Наши годы — страница 55 из 78

шенно не хотел повторять. В полнейшей растерянности я шагал сквозь горячий воздух, отплевываясь от тополиного пуха.

— Я с тобой не воюю, мама, — сказал в телефонную трубку, — и ничего не хочу тебе доказать. Ничего и никому. Может, только себе. С собой воюю, себе хочу доказать. Если я вдруг тебе понадоблюсь или еще что-то… Позвони. Я всегда с радостью приду, помогу, сделаю, что смогу. И вообще просто так приду. Слышишь?

— Слышу, — ответила мать бесцветным голосом. — Спасибо.

Она мне не верила.

Я посмотрел на часы. Опаздывал на свидание с Антониной, надо бежать!

ПРО АНТОНИНУ

В метро — быстрей, быстрей — каблуки страшно стучат по эскалатору. Тетка, сидящая внизу, пару раз подносила ко рту микрофон, чтобы приостановить мой стремительный спуск, но я сразу же замедлял движение, и она разочарованно молчала. Однако же, когда эскалатор выровнялся в горизонтальную плывущую дорожку, тетка не выдержала: «Куда несешься, остолоп? Шею хочешь сломать?» Я зыркнул на нее, тетка отвернулась. Должно быть, глаза у меня пылали, как сковородки. Одна лишь мысль: скорее увидеть Антонину. Так повелось и упрочилось: еще я только бежал на свидание с Антониной, а неведомый могучий ветер ломал многосложные логические построения, выстраданное, как мне казалось, намерение разобраться наконец в отношениях с Антониной, покончить с этой нелепой, болезненной любовью. Когда я не видел Антонину, построения, намерение казались единственными и окончательными, как бы каменными. Когда бежал к ней — они оказывались легче тополиного пуха. Антонина была сильнее моей нравственности, сильнее моих представлений, что хорошо, что плохо. В Антонине уживались «хорошо» и «плохо». Расстаться мы могли в одном случае: если захочет она.

Выдержав единоборство с закрывающимися дверями, ворвался в вагон. Душно. Час пик, все возвращаются с работы. Кто спит, кто вцепился в гигантскую сумку, кто нервно и озлобленно смотрит по сторонам. Поезд провалился в черный туннель. Я вспомнил, что в детстве, когда еще жил в Ленинграде, любил считать светильники в туннеле от одной станции до другой. А сейчас забыл, что в туннелях существуют светильники. Вместо светильников видел в темном зеркале окна себя, стиснутого со всех сторон людьми. «Какой Байкал? — думал в бешенстве. — Какая, к чертям, Камчатка? Антонина, Антонина!» Поездку, однако, отменить было нельзя. Следовательно, предстояло на время расстаться с Антониной. Сердце забилось сильнее, на лбу выступил пот. То было состояние, и прежде мною испытываемое. Допустим, сидишь на лекции, до звонка десять минут, а тебе хочется, чтобы он зазвенел немедленно. Но сделать это не в твоих силах, потому и бесишься. Конечно, это нелепый каприз. Игорь Клементьев однажды назвал эти мои заскоки сытыми истериками. Ну да, все есть, подавай еще и это, хочу быть владычицей морскою!

Нынешняя истерика, однако, была не от сытости.

Среди безобразного разгула наших отношений, точно горестная скала, высился Борис — муж Антонины, темно-русый, бородатый полярник. Совсем недавно я случайно встретил его на улице: за плечами рюкзак, в руках по небольшому железному ящику. В таких ящиках обычно носят приборы. Борис сказал, что сейчас едет на институтский полигон — через сорок минут будет автобус, — а через неделю улетает на несколько месяцев на Северную Землю, на гляциологический стационар на леднике Вавилова. Стационар врос в лед по самые уши. И под ногами там полкилометра льда. Переходы из помещения в помещение белы от инея, лед растет, кристаллизуется буквально на глазах. Борис смотрел на меня с симпатией и некоторым превосходством. Хлопал по плечу, говорил, что постарается привезти моржовый клык или обломок мамонтова бивня. Я сказал, что бывал на Севере, эти прелестные вещицы у меня имеются. До автобуса оставалось полчаса. Борис зазвал меня в пивную. Мы взяли по две кружки. Пока пили, говорили о Севере. Потом он спохватился, что надо обязательно позвонить Антонине, оставил меня стеречь вещи, побежал искать телефон-автомат. Когда-то, помнится, я весело посмеивался над первым мужем Ирочки Вельяминовой, не то спелеологом, не то вулканологом, который по десять месяцев в году сидел в пещере, в рубиновой глотке вулкана. Нынешняя ситуация напоминала мерзкий сон, который пожелал сделаться явью, гнусный анекдот. Ирочка, хохоча, кричала, что лучших мужей, нежели спелеологи-вулканологи, не сыщешь. Теперь, стало быть, надо еще прибавить к ним полярников-гляциологов. Мне было не по себе еще и потому, что велся разговор в присутствии Сережи Герасимова, которого я тогда безусловно осудил, а сейчас сам шел по его стопам. Тем более что как человек Борис мне нравился. Я подозревал, он просто-напросто порядочнее, искреннее, лучше меня. Я вспомнил, он говорил, что по леднику Вавилова, географически максимально удаленному от мест промышленной деятельности человека, по степени его загрязненности можно вообще судить о степени загрязненности планеты. В частности, этим он и будет там заниматься. «А о человеке? — подумал я. — Как судить о степени загрязненности человека?»

— Я хочу, — вернулся Борис, — чтобы она поехала со мной на ледник. В конце концов, она моя жена. Я же собираюсь писать диссертацию, а там материал, там всё. Мне без ледника никак, тем более если потом собираюсь в Антарктиду. Ты же летал на Полюс, знаешь, там можно жить, поговори с ней, расскажи. Она мне не верит, кричит, что из-за своей диссертации я готов похоронить ее во льдах.

— Вряд ли она меня послушает, — мой голос от долгого, подлого молчания скрипел, как несмазанная дверная петля.

— Я тут прикинул, — задумчиво проговорил Борис, — кроме тебя, у нас с ней нет общих знакомых. Да и то ты сразу переехал после нашей свадьбы.

— Пусть лучше с ней ее мать поговорит, — я вышел из-за стола, дал мысленную клятву никогда больше не встречаться с Антониной.

— Мне хочется, чтобы у нас был ребенок, — Борис словно не заметил, что я вышел. — Я ей предложил: не хочешь со мной на ледник, давай заведем ребенка. Она устроила скандал. Я даже сказал, что не поеду на ледник, постараюсь устроиться в Москве, она сказала: ей плевать. Почему она так себя ведет? Извини, я понимаю, конечно, глупо вот так втягивать тебя в наши отношения…

— До свидания, Борис.

Так он и запомнился: растерянный, недоуменно смотрящий на меня из бороды. «Видишь ли, Петя, — то ли раньше, то ли позже сказала Антонина, — это человек, которого нельзя обмануть. Он настолько прост и неиспорчен, что не верит в само существование такого понятия, как обман. Я подозреваю, он и сам ни разу в жизни не соврал. Этим он немного похож на мою маму. Если же обман, что называется, налицо, у него в голове как бы происходит короткое замыкание. Он тупеет, впадает в долгое гробовое молчание. Потом начинает думать, что чего-то не понял, зачем-то просит у меня прощение. Это, конечно, прекрасно, возвышенно, но… — поморщилась. — Впрочем, ты ведь у меня тоже пингвинчик, а? Ведь мучаешься же, что все тайком от него, а? И потом, слушай, до встречи со мной у него не было ни одной девушки. Он сам сказал. Разве это не очаровательно?» — «Но ты не смогла сделать ему ответного признания?» — усмехнулся я.

«Совесть, — подумал я, — как ни странно, но бедная, задавленная совесть — причина истерики. Надо либо жениться на Антонине, — от этой мысли меня прохватила дрожь, — либо раз и навсегда расстаться с ней». — Опять дрожь.

Мое лицо — бледное, подергивающееся — смотрело из черного зеркала. Сколько я ни вглядывался в мелькающую тьму туннеля, не увидел ни одного светильника. Или их не было, или я разучился видеть светильники.

ПРО АНТОНИНУ (ПРОДОЛЖЕНИЕ)

Около Библиотеки имени Ленина я появился вовремя, однако Антонина не поджидала меня, покуривая на своей любимой каменной лавочке. Поднялся ветер, тополиный пух ожил. Серо-белое кружево полетело в сторону дома, на крыше которого, по мнению некоторых литературоведов, мессир Воланд заканчивал дела в Москве. Вскоре показалась и Антонина. В черном плаще с погончиками, она сейчас не походила на гибкую ветку. Антонина шагала как-то тяжело, устало, словно груз прежних и нынешних безумств клонил ее к земле. Однако этого быть не могло. Подобный груз одновременно был и крыльями Антонины. Ее клонило к земле что-то другое. Лицо, как всегда, было свежим, широко расставленные глаза ясно синели. Кто не знал Антонины, мог подумать, что в данный момент она размышляет о муже, о матери, о том, что купить к ужину по дороге с работы.

Точно такое же свеженькое лицо и ясные глазки были у нее однажды ночью, когда я проснулся у себя в Оружейном переулке от длинного, кошмарного звонка в дверь. На пороге коммунальной прихожей стояла улыбающаяся Антонина. Куртка на ней была разодрана, ноги в ссадинах, с руки капала кровь. Я взглянул на часы: половина четвертого.

— Миленький, — только и выговорила она. — У тебя есть бинт?

— Ты что, убила кого-нибудь? — Я плохо соображал спросонья.

— Мы летели, летели, — ангельски улыбалась Антонина, — потом поскользнулись на каком-то мерзком льду. Мальчика забрали в милицию, а я вот вспомнила, что ты здесь поблизости… Откуда весной этот противный лед, не знаешь? Он ведь давно должен был растаять.

— Куда это вы летели? На чем?

— На мотоцикле. Симпатичный такой маленький ревунчик, а руль у него как рога, хи-хи… Сравнение, конечно, не так чтобы… — она зевнула. — Одним словом, маленький железный конь. Мальчика жалко. Хотя — был ли мальчик? Не помнишь, из какой это книги?

— Из Горького, — с ненавистью прошептал я.

Она расхаживала по убогой комнатушке, вся в отсветах столь презираемой мною ночной жизни: наглый взгляд, пачка длинных иностранных сигарет торчит из кармана. Я от души залил ей руку йодом, замотал бинтом, налепил на ссадины пластырь. Вручил последнюю пятерку, прошипел, как змея:

— Все. Вон.

Тогда я еще смел так с ней разговаривать.

Она стояла в своей любимой позе — расставив ноги (когда я однажды сказал ей об этом, она рассмеялась: «Да, расставляю ноги на ширину глаз!»), покачиваясь с пяток на носки.