Наши годы — страница 16 из 78

Динамовцы атаковали. Казалось, еще чуть-чуть, самую малость приналечь — и мяч влетит в ворота шведов, но этой самой малости как раз и не хватало. То мяч предательски убегал за линию поля, то наш нападающий спотыкался, красиво падал на траву, ожидая, что назначат пенальти, то шведский вратарь подскакивал, как кенгуру, отражая верные удары.

Гол вкатили нам. Нелепый, я бы сказал, гол.

Белоголовый швед, горбатясь, одиноко пробежал с мячом вдоль самой боковой линии, потом вдруг очень точно навесил мяч на вратарскую, где, кроме наших защитников, находился маленький турок, играющий в шведской команде по найму. Этот турок — весь матч его было не видно — принял мяч на грудь, ловко обвел нашего гиганта защитника, тихонько катнул мяч в самый угол ворот. Вратарь драматически растянулся, коснувшись мяча лишь кончиками пальцев.

— Ходи веселей, черноголовый! — пьяно закричал кто-то, запел цыганочку. — Откуда ты взялся, турок?

Все горько рассмеялись.

При позорном безволии нашей команды матч шел к концу.

…Молча мы шагали с Владимиром Антоновичем к машине.

— Гнусный гол, — подвел черту Владимир Антонович. — Тебя подвезти?

— Если только вам по пути. До проспекта Маркса.

Поехали по Ленинградскому проспекту, потом по улице Горького. С площади у Белорусского вокзала вылетел сумасшедший грузовик, который чуть не задел нас бортом. Владимир Антонович виртуозно увернулся, потом несколько минут ругался матом.

«У него прекрасная реакция, — подумал я, — и еще это… он, пожалуй, сильнее меня».

— Где, говоришь, тебя высадить?

— На проспекте Маркса.

Я неожиданно подумал, что наша совместная езда тоже своего рода отдых для Владимира Антоновича, тренировка нервной системы. Если он сам не заговорит об Ирочке, думалось мне раньше, то заговорю я. Сейчас я убедился: это смешно. Само слово «любовь» приобретало неприличный смысл в присутствии Владимира Антоновича. Я уже не то чтобы ненавидел его, я растерялся. Мне было до слез жалко Ирочку.

Все последующее уместилось в мгновение. У метро, у красной буквы «М», Владимир Антонович притормозил. Сожалеюще посмотрел на меня, тем не менее давая выбор: уйти как интеллигентному человеку, либо уйти как хаму. Однако же в присутствии Владимира Антоновича слово «интеллигентность» превращалось в «трусость», так как сам он не был интеллигентным человеком. Я вспомнил, как он вел себя на стадионе, как материл шофера грузовика. Только удар! Только подлый внезапный удар мог произвести некоторое впечатление на Владимира Антоновича. Удар, а не слова. Только как-то некрасиво бить без предупреждения.

— Вы… Ты мразь! Ты! Всегда ненавидел таких, как ты! Обожравшаяся сволочь! Она же тебе не нужна, скоту, я знаю! На! — размахнувшись, я ударил, но рука моя даже не коснулась Владимира Антоновича. Ее обожгла дикая боль, в локте что-то хрустнуло.

Я сидел с завернутой за спину рукой, уткнувшись лицом в дверцу, слушал, как хохочет Владимир Антонович.

— Ирина говорила мне, что ты кретин, но ты, оказывается, еще и боец! Спасибо, старик, повеселил. Ладно, гуляй! — он повозил меня носом по боковому стеклу, потом распахнул дверцу и каким-то сверхъестественным пинком вышвырнул на середину улицы под ноги прохожим.

— Каратэ, Петя. Зря не увлекаешься. Благодарю за компанию. — Захлопнул дверцу.

Машина уехала.

— Ну что, огреб? — толкнул меня в спину проходящий мимо пьянчуга. — Здорово он тебя, я видел.

— Да, — согласился я. — Очень здорово.

Рука болела. Жить не хотелось.

ВПЕРЕД (ПРОДОЛЖЕНИЕ)

Самолет летел среди подсвеченных солнцем облаков, голубого неба. Внизу белела тундра, вздымались сопки в желтых пятнах травы, черные круглые озера смотрели не мигая с земли, словно глаза.

Родной чукотский пейзаж.

В Хатанге экипаж сменился. Улыбающаяся раскосая стюардесса разносила стаканчики с пузырящейся минеральной водой.

Мне вспомнился давний перелет из Анадыря в Уэлен на так называемый корпункт. Летел на трясущемся «Ан-2», вцепившись руками и ногами в багаж. Два чемодана вез: в одном книги, в другом вещи. Словно малое дитя, прижимал к груди футляр, где стонала пишущая машинка. Понимал, случись что — чинить негде будет.

Уэлен — край земли. Дальше — угрюмые волны взламывали лед. Чувство края — забавное чувство. Повернувшись лицом в сторону океана, я видел пустоту воды и неба. Обиды, горести, печали — все сходило на нет перед этой необозримой, словно смерть, пустотой. Жизнь тоже как бы обретала новое измерение. Повернувшись к поселку, видел бесконечные пространства земли. И везде жили люди. Ноги сами несли за письменный стол — писать роман.

Я и писал его как мог.

Здесь, в Уэлене, я уже не чувствовал себя всему на свете чужим, слабым. Смотрел на жизнь спокойно, хоть иногда и темнело в глазах. Но иногда бывало и хорошо. Это для меня теперь шумело море, кричали чайки, мне светил полярный день.

В Уэлене поселился в деревянном двухквартирном доме. Из окна видел заснеженную сопку с железным шпилем радиомачты. Когда светило солнце, радиомачта сверкала. Вторую половину занимал бородатый биолог из научно-исследовательского института по изучению Севера. В прошлую навигацию он ухитрился получить рояль, и каждый вечер, засыпая, я слышал музыку.

Я написал письмо Тане Ранаунаут, где объяснял, почему не смог приехать к ней в Иультин, но она не ответила.

В конце апреля предпринял путешествие, чтобы порадовать газету свежей информацией из отдаленных мест. Вылетел в Певек, оттуда в Эгвекинот, потом в Билибино, где начиналось большое строительство. Белая ночь голубела над Полярным кругом. Черная сильная вода взламывала белый лед.

Я писал об огороднике, выращивающем на вечной мерзлоте лук. Об учете и охране белых медведей, которые бродят среди торосов, на шкурах цифры. Помнится, отчего-то я восставал против этих цифр. Сам наблюдал, как в медведицу стреляют ампулой, когда она высовывается из берлоги, как она потом лежит на снегу парализованная, но все понимающая, в глазах — боль и смертная тоска. Люди же в это время вытаскивают медвежат, сажают на весы, вделывают им в уши алюминиевые заклепки с номерами. Вскоре медведица поднимается, качается, словно пьяная, а люди быстро уходят к вертолету, который ревет и машет винтами неподалеку.

По возвращении в Уэлен охватило томление. Все мысли были об одном, каждую ночь снилась Таня. Наведался в местный клуб на танцы, но девушки там были редкостью. Бородатый биолог намекал на возможность каких-то сомнительных увеселений в дальних стойбищах, но я в это не верил. Светлыми вечерами, когда уже не было надобности зажигать лампу, когда бородач наигрывал за стеной романсы, я вытаскивал из чемодана обтрепавшуюся газету с очерком «Невеста Севера», смотрел на фотографию, вспоминал ночное появление Тани в квартире на улице Рультытегина, наш разговор, письмо, где она сообщала, что ей восемнадцать лет и она вполне может выйти замуж. Это «замуж» никак не укладывалось ни в одну из возможных комбинаций наших отношений, которые я неистово проигрывал по ночам в уме. Это «замуж» всякий раз сдерживало руку, когда я садился писать Тане второе письмо, возвращало с половины пути на переговорный пункт, откуда я собирался ей звонить. «Да что, в сущности, было-то? — думал, гуляя по немногочисленным улицам, неизменно выводящим к морю. — Ничего!»

Однако что-то определенно было.

Из газет я знал, что ансамбль ездил на гастроли в Канаду, вернулся, дал концерт в Анадыре, уехал в Красноярск на какой-то смотр-конкурс.

Ночами одолевала бессонница.

Я уходил на берег океана. Дул ветер. Однако же вместо набегающих волн, плывущих льдин видел родную Москву, прямую, идущую под уклон, улицу, на которой жил, вечернюю цепочку фонарей. Мне нравилось смотреть из окна на фонари и тополя. Они тянулись вперемежку до перекрестка, венчающего улицу с проспектом, где на толстой железной ноге стоял светофор. Я вспоминал свою комнату, поблекший ковер на стене, письменный стол, вертящееся кресло. Вспоминал мать — она писала часто. Отца — он почти не писал. Игоря Клементьева — он продолжал расти по службе. Вспоминал свою бывшую работу: раздрызганный «Рейнметалл», мягко скользящий лифт, даже буфет вспоминал, где готовили вкусный кофе. В такие минуты неясно было: зачем я здесь, в Уэлене, где первого мая — минус двадцать девять, где улицы упираются в океан, а он восемь месяцев в году покрыт льдом. Где бородатый биолог, наигравшись на рояле, идет стрелять уток. Где нет друзей, нет близких, наконец, девушек нет! Зачем я здесь, а не в Москве?

Зачем?

Так я думал бессонными ночами.

ПРО ИРОЧКУ (ПРОДОЛЖЕНИЕ)

Давно канул куда-то пьянчуга, восхитившийся, как здорово Владимир Антонович выкинул меня пинком из машины. Давно прикрылись поздние винные магазины. Ночные люди вдруг потеряли интерес к общественному транспорту. Они выскакивали на проезжую часть, энергичными взмахами рук останавливали такси, уносились в неведомые пределы. Ночь так коротка, так много надо успеть!

Я сидел на холодном гранитном парапете, курил, стряхивая пепел на асфальт. Руки дрожали. Правая рука болела все сильнее. Я попросил идущего мимо парня дернуть меня за руку. Стиснул зубы. Парень дернул на славу. Я чуть не заорал. Опять что-то хрустнуло. Но теперь хоть рукой можно было шевелить, сгибать ее в локте.

Мысли являлись самые нелепые. То хотелось прорваться в кафе, где играет ансамбль, и плясать, плясать, плясать! То мечталось о бутылке, которую еще можно было взять «на вынос», сильно переплатив «папаше». Только куда я пойду с этой бутылкой? Единственный друг Игорь Клементьев находился в данный момент в командировке, в городе Ашхабаде. Единственная девушка, должно быть, обсуждала сейчас с Владимиром Антоновичем подробности недавнего инцидента. Ах как они сейчас хохочут!

Можно было, конечно, отправиться домой, завалиться спать, но разве можно спать в такую ночь?

Мысли путались.

Я сам не знал, чего хотел.