Я подумал, Антонина уже проснулась. Прежняя служба в НИИ приучила ее вставать чуть свет. Вдруг очень ясно представил себе, как она неприязненно толкает Бориса локтем в бок: «Вставай, борода, слышишь?» Тот, должно быть, сразу не просыпается. «Принеси кофе, — шипит Антонина. — Слышишь, толстяк, ступай на кухню, сейчас же принеси сюда кофе. Мама уже приготовила». — «Какой кофе? Куда? — не понимает ничего Борис. — Зачем?» — «В постель. Я так хочу!» Он пожимает плечами, свешивает с постели ноги, нашаривает на полу тапочки. «Боже мой, Боря, что ты здесь делаешь?» — всплескивает руками Нина Михайловна, увидев его на кухне. «За кофе пришел», — угрюмо отвечает Борис. «Ты понесешь ей кофе в постель?» — «Да!» — рычит Борис.
А может, все там и не так. Какое мне дело?
Я шагал по мосту, внизу была покрытая льдом и снегом Москва-река. Уши на шапке были опущены, я тяжело дышал, точно маленький паровоз выпускал клубочки пара. Вспомнилось кладбище паровозов под Карагандой. Некогда воспетые как чудо техники, дышавшие маслом и огнем, посверкивающие медью рычагов в кабине, пурпуром колес — теперь сгрудились недвижные, безмолвные, безглазые на запасных путях. За этим виделась какая-то ущербность технического прогресса, подростковая его неразумность, когда тренированные мышцы ценятся превыше души. Но виделся за этим и арьергардный марш души, неизбежно возвращающейся на территории оставленные, оскверненные техническим прогрессом. Даже черное паровозное кладбище может явиться предметом слез, печальных раздумий.
Мысли прыгали, как каучуковый мячик. Я вдруг вспомнил, что сегодня, как ни странно, рабочий день, следовательно, можно получить в бухгалтерии деньги на поездку в Эстонскую ССР.
Круто развернулся, зашагал в обратную сторону. Снова по мосту, потом по Красной площади, по подземным переходам до нужной автобусной остановки.
Завтракал в какой-то кулинарии, глотая горячий, сладкий кофе, заедая твердым круглым коржиком. Читал кем-то прочитанную и оставленную газету, облокотившись на потрескавшийся мраморный стол. В зеркале на стене отражалась моя помятая, небритая физиономия. Примерно такая же физиономия маячила за соседним столом. Взгляды наши встретились, новоявленный близнец щелкнул себя по горлу. «А, собственно, что, кого, — несвязно подумал я, — кого я поднимаю своими писаниями, кому сообщаю иные, более высокие представления о жизни? Одни и те же мысли пережевываю, как жвачку. А сам… Мнимая нравственность от трусости, ведь даже чтобы грешить, нужен заряд воли, энергии. Бездарь! — Как и всегда, когда я задумывался о своих писаниях, сделалось не по себе. — Но если не писать, тогда что? Что?» — об этом думать было еще страшнее. Вновь уткнулся в газету.
Это была газета, где работал Игорь. Сережа Герасимов выступил с большим материалом, разоблачил предприимчивого мерзавца, который нанимал на озере Селигер катер, кружил, как коршун, вокруг туристских лагерей, собирал пустые бутылки. Потом плыл, сдавал их в единственный на всю округу приемный пункт, с начальником которого он, естественно, был в сговоре. Деньги текли рекой. Собиратель бутылок вскоре приобрел машину. Отогнал ее в Грузию, продал. Потом проделал то же самое со второй. На третьей машине попался. Все это было интересно описано, я вспомнил свой недавний разговор о Сереже с Игорем Клементьевым. «Ты никогда не сможешь писать так, как Сережа, — сказал мне Игорь, — тебе, видишь ли, попросту не дано постигнуть психологию насилия, стяжательства, азарта, когда человек, казалось бы, имеет все, но не может остановиться. Конечно, написать-то об этом ты напишешь, но не так, как Сережа. Ты напишешь пресно, скучно, потому что понятие «жизнь» для тебя в некотором роде идеальное, то есть свободное от пороков, во всяком случае так ты его понимаешь. Пороки кажутся тебе гадкой аномалией, они вне твоего разума. Для Сережи это самая настоящая жизнь. Он видит здесь страсть, боль, смысл, комедию, трагедию — все то, чего не видишь ты. Тебе противно. Ты, — Игорь усмехнулся, — любишь ощущать себя чистеньким. Сережа — другой человек». — «Какой же?» — уточнил я. «В его душе живут эти самые семена, — ответил Игорь, — он понимает этих людей. Ты — нет. Как же можно живо написать о том, чего не понимаешь?»
Покончив с кофе и с газетой, я вышел в холодный предбанник кулинарии. Там меня поджидал небритый, помятый тип, артистически повязанный шарфом.
— Гёте непрерывно шлифовал пилочкой ногти, — возвестил он, — Барух Спиноза обтачивал линзы. Во время этих однообразных занятий им в головы приходили гениальные мысли. Меняю увеличительное стекло на три бутылки пива, — он вытащил из кармана захватанный мутный кружок, повертел им у меня перед носом.
— Спасибо, не надо, — отодвинул я его трясущуюся руку.
— Тогда пошли во двор, — сказал он, — сейчас всего десять утра, но я гарантирую портвейн, ребята вынесут через подсобку. Моя организация, твои деньги, идет?
— Нет, — ответил я, — не идет.
Тип смотрел на меня с сожалением.
Я нашарил в кармане железный рубль.
— А вот и не надо, — неожиданно обиделся тип.
Я хотел спрятать рубль, но он так же неожиданно передумал, перехватил рубль и исчез, помахав мне трясущейся рукой.
Озадаченный, я сел в троллейбус, поехал в бухгалтерию, которой уже было время открываться. Там получил командировочные, устремился на Ленинградский вокзал.
— На какое вам число? — приветливо спросила кассирша. Она была молода и, видимо, не замужем, поэтому окончательно не потеряла интереса к клиентам. Они еще не превратились для нее в безликое стадо, которому приятнее всего отвечать «нет!».
— На сегодняшнее. Есть билеты?
Она потыкала железным карандашом в какие-то гнезда.
— Имеются. Решили встречать Новый год в поезде?
— Давайте вместе встретим? Тогда никакого поезда.
— Любишь заложить за воротник? — кассирша смотрела на меня почти что с симпатией.
— Вообще-то нет, — ответил я тусклым интеллигентным голосом и почувствовал, как мгновенная близость, зародившаяся было между нами, улетучилось. Своим «вообще-то нет» я ее уничтожил. Получилось, пока закладываю за воротник, такие девушки, как кассирша, мне приятны, когда не закладываю — ничего общего у нас быть не может.
Лицо кассирши сделалось равнодушным. Она протянула билет, сдачу.
Говорить больше было не о чем.
«Редчайший талант, — думал я по пути в редакцию, — быть чужим всем без исключения. И я наделен им в полной мере».
Из редакции позвонил матери.
— Где ты шляешься? — строго спросила она.
— Прямо сейчас уезжаю в командировку в Эстонию, — сказал я. — Вернусь после Нового года. Так получается. Ты не обижайся, все равно я бы на Новый год куда-нибудь ушел.
Она молчала. В ее молчании чувствовалась некоторая растерянность. Мне было нетрудно угадать ход ее мыслей. Странное дедово сидение на даче, нелады с Генералом и… еще и это. Да, именно, еще и это, так она подумала.
— Еще и это, — тихо произнес я.
— Что ты сказал? — встрепенулась мать.
— Я? Ничего.
— Значит, показалось. Или это я сказала?
— Я быстро вернусь, ты не расстраивайся.
— Петя, скажи, это серьезно?
— Что серьезно? — я сам не знал, зачем мучаю ее.
— Ты действительно надумал жениться?
— Жениться? Как это… — мне захотелось закрыть ладонями глаза, застонать, закачать головой, зашептать: «Боже мой…».
— Из какой хоть семьи девушка?
— Как только вернусь, сразу тебя с ней познакомлю. Обещаю. До свидания, мама, поздравляю с Новым годом. Кланяйся Генералу.
— Петя, подожди.
— Извини, мама, некогда. Вызывают к начальству.
— Ты хоть придешь домой?
— Конечно, надо же мне собрать вещи. — Я повесил трубку. Почему-то меня разобрал ненормальный смех. Потом поехал в Елисеевский гастроном и стоял целый час за шампанским.
— Живу хорошо, — в третий раз повторил я, ощущая изначальный аллергический зуд в носу.
— Что ж, рада. — Голос у матери был грустный.
Я подумал: отношения наши как-то замерли, остановились. Снова вспомнились мертвые паровозы под Карагандой, которые уже никуда не поедут. Нынешний наш разговор мог состояться и зимой, когда я собирался в Эстонию, и весной. А сейчас лето. Но слова, интонации не изменились. Она застыла в неясной робкой обиде, я — в лицемерном трусливом утешении: ничего, мол, не произошло. Что с того, что я ушел из дома, я все такой же любящий сын, только взрослый, живущий отдельно.
— До свидания, Петя, — вздохнула мать, — я чувствую, тебе не до меня.
— Нет, что ты, — ответил я, — просто… не знаю. Не знаю, как все вернуть. То есть не вернуть, а… В общем, не знаю, — я сбился. Выяснять отношения с матерью было выше моих сил.
— Боже мой, — воскликнула она, — с кем ты воюешь, Петя? Зачем? Что ты хочешь мне доказать?
«Действительно, с кем воюю?»
Я вспомнил недавнюю прогулку по Москве. Был жаркий вечер, листья на деревьях, казалось, плавились, стекали с веток зелеными каплями. В старых переулках бег времени почти неощутим. Из окон высовывались головы, сплевывали семечки. Жаркий, липкий, насыщенный тополиным пухом воздух напоминал плохо очищенное подсолнечное масло. Жара душила шум. Сквозь масло, как во сне, замедленно двигались машины и пешеходы. Я свернул в Кривоколенный. Всегда, когда была возможность, я туда сворачивал, потому что это было отчасти мне родное место.
Когда-то давно, до переезда на другую квартиру, здесь жили дед и мать, а я, наполовину не ведающий родства, относился к таким местам с почтением. Вот он, этот дом, назначенный на снос. На одном из подоконников остались горшочки с засохшими цветами. Перед домом росли три огромных тополя, наверное, их спилят. Но пока они росли, давали тень, насыщали воздух невесомым пухом. На скамеечке под тополем я вдруг увидел женщину в белом платье, показавшуюся удивительно знакомой. То была моя мать. На коленях у нее лежала книга. Она смотрела то в книгу, то на дом, то на тополя. У нее был спокойный, умиротворенный вид, словно именно здесь, на скамеечке, возле назначенного на снос дома, произошло долгожданное примирение с действительностью. Я спрятался за угол. Что-то неловкое заключалось в самом факте нашей встречи возле этого дома. Неловкое и… родное. Я, ее сын, повторял ее в том, в чем мне меньше всего хотелось ее повторять. «Надо же, — подумал я, — встретить ее здесь, в Кривоколенном, в белом платье, с книгой на коленях. Много лет назад девочкой она качалась здесь на качелях… Девочкой. Что же тогда долгая последующая жизнь? Годы и годы. Выходит, качели, Кривоколенный, белое платье, счастливое детство и… всё? Стоп?» Я подумал, она вот-вот поднимется, уйдет, но она, напротив, углубилась в чтение. Я стремительно зашагал прочь. Для меня, естественно, не являлось секретом, что человеческая душа должна иметь некие привязанности: к людям, вещам, улицам, домам, природе. Ни дед, ни Генерал, ни я таковыми привязанностями для матери не являлись. Получилось, сегодня в Кривоколенном я невольно определил иную ее привязанность. Определил и изумился ее эфемерности. Она напоминала летящую в воздухе паутинку, тополиный пух. Разве можно принимать ее всерьез? Но, с другой стороны, как объяснить мою собственную прогулку? Выходило, мы с матерью бесконечно похожи. Выходило, родовое, общее у нас именно то, от чего я так стремился избавиться. Перевоспитать себя. Я одновременно повторял мать и не хотел, совер