Наши годы — страница 71 из 78

Когда я вернулся с Карпат, Плиний позвал меня к себе поговорить о рассказах.

— Слушай, друг, — сказал он, теребя страницы, — тебе не кажется, твой начальник Жеребьев бездарь и сволочь?

Я молчал, лишившись дара речи. И Плиний молчал, то поглаживая рассказы, то гневно постукивая по ним кулаком. Быть или не быть рассказам хорошими и талантливыми зависело от моего ответа. Литературные их достоинства, как всегда, мало волновали Плиния.

— Нет, — ответил я, — не кажется. И вряд ли когда-нибудь покажется.

— До тебя в отделе работал отличный парень, — прокаркал Плиний, — способный драматург. Так вот, Жеребьев его выжил. Он не терпит вокруг себя одаренных людей.

— Зачем вы мне это говорите? — Я поднялся.

— Мне плевать, что ты передашь Жеребьеву! — вдруг крикнул Плиний. — Плевать. — Ткнул в пепельницу окурок. — Тащи, как сорока на хвосте.

— Да чего он вам сделал?

— Мне ничего. Мне он ничего не может сделать, — вздохнул Плиний. — Просто он сидит не на своем месте.

Я молчал. Надо было идти, но я не мог идти. Рассказы. На них лежала прокуренная пятерня Плиния.

— Мне нет дела до ваших отношений, — пробормотал я. Это было не то. Не следовало этого говорить. И самое главное, я так не считал. Я сам не знал, как произнес эти слова.

— Хочешь сидеть на двух стульях? — усмехнулся Плиний.

— Нет, — ответил я, — хочу сидеть на единственном стуле. Единственном и своем. Что вы решили с моими рассказами?

— Рассказами? Какими рассказами? — изумился Плиний. — Ах, твоими рассказами. Что тебе сказать? Конечно, ты не Джек Лондон. Но что-то в них есть. Думаю, напечатаем. Когда — скажу. Надо выждать подходящий момент.

Я вышел от него, испытывая смутные чувства. Радость, что рассказы будут напечатаны, омрачалась, что произойдет это не столько из-за того, что они хорошие, но в зависимости от чего-то еще, скорее всего, от моей готовности сделать нечто недостойное. Подличать я не собирался. Возникла наивная надежда перехитрить Плиния, не вмешиваться ни во что, переждать, затаиться, лишь бы только дотерпеть до номера, где будут мои рассказы. Я уже был наслышан, как Плиний обращается с авторами, ни единому его слову верить нельзя. Приходит автор, Плиний показывает ему бумажку: «Вы в плане». Заходит другой — тот тоже в плане. Просто для каждого Плиний отпечатал по плану. А идет в журнале третий, якобы неведомый молодой талант, внезапно открытый Плинием, между прочим, внук министра. Когда Главная была в больнице — каждый год она проводила там по нескольку месяцев, — Плиний беззастенчиво сваливал все на нее. Это она всех выкинула из номера, насовала взамен бездарей. Если же Главная была на месте, сваливал на вышестоящие организации. «Там, — Плиний многозначительно умолкал, — ваша повесть вызвала не то чтобы возражения, но некоторые сомнения». Что самое удивительное, Плиний совершенно не боялся быть пойманным. Все равно от него зависело печатать или не печатать автора, не эту его рукопись, так следующую. Разругавшись с Плинием, автор терял надежду. Естественно, штучки эти Плиний себе позволял далеко не со всеми.

Вскоре по стеклянной редакционной глади побежали тугие волны интриги. На этот раз интрига была направлена против Жеребьева, одного из немногих, кто не желал терпеть Плиния. Как-то неожиданно выяснилось, что материалы, проходящие по нашему отделу, убоги, далеки от жизни, доисторической своей примитивностью они дискредитируют журнал. Отныне об этом говорилось на каждой летучке: сначала с недоумением, потом с тревогой, наконец горестный сей факт стал просто бесстрастно констатироваться: «Опять, как всегда, в силу печальной традиции, которую журналу никак не преодолеть…» И так далее.

Жеребьев в то время переживал очередной кризис.

Я, вернувшись из Таллина, стоял в аэропорту посреди зала, мучительно думая: куда податься? Электронные часы отсчитывали минуты моего нового — бездомного — существования. Плюнув на все, я поехал к Игорю Клементьеву. Он открыл, голый до пояса, щеки в пушистой пене, как в белой бороде.

— Хочу у тебя пожить. Не выгонишь? — хмуро спросил я.

— Посмотрю на твое поведение, — усмехнулся Игорь.

В ту бездомную пору я вообще не замечал интриги Плиния. После работы мы тащились с Жеребьевым в пивную, что конечно же не являлось наилучшей формой борьбы с коварным Плинием. Жеребьев тогда удивлялся, как крепко привязывает человека к жизни любовь к женщине. Он говорил, что это несправедливо — много лет подряд любить единственную, как в первые дни знакомства. Какую-нибудь мадам на стороне — другое дело, расстояние это спокойствие. Если же каждый день всё впервые, это наказание. Каким бы умным ни был, как бы все ни понимал, а неизбежно качаться тебе на волнах ее настроений, капризов, прихотей. Это-то постепенно и становится твоей жизнью, остальное теряет смысл. Стыдно сознавать, что так измельчал, но эти мелочи для тебя важнее атомной войны, говорил Жеребьев. Любовь, делал он неожиданный вывод, есть самая изощренная разновидность одиночества. Дни и ночи напролет с одними и теми же мыслями. Единственное, говорил Жеребьев, что не предаст, не обманет, не всадит нож в спину, — это дело. Но где взять силы в бесовском хороводе, чтобы заниматься делом? Я в ответ бубнил что-то про дом, преданный, разменянный-переразменянный и пустой для меня.

То были упаднические настроения. Своими опухшими физиономиями мы красноречиво свидетельствовали, что не так уж не прав Плиний, утверждающий, что отдел катится по наклонной плоскости.

Потом настало некоторое отрезвление — с ежевечерним пивом было покончено, — но и оно мало что изменило. Я отныне все свободное время проводил за письменным столом, Жеребьев носился по городу, занимая у всех подряд деньги, чтобы купить жене золотой гарнитур. Вновь нам было не до Плиния с его крысиной возней.

Тем временем любопытный поворот наметился в интриге. Не все, оказывается, безнадежно в нашем отделе, есть лучик света, и это… я! Мои материалы стали отмечаться как лучшие, один из них даже похвалила Главная, которая никогда ничего не хвалила.

Такова была ее манера руководить. В равнодушной суровости мнилась некая отстраненность Главной от текущих журнальных дел и дрязг. Сверху, из серых облаков, предпочитала она взирать на грешный, суетный редакционный мир. Все плохое, следовательно, творилось помимо, вопреки ее воле. Она никогда ничего не знала.

Вполголоса заговорили, что это я «тяну» отдел. Жеребьев снисходительно посмеивался. Я же неожиданно уверовал, что не так уж это и далеко от истины. В самом деле, очерки идут на ура, вот-вот будут напечатаны рассказы, и тогда имя мое… О, тогда имя мое засияет! Как же удалось Плинию — этому гнусному ворону, желчному замухрышке — разглядеть меня, распознать, что я писатель?

Уже и смысл их конфликта с Жеребьевым виделся мне в ином свете. Чего они не поделили? Ведь из-за влияния на Главную грызутся, не могут, два медведя, ужиться в одной берлоге. Каждому хочется быть в редакции авторитетнее других, обделывать без помех собственные делишки. Плиний больше преуспел, Жеребьев меньше. Так кто же из них за справедливость? При чем здесь вообще справедливость? Зачем вмешиваться, когда все так хорошо у меня идет?

А шло действительно хорошо.

Вот я вхожу к Главной, она сидит за письменным столом. Главная надела очки, уставилась на меня. Ее обычно бесстрастный взгляд сейчас мягко плавал. Я не поверил глазам, так не вязалось увиденное с обликом Главной.

— Так, — произнесла Главная.

— Я пришел, потому что…

— Стоп. Сейчас отгадаю, — сказала она. — Ты написал роман и хочешь, чтобы я прочитала.

— Нет. Есть рассказы. Плиний Аркадьевич вроде их одобрил.

— Я слышала, — милостиво кивнула Главная. — Но, увы, пока не имела счастья прочесть. Впрочем, я доверяю мнению Плиния Аркадьевича. — И без всякого перехода: — Ты хочешь записаться в очередь на квартиру? Женился? И жена, естественно, ждет ребенка?

— Нет, не женился, — ответил я. — На отдельную квартиру я не смею претендовать. Хочу всего лишь разъехаться с матерью, мечтаю о комнате в коммуналке.

Главная размеренно кивала. Я долго и путано объяснял Главной, что у матери своя семья, что я очень неуютно чувствую себя дома. Мне уже не так уж мало лет — и хочется, черт возьми, иметь свой угол!

Только тут я заметил, что Главная спит. Значит, она ничего не слышала! Я осторожно скрипнул стулом. Она моментально открыла глаза, но прежней мягкости в них уже не было. Главная вновь была Главной.

— Отцы и дети, — произнесла она. — Почему именно отцы, а не матери?

— Что-что? — не понял я.

— Обычно, конечно, отцы, — закончила мысль Главная. — Матери лишь подменяют их в вечном конфликте. Естественно, в том случае, когда отцы предварительно бросают семьи и тем самым избавляют себя от конфликта с подросшими детьми. Но матери… Боже мой, бедные матери. И здесь им страдать за отцов. Где, кстати, твой отец?

— Он живет в Ленинграде.

— Поди, женат на молоденькой? — игриво подмигнула Главная.

— Нет, живет один.

— Ну-ну, — Главная похлопала меня по руке. — Комната в коммуналке — это не смертельно. Я подумаю. Местком тоже. Сейчас издательство принимает дом. Въедут очередники, может, что-нибудь удастся ухватить за выездом. Но мать, — Главная вздохнула. — Я всегда за мать.

…Через несколько месяцев я въехал в комнату на Оружейном.

Как хорошо все шло!

Все поставил на место разговор с Плинием. Я принес новые рассказы, чтобы поменять на старые, которые мне уже не нравились.

— Что это? — неприязненно взглянул на папку Плиний.

— Рассказы, — бодро ответил я.

— Как? Еще?

— Да нет, я старые заберу. Мне кажется, новые лучше.

— Сколько страниц? — заглянул в папку Плиний.

Я ответил сколько.

— Но ведь это меньше, чем было, — заметил Плиний.

— Да, но какое это имеет значение?

Плиний выбрался из-за стола, внимательно меня оглядел, словно видел впервые.

— Эге, да ты, похоже, вообразил себя писателем! — вдруг омерзительно расхохотался Плиний.