоящие физиономии событий, живые и теплые.

Помню было в газетах о том, что генерал Шкуро с небольшим отрядом взял село, занятое большевиками.

Так пишут.

А рассказывают об этом так:

В селе, занятом большевиками, уже несколько дней ходили слухи о приближении генерала Шкуро. Население волновалось, комиссары, запершись на ключ и завесив окна, укладывали чемоданы и спешно выезжали «в командировку».

И вот в одно прекрасное утро с гиком, перегнувшись на седле, пролетел по главной улице казак. Пролетел, на полном ходу осадил коня у дома старосты и размахивая нагайкой над головой закричал:

— Чтоб все было готово! Через полчаса генерал вступает в село.

Прокричал, повернул коня и был таков. Только пыль закрутилась, да камни щелкнули.

Мгновенно все улицы точно помелом вымело. Ни души. Кур и тех убрали. Ставни, двери захлопнулись. Заперлись, сидят, молчат. Старуха пред иконами четверговую свечу затеплила.

— Пронеси Бог беду мимо!

А сельские власти, крадучись, вдоль стенок пробрались, вместе собрались, толкуют между собой: как генералу хлеб-соль подавать будут, так можно ли то самое полотенце, которым большевиков встречали, али неловко.

Подумали — решили, что ладно.

— На каждый чих не наздравствуешься.

Защелкали копыта.

— Едет! Едет!

— Это что же?

Едет генерал сам друг с ординарцем. Едет медленно, говорит ординарцу о чем-то сердито. Не то недоволен, не то строгие приказы дает.

Выбежали власти, испуганные. Генерал на них еле смотрит. Сейчас же заперся в отведенном ему помещении, карты разложил, булавками тычет, пером трещит — воюет.

Вдруг опять по улице казак. Такой же лохматый, матерой, страшный, как и тот, что первым прискакал.

Генерал услышал, окно распахнул, спрашивает:

— Чего еще?

Под казаком лошадь пляшет, казак с лошади докладывает — так мол и так, кавалерия беспокоится, хочет в село входить.

Генерал брови нахмурил.

— Нельзя! Пусть остается где была. Ее в село пустить — все добро разграбит — очень уж она озлоблена.

Поскакал казак — только искры из-под копыт. А генерал опять за свои планы.

Через четверть часа другой казак с другой стороны. Такой же лохматый, такой же страшный — будто тот же самый. Прямо к генералу.

— Артиллерия беспокоится. Хочет в село входить.

Рассердился генерал. Кричит на всю деревню.

— Нельзя их сюда пускать! Они все дома спалят, так озлоблены. Пусть обождут за лесом.

Не успел казак с глаз скрыться — третий катит с третьей стороны. Такой же лохматый, и кажется перепуганным сельчанам, будто тот же самый, — чего со страху не померещится.