Наши годы — страница 68 из 78

— Я как раз сейчас пишу очерк.

Я вызвал лифт, мы поехали на третий этаж.

— Вам будет интересно, — Дребезжала ввела меня в небольшую квадратную комнату, залитую солнцем. Посередине стоял стол, на нем ваза, оклеенная репродукциями Врубеля, вырезанными, по всей видимости, из журнала «Огонек». Из вазы торчали сухие стебли, приглядевшись, я разглядел на каждом серебристый колокольчик, сделанный из конфетной фольги. Еще на столе лежал рисунок, изображавший печального чернобородого мужчину с крыльями. Он был удивительно похож на ворона. Поблизости от стола был стул, на котором покоилось длинное черное пальто, новогодне усыпанное блестками, сиреневая блузка и шляпа с двумя подозрительно яркими перьями. «Настоящий страус, — сказала Дребезжала, — я выписала перья из Шанхая». От этой части композиции крепко тянуло нафталином. На полу лежали кусочки кафеля, символизирующие мозаику. Дребезжала стояла перед своим творением, молитвенно сложив руки на груди. Немногочисленные зрители озадаченно помалкивали, но вот Нина Михайловна нарушила молчание:

— Гениально. Прекрасно. Вы ангел, добрый, славный ангел! — поцеловала она Дребезжалу. — Вы создали настоящее чудо. Почему мы раньше ничего про вас не знали?

— Думаешь, дело этим и кончилось? — вздохнула Антонина. — Если бы! Мама вознамерилась помочь Дребезжале, как и многим другим до нее. Дребезжала стала бывать у нас почти каждый день. Она часами рассказывала о своей жизни, то плакала, то смеялась. Денег у нее почти никогда не было. Но она утверждала, что она театральный художник, ученица Сомова. Мать поручила ей сделать обложку к какой-то книге. Дребезжала не появлялась почти целый месяц, а потом принесла… В общем, выяснилось, рисовать она не умеет, не знает азов графики. Мать попросила одного молодого художника, он совершенно все переделал, обложка в конце концов пошла в производство. Дребезжале заплатили гонорар. Она пришла к нам с шампанским и тортом. Она радовалась, как ребенок. «Все мои друзья, — сказала она, — Михаил Александрович, Михаил Афанасьевич, Марина Ивановна, Анна Павловна — все сейчас со мной, сидят за нашим столом, радуются за меня!»

«Кто же это такие?» — поинтересовалась мать, хотя, конечно, знала.

«О, извините, — прижала руки к груди Дребезжала, — великодушно извините, это Врубель, Булгаков, Цветаева, Павлова…»

«Да-да, — ответила мама, — представляю, как они сейчас радуются».

И выпроводила Дребезжалу.

«Тоня, — сказала она, когда мы остались одни, — ты заметила, как неопрятно она ест? У нее весь подбородок в крошках».

«Старый человек», — ответила я.

«Да, старый человек. Но она просит еще одну обложку, Тоня. Ей понравилось получать деньги, Тоня».

«Ты сама виновата».

«Я хотела помочь, Тоня. Откуда я знала, что она совсем не умеет рисовать?»

«Об этом можно было догадаться».

«Я всегда верю людям. Врубель, Цветаева, Ахматова… Кто еще? Она безумна. Что делать, Тоня? Она не отстанет от нас».

С этого дня, — продолжала Антонина, — мама начала избегать Дребезжалу. Мы узнавали ее по звонку. Он был, как и ее голос, вибрирующий. У Дребезжалы мелко дрожали пальцы, и кнопка звонка, следовательно, тоже вибрировала. Когда она звонила, мама просила не открывать. Меня удивило, как же мама — добрая, умная — вдруг так резко изменилась к Дребезжале? Идея помощи вдруг перешла в новое качество: любой ценой избавиться от общения с Дребезжалой. Развитие идеи у мамы напомнило мне развитие бабочки, только не от твердой, бесчувственной куколки к трепетным крыльям, а наоборот. Чем настойчивее я просила маму не избегать Дребезжалу, тем упорнее она избегала ее. Как-то я встретила Дребезжалу в лифте, она выглядела ужасно. Я дала ей рубль. А когда вернулась домой, умолила маму принести с работы еще одну книгу. Мама принесла, но заявила, что на сей раз никто за Дребезжалу переделывать не будет. Я отнесла книгу Дребезжале, та, оказывается, накупила красок, ватманов, чтобы, значит, продолжать оформительское творчество. Она поведала мне, что ей недавно приснился Рахманинов, подсказал, как именно делать новую обложку. Обложка, которую она притащила через неделю, оказалась, естественно, совершенно негодной. К счастью, мамы дома не было. Но она вскоре пришла, сказала, что в издательство эти каракули не понесет, ее попросту засмеют, объясняться с Дребезжалой тем более не будет. Через какое-то время я встретила Дребезжалу на улице, она смотрела на меня с такой тоской, с таким ожиданием. Я наврала, что обложка принята, скоро, мол, заплатят деньги. Ты помнишь, однажды на лестнице прямо при тебе я выпросила у мамы деньги. Сказала, что на туфли. Так вот, Петя, я отнесла деньги Дребезжале. Та, естественно, обрадовалась, но я сказала, что это последняя обложка, мама теперь, к сожалению, в издательстве не работает. «В тот раз гонорар, милочка, был гораздо больше, и получала я его на почте, а не из чужих рук», — Дребезжала так недоверчиво на меня посмотрела, словно я утаила часть денег. Туфли я не купила, мама же все время спрашивала про деньги. Мне надоело, я призналась, что отдала Дребезжале.

«Отдала? — удивилась мама. — Как это — отдала? Просто так?»

Она еще сказала, что я хочу быть святее господа бога, но человеку это не дано. Человек, пытающийся быть святее господа бога, превращается в посмешище. На этом вроде все и закончилось, но вот спустя какое-то время я встречаю Дребезжалу, она рыдает, тащит меня в свою комнатенку. Оказывается, к ней приходила мама, потребовала, чтобы она прекратила вымогательства. Дребезжала ничего не поняла, тогда мама заявила, что никакая она не художница и стыдно ей вводить людей в заблуждение, вымогать деньги за свои, с позволения сказать, обложки. Неужели она не догадалась, что деньги ей заплатили из своего кармана. И нечего сочинять сказочки про Врубелей-Рахманиновых, нечего дурить головы глупым девчонкам вроде меня. Те дают ей деньги, а сами сидят без обеда.

«Хватит, — сказала мама, — мы и так сделали для вас достаточно. Привет Рахманинову!» — и ушла.

«Неужели так и сказала?» — не поверила я.

«Именно так, — подтвердила Дребезжала. — Не волнуйтесь насчет этих денег, милая, добрая девочка, я их обязательно верну, но только чем я заслужила столь сильную нелюбовь вашей матушки? Она затронула самое святое, чем я живу».

В тот день мы впервые с мамой поскандалили, — вздохнула Антонина, — я впервые не ночевала дома. И многие поступки матери с тех пор стали казаться мне не совсем искренними, что ли. Потом еще скандал, еще скандал. В общем, я стала жить сама по себе. Хотя, конечно, не совсем.

— А что Дребезжала, — спросил я, — она жива?

— Да, — ответила Антонина, — я иногда к ней захожу.

— И всё Врубель, Рахманинов, да?

— По-разному. Дело не в Дребезжале. Я и раньше знала, что мама никогда ни в чем не сомневается. Думала, от глубокого чувства правоты. Но, оказывается, нет. Просто не сомневаться — удобнее. Сомневающийся человек — как дерево, можно залезть. Не сомневающийся — отвесная стена, не залезешь. Вот что меня испугало. Я спросила: «Мама, как же мы с тобой будем жить? О чем нам разговаривать, если ты одна всегда во всем права?»

— Что же она ответила?

— Она ответила: «Я твоя мать, я тебя родила. Неужели я в чем-то могу быть перед тобой не права?»

— А ты?

— А я сказала: «Что же мне делать? Мне надо или уходить из дома, или опять расти в детство». Мама ничего не ответила, лишь особенным своим взглядом показала, что все равно и в молчании она права! Ну как, я тебе все объяснила?

— Да, только я-то спрашивал про Бориса.

— А это вообще проще пареной репы, — усмехнулась Антонина. — Раз возвращаюсь домой, эдак под утро, мама сидит на диванчике, знаешь, в прихожей у нас убогенький такой диванчик, на нем Евка спит, и плачет. Впервые я видела, как она плачет, раньше я думала: она не может плакать. Бросаюсь к ней: мама, что случилось? Она: «Тоня, прости меня, как я была несправедлива к тебе, ты лучше, порядочнее меня, ты не смогла вынести моего хамства по отношению к этой старухе. Я сама не знаю, как это получилось? Она же несчастный, больной человек! Как я могла?» Я успокаиваю: «Мама, мамочка, только не ходи к ней, только не поручай ей больше рисовать обложки». Она: «Нет, Тоня, я завтра сниму с книжки деньги, мы будем ей помогать». Сидим, как голуби, на диванчике. Она как молится: «Прости меня, Тоня, прости меня, Тоня». Я тоже расчувствовалась: «Нет, это ты меня прости, мама. Последнее время я была плохой дочерью». Она: «Тоня, скажи, что я могу для тебя сделать?» Я: «Ничего, мама, все хорошо. Мы теперь вместе, вот что главное. Лучше скажи, что я могу для тебя сделать?» Она вдруг целует меня: «Сделаешь? Правда, сделаешь?» Я: «Конечно, мама, только не плачь». Она: «Сегодня мне звонил Борис. Я никогда его не видела, но мы говорили по телефону два часа, он мне все о себе рассказал. Он просит твоей руки, Тоня, да-да, как в старинных романах, у матери. Он глубоко порядочный человек, Тоня. Я прошу тебя, умоляю, не отказывай ему! Это человек, который тебе нужен, поверь мне. Ты с ним не пропадешь. Послушайся меня в последний раз, Тонечка, и ты будешь счастлива. Я буду нянчить твоих детей, Тонечка», — плачет, чуть ли не руки мне целует. Я испугалась, растерялась как-то. «Да, мама, говорю, хорошо, если ты считаешь, что так надо». Вот и все. Смешно, конечно, но именно так я вышла замуж.

МОСКВА (ПРОДОЛЖЕНИЕ)

Наконец показался Жеребьев. Он вышагивал энергично, с любопытством поглядывая на прохожих. Я давно обратил внимание на этот его неизбывный интерес к незнакомым людям, чужим судьбам. Любого, даже самого неприятного для редакции посетителя, графомана, жалобщика, скандалиста, псевдоправдоискателя, Жеребьев выслушивал с яростным вниманием, принимал в его деле живейшее участие. Эта его черта напоминала Нину Михайловну, но, в отличие от нее, Жеребьев редко вот так сразу бросался кому-нибудь помогать. Посетитель терялся от столь неожиданного интереса к собственной персоне, незаметно попадал под влияние Жеребьева. Однако же корни жеребьевского интереса к чужим людям были мне до конца не ясны. Каждый раз различной оказывалась реакция Жеребьева на похожих в принципе людей. Он жал