в одном случае вполне безобидно продал настурции, то есть цветы, в другом же — совершил куда более тяжкий проступок — продал нас Турции, то есть оказался турецким шпионом. Действовала в рассказе и некая маркиза для окон, то есть полотняная тряпка, которая внезапно превращалась в маркизу Д’ ля Окон, почти что персонаж из «Трех мушкетеров». Чай тем временем был допит, могила Наполеона определена, в рассказе все встало на свои места. Мне вручили книжку с загадками. На обложке была нарисована шляпа, откуда выглядывали симпатичные пушистые котята. Давно мне не было так хорошо. Вдруг голова как будто закружилась, в ногах возникла сладкая усталость. Я заснул прямо в кресле, положив на колени книгу, а проснулся утром в своей постели. С тех пор мне стали доверять ключи.
…Я вспоминал все это сейчас, много лет спустя, когда ни Марии, ни Натальи Дмитриевны уже не было в живых. Они умерли в один год. Какие-то родственники вывезли мебель и все прочее. Мария Дмитриевна умерла в больнице, а Наталья Дмитриевна дома, и я помню гроб, ее спокойное восковое лицо. Как раз в этот момент другие соседи выходили гулять с собакой — сеттером Климом. Он огласил лестничную площадку таким звонким, жизнерадостным лаем, что я, помнится, испугался: вдруг она услышит, проснется? Мне тогда еще было трудно разделить смерть и жизнь. Я стоял у гроба и думал, что ничем не отплатил старушкам за их доброе к себе отношение. Мне было стыдно и одновременно хотелось быстрей уйти, чтобы забыть про них, про гроб, про все.
Но я не забыл.
Сейчас я думал, что благодаря старушкам в детскую мою душу вошло убеждение, что в противовес всякой несправедливости в мире существует добро, которое как солнечный свет рано или поздно прорвется сквозь тучи, отогреет. В детстве я крепко надеялся на это добро и, как правило, добивался его от самых разных людей, не думая, должен ли что-то отдавать взамен. Но детство кончилось, и я как-то запамятовал про добро. Не то чтобы я разуверился. Были: жизнь, работа, любовь, страдания — все реальное, зримое, но вот «добро» незаметно перешло в разряд умозрительных категорий. Множество раз я начинал об этом думать и обязательно запутывался. «Думать» и «делать» оказывались понятиями неоднозначными. Может, именно в этом и заключается причина нынешних моих незавершенных споров, зыбкого качания в мыслях, когда, отвергая, я ничего не предлагаю взамен? Не верить в добро — значит, ни во что не верить! Простое это открытие изумило меня. Я со страхом думал, смогу ли сломать в душе лед и что вообще значит сломать этот лед? Вновь ли, как в детстве, кто-то скажет: «Петя? Иди сюда». Или же это я должен кого-то позвать? Но если кто-то и поверит мне, что я ему скажу?
Я сидел в прихожей, слушая тиканье часов, и не было мне ответа.
Внезапно за дверью почудилось робкое шевеление. Я знал, что в одной из квартир на площадке живет мальчишка лет семи или восьми. Неужели ему, как когда-то мне, не доверяют ключи? Неужели я сейчас открою дверь и увижу его, униженного, плачущего? Тогда мне остается только поверить в бога. Я распахнул дверь и увидел… Антонину, дочь Нины Михайловны. Она хихикала и никак не могла попасть ключом в замочную скважину.
— Хи-хи, Джек Лондон собственной персоной. Попробуй, а? Ключ не проворачивается.
Антонине — длинной, гибкой, смешливой, с ямочками на щеках, — было в ту пору восемнадцать. У нее были жиденькие светлые волосы, которые она то собирала в пучок, то вольно распускала. Широко расставленные глаза сообщали удлиненному лицу какое-то детское и одновременно наглое выражение. Довольно противненький смех уживался с наивным, как бы вечно удивленным взглядом. Определить по лицу, что думает Антонина, возможным не представлялось.
Я взялся ей помогать. Ключ сразу же упал на пол. Я нагнулся, она тоже нагнулась. Наши руки, нашаривающие ключ, неожиданно встретились. Мы поднялись и оказались как-то уж очень близко друг к другу. Я взглянул в широко расставленные глаза Антонины и… не увидел в них ничего, кроме наглости. Однако это была не та наглость, которая отвращает. Сердце у меня забилось, руки задрожали. Я воевал с замком, Антонина хихикала за спиной. Замок наконец поддался, я посторонился, пропуская Антонину. Она вошла, противно хихикая, потом неожиданно поманила меня пальцем. Мало что соображая, я шагнул.
— Привет, хи-хи!
— Я думал, там мальчишка, — пробормотал я, — наш сосед, ты его знаешь.
— Мальчишка? Фу… Как тебе не стыдно? — решила поиздеваться надо мной Антонина.
— Нет, я думал, ему не дают ключ от квартиры, как мне когда-то, и он вынужден ходить по двору, как… когда-то я. Я хотел позвать его, дать какую-нибудь книжку, чтобы ему не было скучно.
Зачем я все это говорю, я не знал. Скорее всего, от растерянности.
Сквозь неплотную, просвечивающую кофточку я явственно видел ее грудь. Я провел дрожащей рукой по ее прохладной спине и неведомым (шестым?) чувством почти физически ощутил, как выгибается эта спина. Я поцеловал Антонину в прохладные губы, но тут она вновь выронила ключ, мы вновь одновременно нагнулись и очутились на вытертом поблекшем ковре, подняться с которого уже не было никакой возможности.
Ошеломленный нежданной близостью, я курил, не глядя, куда сбрасываю пепел. Антонина весело напевала в ванной.
Вот тебе и мальчишка, которому не доверяют ключи. До сих пор я ухаживал за женщинами, звонил, ходил на свидания, дарил цветы, но чтобы вот так…
Антонина вышла из ванной. Остановилась посреди комнаты, расставив ноги, уперев руки в бока. Она стояла, покачиваясь с пяток на носки, вся светясь чистотой, юностью, красотой и непорочностью. При ней оставались: наглый взгляд, выгибаемая спина, противный смех. Антонина состояла из гармонирующих противоположностей.
— Ну, чем еще хочешь меня обрадовать? — усмехнулась она.
— Радуешь пока только ты.
— Тебе надо идти, сейчас мать придет. Мы с ней расстались у магазина, она встала за сосисками.
Я метнулся к двери.
— Не так быстро, очередь длинная. Где, кстати, все твои?
— На даче, — я шарил по ковру, искал носок.
— Под креслом. Между прочим, матери понравились твои рассказы. Ну те, которые я печатала.
— А тебе? — я не придумал ничего лучшего, как сунуть носок в карман.
— Мне? Хи-хи… Тоже. Но не все. Так ты что, один дома?
— Приходи, — сказал я.
Антонина засмеялась, потрепала меня по голове.
— Подумаю. Может, и приду.
Всю ночь я проворочался без сна, прислушиваясь к звукам за дверью. Антонина не пришла.
Матрос, оформитель, чертежник, абитуриент — как называть его, сошедшего с поезда под башнями Казанского вокзала? Все его имущество — тощий рюкзачишка за плечами. Работы — картины, рисунки, акварели — едут в Москву малой скоростью в зарешеченном почтовом вагоне.
Он вышел на площадь трех вокзалов, взглянул на свои мятые, еще матросских времен, брюки, на рубашечку с короткими рукавами — холодновато в ней в Москве, — на разбитые сандалеты, опустил руку в карман, где сиротствовала тощенькая пачка денег, перетянутая резинкой, и подумал, что напрасно колеса выстукивали: «Анна! Анна!» Здесь, в Москве, он был никем. Это там, вдали, искусство якобы поднимало его над миром, уравнивало с небожителями. Здесь все было строго. Кто пил коньяк в ресторане, кто хлебал пиво у ларька. Кто мчался в черном «ЗИМе» под подобострастные улыбки милиционеров, кто брел окраинными улицами. Этот величественный город ему предстояло завоевать. «Анна, — неожиданно подумал он. — Помнит ли она меня? Узнает ли?»
Москва начала пятидесятых. Женщины в платьях со вздутыми рукавчиками, полувоенные мужчины. С расписных потолков над ресторанными залами пышногрудые красавицы как бы опускают снопы, корзины со спелыми фруктами. Необозримые кумачовые полотнища бормочут на ветру, невиданные высотные дома постепенно освобождаются от лесов, на перекрестках бренчат трамваи. Куда податься голодному абитуриенту? Он стоит на углу. Одесную бегут-спешат люди. Ошуюю — лавина машин. Никогда он еще не видел, чтобы сразу столько машин. Провинциальная спесь не позволяет спросить у прохожих, как добраться до Лаврушинского переулка. Там, рядом с Третьяковской галереей, будто бы заседает приемная комиссия. Но он вдруг вспоминает, что сегодня воскресенье. Значит, комиссия не заседает.
Чем очевиднее ему собственное ничтожество на шумных улицах среди занятых своими делами людей, тем сильнее хочется увидеть Анну. Допустим, она выгонит его. Что ж, одной мечтой меньше. А вдруг не выгонит, наоборот, обрадуется? Не все же в мире имеет материальное измерение? Мятые матросские брюки сейчас не позор. Вот если через десять лет у него будут такие же брюки, тогда позор. Может, пойти к ней после экзаменов, думает абитуриент, когда он поступит? Студенчество такое время, когда нищета, можно сказать, естественна. Так. Конечно, надо пойти к ней после экзаменов. Или все-таки до?
Он бродит по Москве до самого вечера. На Красной площади иллюминация, горят прожектора, столбы света уходят вверх, освещая макушки кремлевских башен. Это, конечно, красиво, но зачем единоборствовать с ночью, не понимает абитуриент. В естественном свете Кремль смотрится лучше. На Красной площади торжественно и строго. Часы бьют одиннадцать. Он останавливает такси, едет в общежитие института. Комендант показывает ему свободную койку в шестиместной комнате. «Ура, комплект!» — кричит один из абитуриентов, судя по акценту, грузин.
Вот они, художники, вот оно, искусство, вот она, жизнь, о которой он столько времени мечтал.
До поздней ночи продолжается товарищеский ужин. Засыпая, он вспоминает рассказ грузина, как тот ясной ночью писал башни древней крепости и звезды над ними.
Утром он идет в приемную комиссию, узнает, что первый экзамен по искусству на его факультете через два дня. Снова полдня бродит по Москве, а когда садится отдохнуть в каком-то скверике в центре, видит красную табличку на ближнем доме: «Московский государственный университет. Факультет журналистики». Поднимается в деканат, спрашивает у секретарши, как найти студентку Анну Машкину. «Анечку? — со странным испугом смотрит на него секретарша. — Вы ей кто? Родственник?» — «Нет, знакомый». — «Видите ли… На занятиях ее сегодня точно не будет. Но вообще-то она в Москве. Была в Москве…» — «Где же она сейчас?» «Она? Наверное, дома. Если только… Нет-нет! Скорее всего, она дома». — «Как мне ее найти? Скажите адрес». — «Адрес? Да-да, адрес, конечно, адрес». Секретарша пишет на бумажке. «Это близко. Пойдете по улице Горького, потом свернете. Второй дом». — «Спасибо». — «Скажите ей, что я… Что мы… Что все мы…» — секретарша никак не может закончить фразу. Абитуриент раздраженно пожимает плечами. Странный город Москва. Такое простое дело — назвать адрес, и столько ненужных волнений. Он идет по улице Горького, сворачивает, куда ему указали. Вот он, дом. Поднимается на четвертый этаж, читает надпись на бронзовой табличке. Все правильно. Абитуриент звонит. За дверью долгая тишина. Наконец легкие шаги. Сердце абитуриента бьется: «Анна! Анна!» Его более не смущают мятые матросские брюки, легкомысленная рубашка с короткими рукавами, дохлая пачка денег в кармане. «Цветы, — думает абитуриент, — надо было принести цветы». Дверь распахивается. На пороге сто