Наши годы — страница 3 из 78

— Да какое это сейчас имеет значение? — я прижал ее к себе.

— А что сейчас имеет значение? — удивленно спросила Ирочка.

— Для меня?! Ты! Одна ты! Я…

— Ладно-ладно! — Ирочка приложила к моим устам холодный как лед палец. — Пойду в купе, минута осталась.

На ней была желтая звездная косынка. Поезд тронулся. Я побежал за поездом. Усатый джигит любезно помог Ирочке открыть окно. Ирочка лениво помахала мне желтой косынкой. Она так и не написала.

МОСКВА (ПРОДОЛЖЕНИЕ)

В кухне на холодильнике я обнаружил записку и белый конверт. «Петя, милый, — было сказано в записке. — Ты опять уедешь в командировку и не сможешь отметить день рождения как полагается… Через неделю тебе исполнится двадцать шесть лет, а ты почему-то не женишься… Ты бы женился, а, Петя? Только детей сразу не заводи… Поздравляю с днем рождения, мама». В конверте лежало тридцать рублей.

Три многоточия в такой коротенькой записке. Не в почерке, видимо, зашифрован характер человека, но в знаках препинания.

Тихо было в кухне. Кукушка выскочила из часов, прокуковала девять раз. Потом сунулась обратно, но двери в часовую избушку ходили туго, кукушка застряла.

Последнее время меня частенько охватывал страх, что вот, скоро двадцать шесть, а до сих пор ни кола ни двора, живу с матерью, чужой в ее новой семье, все, что написано, — лежит без движения, печатаются лишь обязательные материалы, где так много праздных слов.

Во время бессонницы пространство комнаты иногда казалось замкнутым, непреодолимым. Все, о чем бы я ни задумался, немедленно возвращалось ко мне в виде сомнения. То был отвратительный пинг-понг. Безвольный, неуверенный, я был противен сам себе.

Эта временами подчиняющая меня, временами отступающая неуверенность во многом определяла мою жизнь. Я не любил праздновать дни рождения, быть в центре внимания хоть какой, но компании. Однако и в этом не был последователен. Стоило посильнее надавить — праздновал как миленький.

Довольно лихо отмечал шестнадцатилетие. Я учился тогда в девятом классе, по вечерам сочинял странную-престранную повесть про тринадцатилетнюю девочку, к которой является ее ровесница — голубая марсианка Матилла. Девочка никому, естественно, не говорит про голубую подругу. Окружающим кажется, девочка не в себе. Мать знакомится с психиатром, под видом знакомого приводит его домой. Девочка влюбляется в симпатичного молодого доктора, но ночью к ней является Матилла, шепчет: «Не смей его любить! Он любовник твоей матери! Твоя мать изменяет отцу». Девочка просыпается в слезах. Она не знает, что делать. И я не знал, как вывести повесть из фрейдистского тупика. Так она и оборвалась на самом захватывающем месте. Я жил тогда в Ленинграде в длинном белом доме на Московском проспекте. Отец у меня — художник, самая большая, высокая комната в квартире — мастерская. Здесь помещается невообразимо длинный стол. За него усаживается весь класс. Мать уносит пустые тарелки, приносит полные. Отсутствием аппетита никто не страдает. Как, впрочем, и излишней вежливостью. Мать челночит между кухней и столом одна. Она недовольна, что никто не помогает, губы поджаты. Отец занимает красивых надменных одноклассниц глупыми разговорами: «Я так хотел, чтобы Петька научился рисовать, но через месяц его выгнали из художественного кружка. Хорошо бы хоть из школы не выгнали!» Те слушают снисходительно, не удостаивая ответом. Потом родители уходят в кино, начинаются танцы. Исступленные, они восполняют природную стеснительность и робость. В танце все одинаковы, а следовательно, равны. Пол визжит под ногами, как живой, стекла в окнах дрожат от музыки, длинные волосы на плечах у девушек шевелятся как змеи. Вот какие подросли у нас Медузы-Горгоны! Мы каменели под их огненно-ледяными взглядами. Блистала Надюша Стрельникова. Хоть и танцевала как все, зато заканчивала танец не как все. Замирала, как подстреленная, резко поворачивала голову, и лавина темных волос перелетала через плечо — и словно чалма закручивалась вокруг Надюшиной головы. В тот предпоследний ленинградский день рождения я неловко обнимал Надюшу на кухне. Горели свечи. Язычки отражались в черном окне, а на другой стороне улицы вдоль лиловых витрин универмага бежал неоновый кант, вспыхивала и гасла надпись: «К вашим услугам большой выбор товаров». Мы, помнится, поцеловались. Недоброе предчувствие, однако, мешало моему счастью. Я снова и снова целовал Надюшу, а думал почему-то об отце с матерью. Все, что говорил один, для другого заранее было неприемлемо. Чем сильнее я о них задумывался, тем крепче прижимал к себе Надюшу. Тогда я впервые подумал: как легко с девушкой, когда не только не любишь ее, но и не мучаешься тем, что не любишь, когда на душе совсем другое.

Припомнился и еще один день рождения. Мне исполнилось девятнадцать, я перешел на второй курс. Не столько был озабочен, как бы научиться писать правду, сколько тем — достаточно ли красив, умен, независим? В дешевом, отраженном свете, следовательно, виделась профессия. Романтикой были окутаны верхняя полка в купе, перестук колес. Любой незнакомый город казался желанным, любое задание выполнимым. Газетный подвал, мнилось, враз может изменить людей, сделать их чище, честнее. Впрочем, никуда тогда я не ездил, никаких подвалов не писал. Мы выкапывали картошку в подмосковном поселке Костино. Голубое небо, картофельные поля. Тракторы ползают вдали оранжевыми букашками. Девушки задумчиво смотрят в небо, где угадываются едва заметные паутинки. Бабье лето. Так в безделье и задумчивости и завершается рабочий день. Все вдруг затягивает серым. Под дождем идем по полю. Позади страшно гремит гром, словно рушится мир. С утра я помнил, что сегодня у меня день рождения, днем, придремав на сене, забыл и опять вспомнил только вечером, когда народ потянулся в кино. Тут же позвали каких-то случайных девочек. Девочки, конечно, не поверили, что у меня день рождения, однако сидели с нами долгонько. Вообще праздновали на удивление благостно и мирно. Приходили и уходили люди. Никто не сомневался, что наше будущее прекрасно. Даже обидно становилось, что надо терпеть еще несколько лет, как минимум до окончания университета.

А свой двадцать второй день рождения я попросту не мог не праздновать. Председатель месткома вручил мне книгу Дарвина «Путешествие натуралиста вокруг света на корабле «Бигль». На тринадцатом этаже стеклянного газетно-журнального корпуса в крохотном, закуточном холле началось незаслуженное чествование. Именно тут в шести комнатах разместился научно-популярный журнальчик, мое первое место работы. Сам главный редактор предложил тост за молодого сотрудника Петра Апраксина, вчерашнего студента. Повезло ему, сказал редактор, что он попал в наш коллектив, можно сказать, в семью единомышленников, где все как мушкетеры за одного, а один за всех. Охрана природы сейчас на земле дело важнейшее. Лишь в чистой воде плавает рыба, в чистом небе летает птица, в чистом лесу живет зверь. Следовательно, по закону Дарвина, лишь в чистом мире может родиться и вырасти чистый человек. Чистота спасет мир! Так будем же защищать природу, нашу вторую Родину! Мы все надеемся, сказал редактор, что Петру будет легко и хорошо работать в нашем издании, что он найдет свою тему, определится как журналист. Ему в этом поможет Ирина Ильинична — молодая, но опытная наставница. Уж для нее-то защита природы давно сделалась главным делом жизни.

И в тот день светило солнце. Вместе с новым коллегой, толстым Костей, я покуривал у открытого окна в смехотворном холле. Солнце задом садилось на неправдоподобно далекие, низкие крыши. Дома, машины, крохотные деревья, люди на асфальте как рассыпанный бисер — все словно провалилось в сверкающий солнечный чулок.

Все шло отлично, вот только настроение у меня было скверное.

— Слушай, — стряхнул мне под ноги пепел толстый Костя, — чего это ты все время жрешь глазами свою молодую, но опытную наставницу? Она тебе понравилась? Или у вас старинные отношения?

— Где, кстати, наставница? — я стал оглядываться. Как-то тихо она ускользнула.

— Мы для нее не компания, — усмехнулся Костя.

— А кто для нее компания? Иосиф Кобзон?

— Итак, у вас старинные отношения…

— Не ломай ты себе над этим голову, — мне показалось, я дал Косте неплохой совет, но он им не воспользовался.

— Сколько дней ты уже у нас работаешь?

— Дней двадцать, а что?

— Только не говори, что до сих пор не понял, какая дрянь твоя наставница! Ей, видишь ли, очень захотелось сделаться заведующей отделом! Куда ты лезешь? — дыхнул Костя почему-то водкой, хотя водку не пили. — Зачем ты ей нужен? Ты для нее — тьфу! — он выразительно плюнул, растоптал плевок.

— Стоп! — я легонько отпихнул толстого Костю, он подался, как большая подушка, несильно ударил в подбородок. Лязгнули зубы. На всякий случай я отступил на шаг. Но по тому, как вытаращился на меня Костя, понял: давненько он не дрался. Если вообще когда-нибудь дрался.

— Дурак! — потер Костя подбородок. — Я могу тебя убить! Выбросить в окно!

— Чего ты там несешь?

— Скажи этой… что она всем надоела в конторе! Что бог рано или поздно ее накажет! Бог, он видит все! — Костя ткнул пальцем в форточку, словно именно оттуда бог вел наблюдение за Ирочкой. — Скажи ей…

— Сам скажи! Иди лучше поспи в кабинете, — я вдруг заметил, что Костя едва держится на ногах.

— Скажу! Все скажу! Мне плевать, я ее ненавижу! — Костя рухнул в кресло и через секунду захрапел.

ПРО ИРОЧКУ (ПРОДОЛЖЕНИЕ)

— Ах ты, милый мой моралист… — засмеялась Ирочка, обняла за шею. Холодные пальцы скользнули за воротник. Ноготь на одном был сломан, царапался. — Ах ты, мой маленький моралист, — повторила уже без смеха.

Была ночь. Мы ехали по длинному эскалатору на вершину Ленинских гор. На эскалаторе было тихо. Желтый свет защищал стеклянный, устремленный вверх туннель от тьмы. Ирочкины пальцы возились у меня за воротником. Наверху нас ожидала асфальтовая пешеходная дорожка, яблоневая аллея.