— Главное противоречие жизни? — я чуть не выронил изо рта сигарету. — Да что с тобой? Далась тебе эта чушь. — Мне казалось, у Антонины истерика.
— Ты хочешь сказать, люди веками бьются, его отыскивая, откуда же мне его знать? — засмеялась Антонина. — А я знаю. Все, — прошептала она, — все в этой жизни достается не тем. А они, эти Жюльены Сорели да Печорины, видят это и сами пытаются стать свиньями, но им не дано, слишком много души. И они всё теряют во зле. Но даже во зле они величественны, как затонувшие корабли. Они сражались. А твои герои, Петя? Какое противоречие их жжет, терзает? Да и видят ли они его? Они у тебя ничего не теряют, потому что им нечего терять, так как они всё приемлют.
— Больно высоко ты взлетела, — заметил я. — Давай спать.
— Нет ответа, да? — усмехнулась Антонина.
— Почему? — пожал я плечами. — Наверное, есть. У каждого свой. Только ни один нормальный человек не может здесь быть уверенным в собственной правоте.
— Ну вот, опять ты! — Антонина ударила в огорчении кулаками по подушке.
— Рассуждаю как посредственность? — засмеялся я. — Наверное, я не сильная личность. Я это я. Выше себя мне не прыгнуть. Но, согласись, было бы еще хуже, если бы я вдруг начал что-то изображать из себя тебе в угоду. Давай спать?
— Давай.
…Автобус тем временем въехал в Таллин. У гостиницы я вышел. В холле сновали носильщики с тележками. Иностранцы, посмеиваясь, тянули из зеленых банок пиво, в то время как сопровождающая бегала со стопкой паспортов от администратора к бухгалтеру и обратно. Я поднялся на второй этаж, наивно полагая, что там удастся перехватить лифт. На втором этаже располагался бар, куда лучше было не соваться с рублями. Из сумрачных его глубин до меня вдруг донеслось знакомое «хи-хи». Преодолев страх, сделав вид, что не замечаю вопрошающего взгляда бармена, я зашел в бар. Это Антонина сидела за стойкой на вращающемся стуле. Белая шуба была небрежно наброшена на плечи, длинная нога, обутая в сапог, болталась в воздухе, как маятник. Антонина рассеянно курила коричневую сигарету, в другой руке вертела бокал. По обе стороны от нее восседали два молодых человека, с готовностью предупреждающие ее желания. Вот у Антонины выпала из руки сигарета, покатилась по стойке. Ей немедленно была предложена другая. Я мучительно отыскивал в молодых людях мерзкие черты, но таковых не было. Они были моложе, интереснее и уж конечно куда богаче меня. То была очередная, неведомая мне — шикарная — Антонина. Я вдруг понял, что неубывающая юность, свежее личико, как бы вечно удивленный косящий взгляд широко расставленных голубых глаз, русые пряди — это все и есть стиль, шикарный стиль, необходимый Антонине для этой ее, ненавистной мне, жизни, шикарной жизни. Все, что было: ночной разговор о разумном выборе, наша с таким трудом народившаяся близость, — все кануло. Я видел в данный момент лишь шикарную Антонину в обществе двух проходимцев. Я не испытывал никаких чувств, кроме одного: она предала меня! А потом меня подхватило неуправляемое чувство «до конца». Несколько секунд как бы вмещали в себя целую жизнь с рождением, смертью и новым рождением. В новом рождении я был один, без Антонины.
— Мсье, что вам угодно? — возмутился наконец моим присутствием, явным отсутствием у меня свободно конвертируемой валюты, бармен.
Я выскочил вон.
Поднялся на свой этаж, быстро собрал вещи.
— У меня заплачено еще за два дня, — сказал коридорной, — но меня срочно вызвали в Москву, — показал редакционное удостоверение. — Вместо меня приехала девушка, она тоже из нашей редакции, она закончит дела.
— На первый этаж, — ответила коридорная, — к администратору.
— Да-да, конечно, — я вскочил в лифт.
Через час был в аэропорту.
Ранним летним утром в тени деревьев я поджидал Жеребьева у входа в бухгалтерию, чтобы объявить, что я женюсь и потому не смогу отправиться в запланированное путешествие. В последние дни моя жизнь обрела ускорение и непредсказуемость. Я только делал вид, что крепко держу вожжи, а на самом деле все было как в детстве, когда, вцепившись в железный поручень за кабиной шофера, я воображал, что управляю автобусом.
На следующий же день после встречи с Генералом позвонил матери.
— Мама, — сказал я, — я видел Генерала, я все знаю.
Она молчала, вероятно, ей было нечего сказать.
— Скажи, — спросил тогда я, — ты… в белом платье, да?
Она неожиданно рассмеялась:
— Да. Но как ты угадал? Я как раз надела его сегодня утром.
Мне стало не по себе.
— Я всегда с тобой, мама. Если потребуется помощь, все, что в моих силах. И вообще. В этом месяце будет гонорар, я принесу сто рублей, ладно? И потом… тоже.
— Думаю, это лишнее, — строго ответила она. — Возможно, я пойду работать.
«Куда? — подумал я. — И кем?»
— Да-да, — сказал я, — я к тебе обязательно заеду сегодня или завтра.
— Только позвони, — попросила она, — я испеку пирог.
Я неожиданно подумал, что, приехав, буду утешать ее. Но почему? Ведь она сама выгнала Генерала. Как же мне утешать ее, если в душе я не верю, что она сделала разумный выбор? Я вновь вспомнил странную нашу встречу в Кривоколенном. Тогда, помнится, изумился я, что совершенно по-разному мы пришли к одному и тому же. И вот сейчас опять. Она разводится с человеком, с каким ни одна бы здравомыслящая женщина по своей воле не развелась. Я женюсь на женщине, на которой вряд ли бы стал жениться хоть какой здравомыслящий мужчина. «Стало быть, жить вопреки разумному выбору, — усмехнулся я, — вот наше одинаковое, наследственное. Вот наш крест».
Рабочий день только начинался. В этажах над бухгалтерией располагались многочисленные редакции, я имел счастье видеть знакомых. Вот мимо пробежал, докуривая сигарету, Сережа Герасимов. Недавно он женился. Его жене было семнадцать лет. Она была школьницей, когда познакомилась с Сережей. Приносила в газету стихи. Сейчас ждала ребенка.
Вскоре по ступенькам, раскланиваясь со встречными, неспешно прошествовал Игорь Клементьев. Какой-то юноша догнал его, торопливо открыл на ходу папку, желая, видимо, показать Игорю письмо или документ, но тот равнодушно отмахнулся от палочника. В ясное солнечное утро глубокая задумчивость стояла в Игоревых глазах, и мне была известна причина этой задумчивости: неопределенность. В разгар будней, среди какого-нибудь разговора, вдруг как бы смотришь на себя со стороны и немо вопрошаешь: «Зачем я здесь? Для чего? Какой во всем этом смысл?» А впрочем, какой молодой пишущий россиянин не полагает, что нынешняя жизнь его лишь временная уступка обстоятельствам, шаг в сторону, прелюдия к настоящему. Настоящее же как горизонт, который виден всем, но достигают который единицы. Я окликнул Игоря, но он не расслышал.
По-прежнему неистовствовал тополиный пух. Между скамейкой, где я сидел, и деревьями, заслонявшими скамейку от идущих по лестнице людей, колыхалась летучая занавеска. Вчера мы долго гуляли с Антониной по набережной Москвы-реки, вода была белой от тополиного пуха. А когда вечером, простившись с ней, я возвращался в Оружейный, тополиный пух кружился под фонарями, словно снег. Нечто противоестественное, тревожное было в этой метели посреди лета.
Стеклянный туннель на Ленинских горах в свете закатного солнца казался пылающим пунктиром, соединившим два берега. Под ним Москва-река лениво утекала в малиновое небо. Впервые мы разговаривали с Антониной, как любящие друг друга люди, впервые не стояли между нами ни мой страх быть с ней, страх перед вечной ее непредсказуемостью, ни ее потешное ницшеанство. Многое было преодолено, и страшно было замутить наступившую ясность.
— Мы с тобой не очень-то похожи на жениха и невесту, — сказал я. Мне хотелось все продумать, чтобы поменьше было объяснений, криков, истерик. Особенно не хотелось встречаться с Борисом. Совсем. Антонина же, как мне казалось, совершенно об этом не думала.
— Тем более я не дала тебе ответа, — ответила Антонина.
— Это здорово меня обнадеживает.
— Интересно, — сказала Антонина, — почему одни люди умеют острить, с легкостью говорить на серьезные темы, а другие нет, а? Мне кажется, за всю жизнь я ни разу удачно не сострила.
— У тебя впереди достаточно времени, — пробормотал я.
— О чем ты сейчас думаешь? — дернула меня за руку Антонина.
— О твоем Борисе, — вздохнул я. — В данный момент только о нем.
Два дня назад мы с Антониной смотрели программу «Время». Под самый конец перед прогнозом погоды неожиданно показали остров Октябрьской Революции архипелага Северная Земля, гляциологический, вросший в лед, стационар. Показали мачту с красным флагом, развевающимся над безжизненными белыми просторами. Потом в кадре появился Борис. Он был в унтах и в красной на пуху куртке с капюшоном. Борис сказал, что, когда научный состав стационара будет полностью укомплектован — сейчас еще не все прилетели, — исследования станут вестись по самым различным направлениям. Химики будут изучать структуру ледника, определять степень его загрязненности. Биологи — полярные микроорганизмы, животный мир ледника. Бурильщики попробуют взять керн с максимально возможной глубины. Гидрографы будут заниматься движением ледника.
— Это он, гидрограф, — сказала Антонина.
— Геофизики, — продолжил с экрана Борис, — займутся зондированием, определением подледного ложа.
Потом находчивый корреспондент поинтересовался, не скучно ли Борису на леднике. Тот посмотрел на корреспондента, как на идиота, пожал плечами:
— Ледник — это не бессмысленная ледяная кора. Это жизнь и, если угодно, история жизни на нашей планете. В какой-то степени ледник — модель строения мира, здесь интересно все.
Закончил Борис свое интервью словами, что намерен посвятить изучению ледников всю жизнь, что сейчас он как раз заканчивает диссертацию, а главная его мечта — попасть в Антарктиду. Еще Борис сказал, что с детства у него вызывают восхищение героические исследователи Севера. Что сына, который вскоре у него должен родиться, он назовет Георги