Наши годы — страница 14 из 78

Он сидел бледный. Только сейчас я обратил внимание, что Костя сидит над чистым листом бумаги, а корзина у стола полна скомканных листов.

— Ты, говорят, написал еще одну сказочку? — поинтересовалась Ирочка.

Тайно от нас Костя писал сказки и даже носил их в отдел литературы, где всякий раз сказки заворачивались.

— Оставь в покое мои сказки! — крикнул Костя. — Они хоть добрые.

— Над твоими сказками потешается вся редакция. Возможно, они и добрые, не знаю, но убеждена, что бездарные. Бездарное же не может быть добрым, Костя, оно злое! — сказала Ирочка.

Костя еще больше побледнел. Я поймал на себе его полный страдания и ненависти взгляд. Самое непереносимое для Кости было, что все это слышу я.

— Я! Ты… Ты еще пожалеешь! Я иду к редактору! — Костя выбежал из комнаты, хлопнул дверью.

Ирочка пожала плечами.

— Ты не права, — сказал я. — И, думаю, сказки — не твоя стихия.

— Только не говори, не говори, что он несчастный, жалкий человек, который никому не причиняет зла, — горячо произнесла она, хотя я и не думал ничего говорить. — Он причиняет зло уже тем, что сидит не на своем месте. Здесь мог бы работать какой-нибудь талантливый энергичный парень, а не этот… — Ирочка выругалась. — Ну да ладно. Значит, что нужно в Киеве…

Ирочкин прямой немигающий взгляд парализовал меня. Я тупо слушал, что нужно в Киеве.

— Эх, Петенька, дружочек, — закончила инструктаж Ирочка. — Да попади ты под его начало, как бы он тебя давил. Ах, как бы он тебя давил… — Она смотрела на меня с некоторым даже сожалением, что этого не происходит. Я чувствовал себя виноградной гроздью, которую уже начали давить.

Ирочка вертела мною как хотела.

— И все равно — так нельзя! — упрямо пробормотал я.

— А идите вы все! — Она швырнула ручку на стол. — Один готов со свету сжить, другой чувствителен, как барышня! — Ручка прокатилась по столу, свалилась на ковер.

…Я пробыл в Киеве четыре дня, обошел музеи, раз сто прогулялся по Крещатику, посетил кафе «Билий ведмидь». Вечера проводил у парня. Он жил невесело: болела дочка, на заводе срезали премию, ему было не до меня. Однако же никто не заставлял его писать письмо в редакцию, поэтому приходилось терпеть мое общество. «Я рано женился, — рассказывал парень. — Дочка вот родилась. Всё! Времени свободного теперь нет, с заочного пришлось уйти. Тут еще на заводе реконструкция. Дай, думаю, почитаю вечерком, а перед глазами строчки плывут… Мебель купили кое-как, теперь долгов полторы тыщи. Я эту лесную школу как сказку сейчас вспоминаю».

Потом хлынул дождь, вода потекла по Крещатику. Я ходил по городу, промокая до нитки. Тогда еще каждый новый город вызывал во мне жадное любопытство, и Киев — колыбель земли Русской — вошел в память как ковчег, плывущий по волнам. Из-за дождя пришлось сдать авиабилет, взять железнодорожный. В купе почему-то оказался один. Ночью, за чуть качающимся столом, под звон стакана и ложечки писал материал. Тогда я был нетерпелив. Собрав материал, писал немедленно: неважно, день был или ночь. Иногда закрывал глаза, звон превращался в колокольный. Колокольным звоном окутана, соединена земля. Древняя Русь… Тряс головой, прогоняя наваждения.

«Всегда, когда мне не везло, когда становилось трудно, когда жизнь, как говорят моряки, «давала крен», всегда на помощь приходили воспоминания о лесной школе, где мы учились любить природу, быть ей полезными…»

А за окном свистела темнота, вспыхивали и гасли огни станций, деревья бросали тени на освещенные перроны. По коридору гулял теплый ветер. Три часа ночи.

«А мне? Какие, интересно, воспоминания придут на помощь мне?» — смотрел в окно, гладил зачем-то его руками. Белыми казались руки. Вспоминались восковые прозрачные пальцы летописца Нестора. Толпа подвыпивших парней грохотала башмаками по гулким камням: «Побигли смотреть на предков, хлопцы!» Явилась мысль, что лучше бы утешаться не воспоминаниями, а делом. Смотрел на исписанные листки. То было дело, однако эпизодическое, истерическое. Не бред ли — писать в поезде, да еще ночью? Ирочка! Имя ее обрело для меня вечный, мирозданческий смысл. Я жил, мыслил, чувствовал в границах, определяемых Ирочкиным отношением ко мне. Ради нее был готов на все, но ей было на это плевать. У Ирочки вообще не было никакого ко мне отношения! Потому образ ее расширялся, как галактика. Переживания, сомнения захватывали меня, вертели, как пушинку. В поезде, под стук колес, под звон стакана и ложечки я постигал собственные ничтожество, неприкаянность. Ирочкино равнодушие, как мертвое море, объяло мою жизнь вообще. Я не принадлежал сам себе, не знал, что делать, к чему стремиться. Я принадлежал бесплодным, разрушительным мыслям, существовал в замкнутом круге.

«Что произошло? — думал в пять утра, в рассветном голубом купе, кутаясь в холодную простынь. — Откуда это наваждение? Ведь жил я раньше без Ирочки». Воспоминания о студенческих годах, обо всем, не связанном с Ирочкой, казались сейчас пустыми. То была не жизнь, то было бездумное скольжение пуха, полет ничтожнейшего облака по небу. Мысль, что я — ничто пред Ирочкой, потому что я — ничто вообще, не давала покоя. «Надо что-то делать! Надо что-то менять!» — тупо бубнил в такт колесам.

В половине десятого поезд вкатился в Москву. Я поехал домой, помылся в ванной, лег спать. Дневной сон, как известно, тяжел и сумрачен. Проснувшись, потащился зачем-то в редакцию. Конец рабочего дня. Над асфальтом дымное марево. Вспотевшие люди проваливаются по эскалаторам в метро. В газетно-журнальном комплексе затишье, даже лифты, кажется, снуют разморенно.

Наша комната оказалась закрытой. Ни Ирочки, ни толстого Кости.

В холле, дожидаясь лифта, увидел Владимира Антоновича. Сначала подумал — галлюцинация, но это в самом деле был он, с гадкой сумочкой на запястье.

— Здравствуй, Петя, — приветливо поздоровался. — Давно тебя не видел. Ездил куда?

— В Киев.

— В Киев, — вздохнул он, — а лучше бы в Париж.

— Это вы в Париж, а я рылом не вышел.

— Хотел позвать Ирину на футбол, — закрыл тему городов Владимир Антонович, — неожиданно сунули билеты. Позвонил — не отвечает, думал, может, собрание какое. Зашел, а тут пустыня. Четвертьфинал Кубка кубков. Наше «Динамо» играет со шведами. Ты, случайно, не болельщик?

Я пожал плечами. Футбол я смотрел по телевизору. Да и то только чемпионаты мира.

— А то пошли?

— Я? С вами?

— Со мной, — он посмотрел на меня с недоумением. С чего это я кобенюсь? Вряд ли они с Ирочкой обсуждали мою персону.

Я смотрел в светлейшие его, спокойнейшие глаза и люто ненавидел его.

— Хорошо. Все равно делать нечего. Вечер — псу под хвост. Пошли.

Он вежливо улыбнулся, не реагируя на мое хамство.

Лязгнув, лифт остановился на нашем этаже.

Я смотрел в литой затылок Владимира Антоновича, различая сквозь светленькие волосы нежную розовую кожу, одновременно следя, как вспыхивают и гаснут на табло над дверями цифры: 12, 11, 10, 9, 8, 7, 6, 5, 4, 3, 2, 1.

Приехали.

ЧУКОТКА V

В начале марта я получил письмо от Тани. «Подумай вот о чем: раз ты в газете работаешь, возьми командировку, прилети сюда ко мне? Посмотришь на нашу жизнь. На оленях покатаемся. Я еще буду здесь неделю. Потом нас всех соберут, будут репетиции, а потом гастроли — сначала в Канаду, потом по Союзу. Скажешь, чего тебе надо, я привезу. А если хочешь, я никуда не поеду. Останусь с тобой. Мне восемнадцать лет, и я уже могу выйти замуж. До свидания, Таня».

Очерк «Невеста Севера» был напечатан три дня назад. С фотографией он занял почти всю четвертую полосу нашей газеты, только колонка для теле- и радиопрограмм и для прогноза погоды осталась справа.

— Неплохой материал, — сказал на летучке редактор, однако посмотрел на меня довольно сурово. То была особого рода скорбная суровость, когда человек сознательно или бессознательно отделяет слова от дела. Слова немедленно умирают в воздухе, дела живут своей независимой жизнью. Летучка проходила у него в кабинете. Редактор все время посматривал в окно. Там стояла слегка припорошенная снегом новенькая, табачного цвета «Волга». Недавно редактор сделался машиновладельцем. — Да, неплохой! — повторил он, повернулся вдруг ко мне: — Как поживаешь, Петя? Доволен жизнью?

Скрытый смысл почудился мне в этом доброжелательном вопросе. Каким-то образом он затрагивал меня, новенькую, табачного цвета «Волгу», обсуждаемый очерк, роман, который я упорно писал по ночам.

— Вполне, — ответил я.

— Ну-ну, — улыбнулся редактор.

Летучка продолжалась.

…Я писал очерк солнечным утром. Сережа Лисицын насвистывал в прихожей, налаживал короткие зимние удочки. Мы собирались на лиман, ловить корюшку. Я чувствовал: очерк получается хороший. Это очень редкое чувство, однако оно знакомо каждому, кто пишет. Я даже позволил себе такую роскошь — прервать работу. Оделся, и мы с Сережей отправились на лиман. До заката ловили, втыкая пойманных рыбок в снег, где они стояли, как свечи. Жаль было невинных рыбок, но потом приходил азарт. На закате вернулись домой. Сережина жена начала жарить корюшку, а часть рыбок оттаивала в раковине, отчего в квартире пахло свежими огурцами. На улице совсем стемнело. Покончив с рыбой, пили чай с вареньем. Тепло, любовь переполняли меня. Даже об Ирочке Вельяминовой вспоминал без прежнего волнения: «Что взять с Ирочки? В конце концов, она женщина. Каждой женщине хочется устроиться в жизни. Ирочке, возможно, как-то слишком уж хотелось. Интересно, что она сейчас поделывает?» Ирочка была далеко, воспринималась отвлеченно. С наваждением было покончено.

…После летучки заглянул к редактору в кабинет. В этот же момент на его столе зазвонил телефон. Разговор был недолгим. Четкими, уверенными «да» и «нет» обходился редактор. Только один раз встревоженно уточнил: «Кожа? Настоящая кожа?» — «Настоящая, настоящая», — видимо, успокоил невидимый собеседник.

— Извини уж меня, — вздохнул редактор, — хочется жить красиво даже в этих суровых широтах.