Наши годы — страница 31 из 78

одолжаться не могло. Отстав от первой жизни, я сразу же угодил на развалины второй. Никогда я так остро не переживал собственные одиночество, неприкаянность, как в тот год. Над причинами происходящего не задумывался, потому что думал главным образом о себе. Последовательное, сознательное разрушение второй жизни, насильственный отрыв от родителей не предполагал с моей стороны анализа: кто прав, кто виноват? Я знал одно: виноваты оба! И я упорно вбивал себе: они мне чужие, эти люди мне чужие, мне нет до них дела. Только в этом случае я мог относительно спокойно оглядеться, решить — что делать после школы? Где жить? Работать или учиться?

Но как непросто было отчуждаться.

…Красавица одноклассница, точнее, бывшая одноклассница Наденька Стрельникова держала меня в ту ночь под руку. Мы отбились от класса, гуляли самостоятельно, каждую минуту целуясь, о времени забыв, обо всем на свете забыв. Но про дом я помнил!

На прощание мать подошла ко мне, сказала: «Прости, Петя, я больше не могу. Ты должен понять». И ушла. «Оставьте, оставьте меня в покое!» — закричал я, но удар двери лифта был мне ответом. Меня никто никуда не брал. Меня никто нигде не оставлял. Я был лишний. Поэтому, наверное, обращаясь к кому-нибудь из них, я употреблял множественное местоимение «вы». Различия между ними я не делал. Мать шла с чемоданом по двору, я смотрел ей вслед из окна и думал, что мы расстаемся надолго. Скажи кто-нибудь, что и через десять лет я буду жить с ней под одной крышей, я бы не поверил.

Заглянул в мастерскую. Со стен на меня смотрели законченные и незаконченные холсты. Незаконченных было больше. Свобода не оставляла отцу времени на творческие подвиги. Мать в последний год почти не заходила в мастерскую. А если и заходила по какому-нибудь делу, то не смотрела на отцовские работы, скользила по ним взглядом, как по чистой белой стене. У отца желваки ходили на щеках. Он отворачивался и ждал, ждал! — это чувствовалось по волчьему наклону головы, по напряженной спине, — что она скажет что-нибудь, похвалит, заметит, но она этого никогда не делала. «Я закончил картину, — иногда он сам начинал разговор, — как она тебе?» — «Что? — отвечала мать. — Закончил? Очень хорошо. Договорная?» Отец отворачивался, снова желваки ходили на щеках.

«Может, это причина?» — думал я, целуя Наденьку. Навстречу шли такие же пары, компании с гитарами. Мне не избавиться было от чувства, что как-то это несерьезно: наше гуляние, белая ночь, всеобщий школьный праздник. Зачем все, если дом мой мертв, будущее неясно, я одинок и неприкаян? Куда идти мне после праздника?

Выпускной вечер закончился странно. Оставив Наденьку на остановке — уже первый трамвай звенел по рельсам, — я как в омут бросился в проходной двор, пролетел его насквозь, очутился в сквере, где чахлые деревья испуганно качались на ветру. Однако и сквер показался людным местом. Понесся дальше. По лестнице неведомого занюханного дома — выше, выше! Очутился наконец на последнем этаже: возле мутного окна у выщербленного подоконника. Прижался лбом к холодному стеклу. Без рыданий, стиснув руки, стоял на чужой лестнице, чувствуя, как горячие слезы текут по лицу. Потом где-то хлопнула дверь. Я судорожно вдохнул и выдохнул. Все. Начиналась самостоятельная жизнь. Спустился в сквер. На скамейке, прислонившись друг к другу головами, дремали парень и девушка, такие же, как мы с Наденькой, выпускники. Вовсю чирикали воробьи. Мосты уже соединились, на улицах появились люди. Я потрогал спящих за плечи, они, смущенные, проснулись. «Доброе утро! — сказал я. — Жизнь прекрасна!»

Тому минуло почти десять лет.

Через несколько дней после того как уехала мать, из командировки вернулся отец. Всю ночь он просидел на кухне. Меня он ни о чем не спрашивал. Утром исчез.

Я бездарно слонялся по улицам, не зная, куда податься. Как-то раз, придя домой, обнаружил у отца женщину. «Иди, иди куда-нибудь, — пробормотал он, — на вот тебе», — протянул деньги.

Деньги я не взял. Какая-то мелочь звенела у меня в кармане. У входа в гастроном скооперировался с двумя мужиками. Закусывали, помнится, печеньем. Ночевал я на чердаке нашего дома, накрывшись брезентовым чехлом, который предыдущий ночевщик стащил с машины и оставил здесь. «Может, это причина?» — вспоминал отца и спрятавшуюся в другой комнате женщину.

Домой все-таки пришлось возвращаться.

Отец сидел в мастерской на высоком табурете и почему-то курил. Он был похож на грязную птицу.

— Привет, — сказал я, — ты же не куришь.

— Сигареты, кстати, нашел у тебя, — он плюнул на окурок, бросил его под ноги.

Я пожал плечами.

— Так, — усмехнулся отец. — Как прошел выпускной вечер?

— Нормально.

— Когда думаешь в Москву?

— В Москву? — опешил я.

— Читал записку? — спросил он. — Будешь жить с матерью. Не делить же нам квартиру на три части. На три и не получится.

— Не получится, — тупо повторил я.

— Деньги есть на билет?

— Нет.

— Могла бы и оставить, — он недовольно полез в бумажник.

Подвернись в этот момент нечистая сила, спроси: «Хочешь, чтобы он немедленно, вот прямо сейчас умер?» — «Хочу!» — не колеблясь ответил бы я. «Чтобы он и она! Чтобы их не было на земле! И меня пусть не будет!»

— Вот, — отец спрыгнул с табурета. — Когда поедешь?

— Не знаю. Завтра мне в школу за справками.

— Значит, послезавтра. А без этих справок никак нельзя?

Я молчал.

— Почему я, собственно, заговорил об отъезде. Сегодня в семь, — он посмотрел на часы, — уже скоро, я в Дом творчества уезжаю на Старую Ладогу. Тут оказия подвернулась, Рыльников едет на машине. А мне столько переть. Грех не воспользоваться. Я вот и думаю…

— Я еду послезавтра.

— Ладно. Ключи тогда оставь этим… из сто сороковой квартиры. Так?

— Так.

— И… когда будешь собираться в Москву. Меня ведь здесь уже не будет, так?

— Ну и что? — спросил я с ненавистью, потому что знал, к чему он клонит.

— Разные там вещи мои, все ведь остается. Знаешь, дело, как говорится, такое. Вдруг захочется чего прихватить? Так ты воздержись. Потом, ребята к тебе разные ходят…

— Наверное, это мне снится, — сказал я, — я в дерьме, в грязи! Все мне снится, но когда-то же это кончится!

Он пошел к двери. Я отвернулся.

— Значит, не забудь про ключи. Я к Рыльникову. И это… как устроишься там, позвони.

— Оставьте меня в покое! — крикнул я.

Но удар лифта снова был мне ответом.

И снова я стоял у окна, смотрел, как по двору идет… незнакомый мне отныне человек! — старательно убеждал я себя.

«Может, это причина?» — думал, не опомнившись еще от недавнего разговора. Такое скотское, равнодушное отношение к людям, к жизни? Вот тут-то я и наложил пожизненное вето на поиски причин, чтобы каждый раз не чувствовать себя обманутым. В мастерской скрипела, билась о косяк, дребезжала стеклом форточка.

ЛЕНИНГРАД IV

Перебравшись в Москву, внезапно очутившись на дачной лужайке перед забором, за которым Ирочка Вельяминова собирала клубнику, я решил: у меня нет отца! Новая жизнь: странная любовь с Ирочкой, годы учения — это не то чтобы поколебало, но как бы загнало внутрь мое решение, превратило его из всепоглощающей идеи в подобие иглы, которая время от времени напоминала о себе болезненными уколами. Сначала, когда он звонил, я вешал трубку. Потом, в один из его приездов в Москву, мы встретились в Манеже на выставке. Он даже попытался сунуть мне конвертик с деньгами, но я отказался. Потом впрочем, жалел.

Мать вышла замуж во второй раз. В доме появился абсолютно чужой человек. Мы и так не были с ней особенно близки, а тут еще это. И хотя я давно считал себя самостоятельным и одиноким, проклятый маятник вновь качнул меня в сторону отца. У того, по крайней мере, не было новой жены.

Но первый же приезд в Ленинград жестоко разочаровал меня. Жизнь отца оказалась логическим продолжением той уродливой, вывернутой наизнанку жизни, какой он ухитрялся жить прежде — в семье. Тогда я был глуп, многого не понимал. Сейчас понял. Что, например, означали его сидения за письменным столом, столбики цифр, которые он упорно выписывал на листках, а если я вдруг входил в комнату, он проворно задвигал ящик письменного стола, успевая даже замкнуть его на ключ. Тогда я не знал, что он считает снятые со сберкнижек деньги, прячет их в тайники, опасаясь, что мать пойдет на раздел имущества, потребует свою половину. Когда мы жили вместе, денег не хватало даже на еду, я донашивал его старые рубашки и свитера. Сейчас он набивал квартиру антиквариатом, увешивал стены дорогими картинами старых художников. «Может быть, это причина?» — думал я, наложивший пожизненное вето на поиски причин. Но тогда было непонятно, почему он, живший в собственной семье изгоем, отринувший нормальные человеческие отношения, так цеплялся за самим же и разрушенную семью? Зачем она ему, если он в ней никому не верил?

Я припомнил его картины последних лет. Попытался соотнести их с известными мне фактами его жизни и обнаружил в них некое двойничество, скорее даже — оборотничество.

Я смотрел на картину «Черный рынок», на обезумевшие от низменных инстинктов рыла, на спекулянтские, словно смазанные жиром, шевелящиеся пальцы, которым столь привычно шуршание банкнот, на гнусное капище, где из рук в руки перетекали добытые нечестным путем деньги и вещи. А видел, как отец сам однажды выторговывал у спекулянта старинные серебряные часики в виде луковицы. Дело происходило в подворотне Апраксина двора, и лицо у отца было точно таким же, как у типа на картине, покупающего мраморную статуэтку обнаженной богини. Противоестественно выглядит белоснежная статуэтка в волосатых лапах барыги. Самодовольно-похабна его усмешка. Но точно такое же удовлетворение было на лице у отца, когда он наконец положил часы в карман, отсчитал спекулянту деньги. «Вот гусь, — вполне добродушно сказал он потом, — еле уломал. Знает настоящую цену, проходимец».

Смотрел на картину «Рыбинспектор», на честное, открытое лицо молодого парня и отвратнейшую харю браконьера с близко посаженными, словно дуло двуствольного ружья, глазами. Страшно за парня. Чего угодно можно ждать от хари с финкой за голенищем. Больно за изначально родной среднерусский пейзаж: тихое озеро в солнечных бликах, дальний лес, облака, за крохотную белую церковь, едва видневшуюся на горизонте. Все погубит харя! А видел другую рыбалку. Сидели в кустах на острове. Отец страшными словами проклинал рыбинспектора, примерно такого же молодого парня с открытым, честным лицом, извлекающего из воды его любимую, единственную в своем роде японскую сеть. Ее можно было унести в кармане. И в то же время ею можно было перегородить все озеро. Рыбинспектор случайно зацепил веслом невидимое нейлоновое чудо и теперь с удивлением разглядывал неизвестное доселе заграничное браконьерское орудие. Таких грязных, отвратительных слов от отца я еще не слыхивал. Он сокрушался, что нет под рукой ружья. Несколько дней потом ходил мрачнее тучи. Приобретение новой сетки не утешило. Разве может сравниться смехотворная самодельная сетка с японской? Без этой своей любимицы отец не ездил на рыбалку.