Наши годы — страница 34 из 78

Я забросил тощую сумку в купе, оглядел полки, свернутые на них рулетами матрасы, и вновь ощущение потери накатилось на меня. Противиться ему я не мог. Задыхаясь, выбежал на перрон.

До отправления поезда оставалась одна минута.

— Отец, — сказал я. — Я больше к тебе не приеду, ты мне чужой. Ты сделал все, чтобы стать мне чужим. Ты мне не нужен такой, мне чужд твой опыт, чуждо твое понимание жизни. Ты не видишь людей, думаешь, они пыль под ногами, а это не так. Слышишь, не так! Все, прощай!

Поезд дернулся. Расстегнутый, расхристанный, я вскочил в тамбур, отец остался на перроне. Он хотел что-то сказать, скорее всего, возразить мне, но он никогда не был мастером говорить, времени же совсем не оставалось.

— Нет! — кажется, сказал он, но я уже отпрянул, бросился в коридор.

Это было нечестно, сказать все в последнюю минуту, но еще хуже было не сказать.

…Через час, тупо звеня в стакане чайной ложечкой, я почему-то вспомнил огромный альбом для набросков, который перелистывал утром в мастерской. Я увидел там лицо матери, сотни рисунков. Отец рисовал совсем недавно, по памяти. На рисунках мать была красивее, моложе, чем сейчас в жизни. Зачем он рисовал ее, спустя столько лет? Я подумал, что, как всегда, чего-то не учел, не понял.

Стучали колеса. Я уезжал из Ленинграда.

МОСКВА (ПРОДОЛЖЕНИЕ)

В Ленинграде было холодно. В Москве весенние грозы выколачивали небо, как ковер, по газонам сновали скворцы, ветви деревьев были зелеными.

У меня оставалось три рубля от командировочных денег. На набережной Москвы-реки я остановил такси и поехал в редакцию к Игорю. Возле открытого бассейна на Волхонке цвели какие-то ранние кусты. Окна домов пылали отраженным светом. По улице Горького косяками тянулись нарядные девушки. Они казались мне олицетворением весны: ухоженные, симпатичные, с влажно поблескивающими глазами. У ресторанов томились желающие попасть. Швейцары в адмиральских фуражках контролировали золотой час, неподкупно маячили за застекленными дверями, пропуская избранных, восточного вида, людей. Владимир Владимирович Маяковский набычась смотрел через площадь на самообновляющуюся — чудо техники! — рекламу, призывающую москвичей и гостей столицы посетить ГУМ, где к их услугам большой выбор тканей, электробритв и резиновых игрушек. «Товарищи девочки, товарищи мальчики! Просите у мамы эти мячики!»

Все пронеслось в одно мгновение, как и должно быть, когда человек находится в весеннем волнении, когда тепло и свет подхватывают его, несут, как пушинку. В Москве меня никто не ждал. Зато в Москве была весна. Я ехал к Игорю, потому что ехать больше было некуда. Потому что он все-таки оставался моим единственным другом. У нас была общая молодость, общие воспоминания, надежды. Мне хотелось верить, что все мы — поколение. Некая общая душа была разделена между нами. Каждый — частица в живом портрете. Лик еще не затвердел, не схватился. Через разделяющее сегодняшнее я надеялся вернуться к тому, что нас с Игорем некогда объединяло, — к согласным мыслям, к весеннему молодому порыву, искреннему до донышка, будь то вечный спор о судьбах России или хмельная болтовня в пивной. Пока лик не затвердел, не схватился. Вновь передо мной маячила древнегреческая река, вновь я преследовал ушедшую воду.

То была охота на вымершего зверя.

Но я надеялся.

Поворот, еще поворот. Мелькают станции метро, улицы, движущийся пунктир трамваев. Стаканом стоял в закате многоэтажный газетно-журнальный комплекс, где я некогда боролся за сохранение природы. Потом вечерний свет пошел на убыль: показались дома, где пылающие и слепые окна чередовались словно клеточки в кроссвордах. Машина въехала в подворотню, катером промчалась по бескрайней луже и наконец остановилась. Приехали.

Я медленно шел вдоль длинного белого здания. В небе стремительно темнело. Появились первые звезды. Я вдруг вспомнил, какую яркую комету видел однажды с чердака дачи, когда сидел ночами над учебниками, писал заметки, боготворил Ирочку Вельяминову. Комета как будто махнула по небу белым хвостом. Хвост уже таял среди узоров созвездий, когда я сообразил: надо загадать желание! «Поступить в университет!» — и загадал.

И сбылось.

Я вспомнил комету и когда стоял в толпе первокурсников на Ленинских горах на площади перед университетом. Сначала была общая торжественная часть. Потом каждый факультет напутствовали отдельно. Так я узнал, что выбрал нелегкую профессию. Не пять университетских лет придется учиться, а всю жизнь, чтобы не отстать, не отбиться от времени, в котором живем, ибо наша профессия не только — отражение, честное отражение времени, но воздействие, страстное воздействие на время, на общество. Кто-то из выступавших не удержался, сравнил газету с секундной стрелкой истории, добавил от себя, что, однако же, секундная эта стрелка описывает круги вечности. Тогда — в день исполнения желания — светило солнце, небо было чистым. Я поднял счастливые глаза вверх, увидел чаек, летящих над шпилем университета. Они казались чистыми белыми страницами. «Откуда чайки?» — подумал я.

— Откуда чайки? — спросил стоящий рядом сельского вида светловолосый, голубоглазый паренек.

Ему было жарко и неуютно в неуклюже пошитой костюмной тройке. Паренек смотрел на меня, щеки его слегка розовели, он стеснялся. Совпадение наших мыслей удивило. Я внимательно взглянул на паренька. Точно такое же счастье читалось в его глазах. И точно такое же стремление не очень-то показывать его окружающим. Вроде и не счастье это — поступить на факультет журналистики, а следствие некоего ряда закономерностей, главная из которых — талантливость паренька. Он стоял, чуть наклонив голову, этакий упрямый бычок, явившийся таранить Москву, как забор. Такая нескрываемая заданность коробила. Паренек был слишком устремлен, а потому исчерпывающе ясен.

— Не знаю, откуда чайки, — ответил я. — Летят.

— Ты из Москвы?

Я поморщился. Слишком прям был вопрос. Я отвечу, да, из Москвы. Паренек снисходительно усмехнется. Уж что-что, а претензию на знание народной жизни, так сказать, нутряное, глубинное ее понимание, он оставит за собой. А, собственно, почему? Что, в городе живет другой народ?

— Не совсем, — ответил я.

— То есть? — паренек строго поднял бровь. Видимо, он считал, что ошибиться не может. Откуда же быть мне, длинноволосому, в выстарившихся, белесых джинсах, как не из Москвы?

Я выждал, дав пареньку понять, что на брудершафт с ним еще не пил: хочу — отвечаю, хочу — молчу.

— Школу в Ленинграде закончил, потом переехал в Москву.

— А я из Орехово-Зуева, — обрадованно сказал паренек, и я подумал: плевать ему, откуда я, просто хочется с кем-нибудь познакомиться. — Точнее, даже не из самого Зуева, а из деревни, километров двадцать еще на автобусе.

Мне стало стыдно: чего я из себя строю?

— Это здорово, что ты поступил, — сказал я. — Посмотри, какие люди вокруг.

— У меня не было абсолютно никакого блата, — он пытливо заглянул мне в глаза. — Я и сам удивляюсь, что поступил. Наверное, отведен один процент на сельских, я и попал. Правда, из нашего района еще одна девушка поступила, только она на вечерний.

— У меня тоже не было блата, — сказал я и вспомнил Ирочку, наше совместное писание под стук дождя. «А как ловко устроился!, — мелькнула мысль. — Но ведь последнюю заметку я писал сам! Сам!»

— Кто же будет с нами учиться? — спросил паренек.

Я оглядел курс. Много девушек от семнадцати до двадцати пяти лет. Парней меньше, но каждый личность — кто в темных очках, кто в бороде, кто лениво пожевывает резинку, кто так нагло смотрит, что просто не подступись! Смертных нет, одни боги. Мы с пареньком стояли как-то поодаль, не участвуя в общей, полной иронии, беседе.

— Я сразу после школы, — похвалился паренек. — Последние два года писал в районную газету. Один раз у меня напечатали рассказ строк на четыреста.

— Я тоже после школы, тоже писал. Про что рассказ?

— Рассказ? — неожиданно смутился паренек. — Так, ничего особенного. Ну… про собаку.

— Ее убили?

— Кого?

— Собаку! — Сколько я ни читал рассказов про животных, везде дело заканчивалось для них плохо. Я уже боялся читать.

— Да нет, — засмеялся паренек, — про нашу собаку рассказ. Она и сейчас жива.

Я вдруг почувствовал к нему симпатию.

— Мы им покажем! — подмигнул паренек. — Они у нас узнают, как надо писать. Я сразу заметил, что ты… — покраснел. — Ну, что в нас много общего. Нам надо держаться вместе! — махнул сжатым кулаком. — Игорь Клементьев, — протянул руку.

Мы познакомились.

…Я вспомнил первый курс, подмосковный совхоз, куда мы немедленно отправились убирать картошку.

Славное было время. Осенняя пауза, короткий отдых перед прыжком, штурмом. Прыжки и штурмы, впрочем, больше волновали Игоря. Я же открыл неизъяснимую прелесть в ясных осенних днях, плавающих в воздухе серебристых паутинках, разлохмаченных стогах, деревьях, вскинувших вверх руки-ветви в листьях-лохмотьях. Так хорошо было не суетиться, не спешить. Здесь, на природе, особенно раздражал Игорев максимализм, напор, его стремление утверждаться при любых обстоятельствах. Мне виделись в этом нетерпение провинциала, растиньяковская страсть. Я отдалился от Игоря, сошелся с другими сокурсниками, чьи взгляды были мне тогда понятнее и ближе.

Чем мы занимались в совхозе?

Заглядывались на девушек, всячески стремились познакомиться с ними поближе. По пути в столовую ехидно обсуждали достоинства и недостатки их фигур. По причине теплой погоды девушки ходили в тренировочных костюмах, и как тут было удержаться от обсуждений?

Старались работать поменьше, а если была такая возможность, не работать вовсе. После завтрака уезжали в картофельные поля, нежились в стогах, следя в небе неспешные облака, обмениваясь глубокомысленными междометиями. Потом тянулись на обед. Игорь в одиночестве сновал по полю, набивал мешок за мешком оставшейся после комбайна картошкой.

— Эй, труженик, тебе чего, больше всех надо? — спрашивали поначалу у него. — Рано начал!