Утром я встал с тяжелой головой. Покрытые льдом и снегом ветви деревьев блестели на солнце, как сказочные рога. Они вдруг напомнили мне детство.
Такая же зима была в Ленинграде, где мы тогда жили, такой же светлый солнечный день. Я, помнится, сидел на диване, а отец читал мне сказку про оленя с волшебными рогами.
— Что же это за олень? — спросил отец.
— Ты разве не видишь? — удивился я.
— Не вижу, — сознался отец.
— Он мягкий, как одеяло, — сказал я, — у него светятся копыта, рога как тонкие ветки, а на ветках цветы, ягоды, листья и колокольчики!
— Какие еще колокольчики?
— Не знаю, но ведь рога должны звенеть.
Мы дочитали сказку. Отец ушел в другую комнату. Через некоторое время вернулся, протянул мне рисунок.
— Похож?
Я схватил рисунок. Это был тот самый олень, которого я только что придумал. Даже лучше! Весь день я не расставался с рисунком, весь день был несказанно счастлив. А через несколько месяцев, когда я уже про все забыл, отец принес мне книжку сказок со своими иллюстрациями. С обложки на меня смотрел, покачивал цветущими, звенящими, плодоносящими рогами знакомый олень.
Рассказы завернули везде. Первое время я испытывал что-то вроде трепета, когда наставала пора звонить в редакцию, узнавать судьбу. Однако по тому, как недовольно на другом конце провода переспрашивали мою фамилию, раздраженно шуршали бумажками, долго молчали, а потом наконец просили: «Напомните, о чем рассказы?» — я все больше убеждался, что грешный мир и представления о литературе мои рассказы не перевернули. По крайней мере у тех, с кем я говорил по телефону.
Рассказы птицами слетелись ко мне. На титульных страницах красовались удручающие цифры: 1448/2452, например. Это означало, что мой рассказ был по счету либо тысяча четыреста сорок восьмым, либо две тысячи четыреста пятьдесят вторым из присланных и рассмотренных редакцией в этом году.
Трепет поутих. Чтобы исключить случайности, я перетасовал рассказы, как карты, вновь разнес по редакциям. Пока же углубился в изучение отказов. Были среди них формальные отписки, были и толковые ответы. Но сути дела это не меняло. Рассказами не заинтересовался никто. Это превосходно сочеталось с моим домашним состоянием, с тем, что я все еще не устроился на работу, что пора было снимать со сберкнижки последнюю северную сотню.
Слово «рефлексия» вызывало во мне двойственное отношение. За время сидения в библиотеке я расширил и углубил свое представление об этом понятии — форме теоретической деятельности общественно развитого человека, направленной на осмысление своих собственных действий и их законов; деятельности самопознания, раскрывающей специфику духовного мира человека. Позитивный смысл рефлексии заключается в том, что с ее помощью достигается освоение мира культуры, продуктивных способностей человека. Таковы были последние ученые трактовки. Я, однако же, ими не удовлетворился, дал собственное определение: субстанция, обратная по значению воле, сумма отрицательных впечатлений о мире, приобретающая порой характер мировоззрения. Я решительно отвергал рефлексию как мировоззрение, но в то же время не понимал, что, как не отрицательные впечатления о каком-либо предмете, порождает движение мысли, направленное на улучшение, исправление этого самого предмета? Как можно не испытывать отрицательных впечатлений, сталкиваясь со всевозможными несовершенствами? Рефлексия была в моем понимании слоеным пирогом. Нижний, вульгарный слой: когда некто небритый, опустившийся валяется в обуви на койке, или, наоборот, выбритый, подтянутый гнусно резонерствует за столиком в ресторане, охмуряя случайную девушку. И верхний: когда кто-то вбирает в себя рассеянные, летающие мысли, всю тоску человечества по гармонии и счастливой жизни и — ценой в миллион раз более сильной рефлексии, чем у остальных, подобно вспышке молнии, дает людям новые ориентиры, открывает новые горизонты. Рефлексия рефлексии рознь.
Мне ставили в вину, что герои мои частенько рефлектируют. Однако же мне думалось, что если взять любого человека, дать ему пять минут над чем-нибудь поразмыслить, а потом с помощью каких-нибудь приборов проанализировать его мысли, то окажется, что половину из них можно отнести к воле, а другую половину к рефлексии. Если, конечно, человек не эйфорический идиот и если предмет размышлений достаточно нейтрален.
Но дело было не в этом. Дело было в рассказах.
«Нет у меня дурных предчувствий. А если были, так прошли. Я нахожу себя в искусстве унынье гнать с лица земли». Я любил эти стихи, всегда вспоминал их в трудные минуты, но, выходило, не сумел передать это чувство героям. Следовательно, рефлексия моя была вульгарной, я обретался в нижнем слое пирога рядом с опустившимся типом. Что толку, что моя рефлексия была сдобрена романтизмом? Сути дела это не меняло.
Мне хотелось с кем-нибудь поделиться этими мыслями. Вместе с рассказами перевернулась еще одна страница моей жизни, которая, как и все предыдущие, вернула меня к исходному, к предисловию, к тому, с чего я начал. Страницы моей книги переворачивались явно не туда. И в сочинении рассказов я оказался не особенно удачливым. Надо было начинать все сначала.
Игорь Клементьев к этому времени сделался отцом, у него родилась дочка. Все полагающееся шампанское по этому поводу было уже выпито. По утрам Игорь бегал в молочную кухню, по вечерам стирал в стиральной машине пеленки. Я его не тревожил.
— Привет, писатель! — позвонил он сам, когда я не ждал ничьих звонков. — Как твои рассказы? Я слышал, все журналы из-за них передрались.
— Страшное дело, — ответил я, — никак не могу выбрать, в каком печатать.
Пауза.
— Это все, что ты хотел мне сказать? — спросил я.
— Нет, — засмеялся Игорь, — это было бы слишком жестоко, я еще до такого не дошел. Тут у меня возникла идея. Ты не хочешь съездить в командировку в родной город?
— Хочу! — быстро ответил я.
Почему мне это раньше не приходило в голову? Родной город. Похоже, я забыл, что существует Ленинград.
— Поеду, — сказал я, — и немедленно.
— Там сейчас уже светло, — мечтательно произнес Игорь.
Пауза.
Я понял, он хочет, чтобы я, так сказать, проникся, оценил его благодеяние.
— Сфинксы, грифоны с золотыми крыльями, — Игорь вздохнул. — Сам хотел поехать, но тебе известны нынешние мои обстоятельства. Значит, поедешь?
— Я уже сказал.
— Приезжай в редакцию, объясню, что там надо.
Но я сначала поехал на вокзал, купил билет на ночной поезд. Потом к Игорю — услышать, что там надо, получить командировочные.
Игорь сидел в отдельном кабинете. Однако таблички с его фамилией на двери еще не было. Из этого явствовало, что Игорь занял кабинет недавно. Игорь сидел за столом сбоку от большого окна. На столе было два телефона: обычный и черный — глухой — для сообщения с начальством. Пол был застлан синтетическим ковром. В углу на паучьих ножках растопырился телевизор. Здесь, стало быть, Игорь читал материалы, составлял планы, давал руководящие указания подчиненным.
Что-то он мне не понравился. Игорь был странно суетлив, казалось, мысли его заняты другим. Он нервно вздрагивал, если кто-нибудь входил в кабинет, все время подбрасывал на ладони зажигалку. И разговаривал то уклончиво-обтекаемо, то излишне самоуверенно. В довершение всего у Игоря бегали глаза. Все это свидетельствовало, что Игорь еще не определил себя в новом качестве. Однако же был на пути к этому. Нечто абстрактное, скользкое, необъяснимое в словах, начинало угадываться у Игоря в глазах, в жестах, в манере говорить. Он рассматривал материалы скорее всего не с точки зрения, хорошо это или плохо, талантливы они или бездарны, а как подсказывало трудноуловимое, ускользающее «нечто», когда «плохо» бывает «хорошо», а «хорошо» почти всегда «плохо». Чтобы постоянно улавливать «нечто», предугадывать его непредсказуемые зигзаги, вне всяких сомнений, необходим талант. Но это не тот талант, который приносит пользу человечеству. Я не любил таких неуязвимых, скользко-бронированных начальников с холодными глазами. Какова бы ни была исходная точка Игорева «нечто»: продвижение ли по службе, мнение главного редактора, звонок из курирующей организации или что другое, — он выбрал неправильный путь.
А может, я ошибался. Может, я просто завидовал Игорю. Я не хотел об этом думать. Я хотел уехать в Ленинград, в город моего детства и отрочества.
Игорь наконец объяснил задание. Оно было не очень сложным. Потом вдруг начал листать перекидной календарь, хмуриться, что, видимо, означало: аудиенция закончена. Должно быть, так расставались с визитерами вышестоящие Игоревы начальники.
— До свидания, спасибо тебе! — сердечно поблагодарил я Игоря. Ленинград — это было то, что нужно.
— Материал, сам понимаешь, надо будет сделать на уровне, — небрежно произнес Игорь. — Не разучился, сочиняя рассказы-то? Сможешь?
— Увидим. — Я вышел из кабинета. Уже на улице подумал: может, стоило бросить ему эту командировку в морду?
Как, должно быть, тосковала девушка в белом платье, когда стояла знойным днем под цветущей акацией и белые лепестки падали ей на голову. Матрос, безумно орудующий кистью, уже не казался ей милым и симпатичным. Несмотря на близорукость, она сумела разглядеть трехдневную щетину на его лице, синие круги под глазами то ли от недосыпа, то ли от пьянства. Что ж, ей приходилось видеть маньяков, которые мнили себя гениями, а на самом деле были несчастными больными людьми. Еще угнетало девушку в белом платье то обстоятельство, что зарисовка, выражаясь морским языком, — что поделаешь! — стояла на мертвом якоре. А времени между тем совсем не оставалось. В том, что какой-то матрос, не имеющий отношения к живописи, орудует кистью, а она — журналистка — не может сочинить жалкую зарисовку, заключалась насмешка. В конце концов она приехала сюда чтобы написать зарисовку о полуострове, а не стоять под дурацкой акацией, вдыхать ее сомнительный аромат. Может быть, у нее аллергия на акацию! Девушка тосковала.