Там другая осень. Трава в тундре костенеет от инея, ветер свищет средь белых сопок. Закаты узкие, как лезвия. Близится осенний забой оленей — кораль. Песцы еще не сбросили серые грязные шкурки, шныряют по окраинам поселков, роются в помойках.
В каменном Анадыре есть дома над обрывом. Внизу Берингово море. У кого туда выходят окна, видят волны до горизонта, чаек, корабли, дельфинов, нерп, серые гибкие тела китов. После университета я работал год в местной газете. У меня была комната в таком вот доме — над обрывом. Отполированные куски мамонтовых бивней — мал мала меньше — стояли на этажерке. Стекла трещали от ветра, как орехи.
Уж там-то, в Анадыре, я буду просыпаться чуть свет. Хотя бы потому, что разница во времени с Москвой десять часов. Хорошо стоять над обрывом, по-наполеоновски скрестив руки на груди! Праздное ожидание порождает внешнюю значительность. Столовые в Анадыре открываются в восемь.
Все это было знакомо.
Все это было пережито.
Все это было как сон про господа и таракана, как река, которая вопреки всем законам остается неизменной.
Сновидения мистически влияют на действительность. В прихожей зазвонил телефон. Я уже давно не бегал сломя голову на звонки, не переживал, если вместо голоса заставал в трубке равнодушный гудок. Мимо окон пронеслась стая голубей, следом стая ворон. Осенью страннический инстинкт просыпается даже в оседлых городских птицах. Воробьи, голуби, вороны — чирикают, бубнят, каркают, машут крыльями, перелетают с дерева на дерево, словно и впрямь собираются в далекие страны. Вскоре, однако, ложные эти сообщества распадаются. Птицы, коим положено улетать — улетают, коим положено оставаться — остаются.
— Петя, привет! — сняв трубку, услышал голос Ирочки. — Не разбудила?
— Вообще-то нет. Видишь ли, ты мне снилась. Так что все нормально.
— Вот как, снилась?
Пауза.
Я почувствовал, что слегка смутил Ирочку сентиментальным сообщением. Теперь ей, бедненькой, придется перестраиваться.
— Надеюсь, это был приличный сон?
— Да. Как и все, что является из подсознания.
— Какой сегодня день? — спросила Ирочка. Заглядывать в темные глубины моего подсознания она явно не желала.
— Воскресенье, а, собственно, что?
— Воскресенье, — вздохнула Ирочка, — до зарплаты неделя. Петя, дружочек, ты меня не выручишь? Пятьдесят рулей до пятницы, а?
Все-таки я ее недооценивал!
— Я завтра улетаю в командировку.
— Да-да, в командировку… — любезно пропела Ирочка.
Какую рожу, должно быть, она состроила. Занятная была у нее привычка — говорить ангельским голоском и одновременно строить рожи на своем конце провода, выражать истинное отношение к словам собеседника.
— Но вдруг, — подбодрил я ее, — внезапное наследство, клад в сортире, или перевод из Йошкар-Олы. Я сразу дам знать.
— Спасибо, Петя, ты всегда был настоящим другом. Клад в сортире — дело верное! — Она, должно быть, морщила лоб, перелистывая записную книжку: кому следующему звонить? Была у нее еще одна занятная привычка — шевелить губами, как бы помогая мыслям. Ирочка и ручкой водила по бумаге непременно высунув кончик языка. — Счастливо!
Меня когда-то изумляла Ирочкина способность мгновенно становиться чужой. В этом смысле она была женщиной без прошлого. Она сама о себе говорила: «Я женщина, у которой всегда все впереди». Сегодняшняя Ирочка не то чтобы была для меня тайной. Просто я не представлял, не ведал, как она живет.
«А когда, собственно, ведал?» — вдруг посетила неожиданная мысль. Припомнились случайные строчки из прочно забытого стихотворения: «Что вспомнил ты в саду осеннем — лето? Зачем? Что минуло, не возвратишь — ни блеск очей, ни суету теней, ни мокрую листву нагих воспоминаний».
Именно давнее лето я и вспомнил, когда забирался на чердак, смотрел в круглое, похожее на иллюминатор, окошко, как Ирочка копошится в огороде, рыхлит землю под кустами и цветами. Она всегда была труженицей, но в то лето меня волновали другие ее достоинства. Как я ликовал, когда замечал, что она бросает взгляды в сторону нашего забора! В те дни в каждой Ирочкиной фразе, в каждом жесте, движении я видел тайну, которая и казалась совершенством.
В то лето над Расторгуевом бушевали грозы, как перед великим потопом. После каждого удара грома хотелось падать на колени перед Ирочкой. Яркая молния, как фотовспышка, освещала Ирочкину веранду, стекла, по которым бежала вода, трясущиеся яблони в саду, ржавую плюющуюся бочку на крыльце, где частенько тонули несчастные птицы. А потом снова все проваливалось в ночь — шум дождя, капельная дробь в стекло, белое Ирочкино лицо, черные губы. Почему даже сейчас я ощущаю вкус клубники, когда думаю об Ирочке?
Хорошее было лето. В перерывах между грозами воздух изумлял ночной прозрачностью. Я одурел от счастья, встречаясь с Ирочкой, нес околесицу. Стихотворение написал, где были строчки: «Люблю тебя, как ветер, что сбивает с ног и тащит по земле лицом о камни». Кажется, хотел дать прочесть Ирочке, но случайно оставил под яблоней на скамейке. Прошел дождь, листок размок, расползся.
Асфальтовые дорожки дачного поселка были усыпаны белыми лепестками. Я жил в жасминовом удушье. Нервничал, переживал, когда Ирочка задерживалась на работе, приезжала поздно.
Каждый вечер поджидал ее на перроне. Было темно, только в подъезжающих электричках горели окна, желтые квадраты света ложились на перрон. Ирочка бесшумно шла, наступая на желтые квадраты, я курил под перекидным мостом, руки дрожали, сердце билось. Ибо уже было доверено Ирочке сокровенное, уже прочитала она рассказ, где описывалось, как девушка не пришла ко мне на свидание, как я печально и одиноко иду по Невскому, загребая ботинками лужи.
— Детский лепет, — поморщилась Ирочка. — Ты не представляешь себе, как это плохо, а главное — пошло.
Я угрюмо забрал листочки.
— Пиши-ка лучше заметки, — посоветовала Ирочка. — Сунься на факультет журналистики. Вдруг проскочишь? Дурачкам иногда везет. Займись чем-нибудь, это лучше, чем страдать, что никто не приходит на свидание. Тем более… Сейчас-то тебе чего страдать, а?
Она позволяла себе такой тон, потому что, во-первых, была на пять лет старше, во-вторых, давно работала в журнале, публиковала там уже не заметки, а статьи и очерки. А мне недавно исполнилось семнадцать, я был никем и ничем, да и не сказать чтобы очень уж к чему-то стремился. Этого-то Ирочка в людях, особенно в мужчинах, не переносила. Но я понял это позже.
— Так! — говорила она, изучив очередную заметку.
Я трепетал, словно воробей в лапах кошки. Не было пока надо мной иного судии, кроме Ирочки.
…Я выходил из-под перекидного моста, Ирочка ласково брала меня под руку. Мы долго шли по поселку, потом по лесу, сворачивали на дачную улицу, усыпанную белыми лепестками. Целовались всегда под одной и той же веткой, висящей над забором. От нее до нашей калитки было шестьдесят три шага.
Днем по заданию молодежной газеты я бегал по Москве, собирал материалы для заметок. Вернувшись, сразу же садился писать. Все путалось в башке: обрывки недавних разговоров, странные впечатления от редакции, туманные мысли о будущем, недоступный, как Эверест, факультет журналистики, куда надо идти непременно с рекомендацией от газеты и с ворохом опубликованных заметок. Словно в бреду, сочинялись проклятые заметки. Не знал я: хорошие они или плохие. А раз не знал, значит, плохие. Впрочем, я это понял позже.
Ирочка переписывала их заново. Ей доставляло удовольствие учить меня, высмеивать за беспомощность и бездарность. Это была новая для нее игра. Она зачитывала вслух предложение, делала паузу. Будь у меня при себе пистолет, я бы, наверное, застрелился в первую же из пауз.
Вечерами мы сидели у Ирочки в комнате, ночные бабочки мягко роились вокруг сиреневого абажура. Ирочка, склонив голову, высунув кончик языка, старательно писала свои профессиональные строчки поверх моих дилетантских. Я сидел рядом, мучился от стыда и думал: неужели сегодня опять осмелюсь поцеловать эту девушку? Нет, позволит ли она мне осмелиться? Мне одновременно хотелось уйти и остаться. Мир в присутствии Ирочки становился неуютным, почти враждебным. Однако другой мне был не нужен. У меня не было свободы, все решала, всем командовала Ирочка. Но исчезни она, я бы сделался ненужным сам себе. Не было у меня жизни без Ирочки.
Рано утром под радостный щебет птиц я перепечатывал заметки набело. Только это были уже не мои, а ее заметки. Мне хотелось их разорвать, но изредка всплывала на бумаге собственная строчка. Потом заметки появлялись в газете, под ними стояла моя фамилия. Ирочка удовлетворенно рассматривала газету: «Петя, ты настоящий газетный волк!»
Я до сих пор не могу забыть фотографию к одной из заметок: девочка-младшеклассница пишет что-то в тетрадь, совсем как Ирочка склонив голову набок. «Ах, если бы все мальчишки стали девчонками, — такую подпись сделала Ирочка, — какими аккуратными были бы тогда тетрадки!» — «И заметки!» — чуть не заорал я.
Вскоре редактор газеты подписал мне рекомендацию и направление на факультет журналистики. «Не знаю, — сказал, — как у тебя все сложится, но рекомендацию себе сам заработал. Даже никто ни разу не звонил, странно».
В этот же день произошло другое событие. Ирочка уехала в командировку в город Нальчик. Я робко целовал ее на перроне. Ирочка смотрела на меня совершенно спокойно: как на брата, на товарища по работе, может даже, как на мужа. Один раз она зевнула.
— Когда ты вернешься? — спросил я.
— Через две недели, — ответила Ирочка. — Хочешь, напишу письмо? Вечером в гостинице делать нечего, обязательно напишу!
— Это в Нальчике-то? — усомнился я. — Вечером, в гостинице?
— Такой юный и такой испорченный, — усмехнулась Ирочка. — Сдавай экзамены, Петя. Зря, что ли, писали заметки? Мне почему-то кажется, ты поступишь… — Ирочка пристально смотрела на меня, однако весы в ее глазах не колебнулись. Я по-прежнему был легче пуха. — А может, и не поступишь, — вздохнула Ирочка.