— Вы, конечно, догадываетесь, зачем я вас вызвала? — официально спросила Главная.
— Наверное, прочитали мои рассказы?
— Рассказы? — озадаченно переспросила Главная. — О рассказах еще поговорим. Сейчас давай-ка о другом! Как ты оцениваешь безобразный поступок Жеребьева?
— Какой поступок? — спросил я. — Какой именно? Быть может, этот? — уже ничем не сдерживаемая волна «до конца» подхватила, понесла меня.
Я говорил, что однажды Жеребьев двое суток без сна и отдыха вел по притрассовой дороге тягач с трубами. Шофер угодил в больницу с аппендицитом, а трубы надо было обязательно довезти, они были последними на участке, без них срывалась сдача объекта. Как назло, в глухом поселке другого шофера не нашлось, Жеребьев поехал на тягаче в ночь по гнилой притрассовой дороге. Он довез трубы! Я говорил, что в прошлом году Жеребьев спас одного экскаваторщика от верных пяти лет. Парень был не виновен, Жеребьев взял в редакции отпуск за свой счет, полтора месяца провел в тех краях и нашел-таки правду!
— Да-да, — одобрительно кивала Главная. — Помнишь, Плиний, он еще работал полтора года плотником где-то на Колыме. Интересные, кстати, очерки писал, не то что сейчас. Да. Но все эти прошлые благие поступки, к сожалению, не дают еще права затевать в редакции пьяные драки, — вздохнула Главная.
— А кто из наших сотрудников повел бы тягач? — спросил я. — Кто стал бы брать отпуск за свой счет, чтобы выручить экскаваторщика? Может быть, Плиний Аркадьевич?
На секунду в кабинете повисла звенящая тишина.
— Что, Плиний Аркадьевич, — усмехнулась Главная, — неужели не повел бы тягач?
— При чем здесь тягач? — нервно спросил Плиний. — При чем здесь какой-то тягач? Откуда он взялся, этот тягач? Это все вранье!
Я переводил взгляд с Главной на Плиния и чувствовал, что ошибся в недавних предположениях. Другими были их отношения. Сейчас мне казалось, Плиний для Главной — ученый гном, карманный чертик, покусывающий пальцы. Ситуация, в которую он угодил, от души забавляет и веселит Главную.
Но дело было не в этом.
По тому, каков будет исход, можно будет судить о принципах и методах, коими руководствуется Главная в своей административной деятельности. Тут ей не спрятаться в серый заоблачный туман.
— Никогда, нигде, ни при каких обстоятельствах я не подтвержу, что видел, как Жеребьев бил морду Плинию Аркадьевичу, — я специально употребил грубое словосочетание «бил морду», оно должно было предельно прояснить суть вещей. — Этого не было.
Опять в кабинете повисла звенящая тишина.
— Что ж, — вздохнула Главная, как мне показалось, с облегчением. — Я не инквизитор. Не было, значит, не было. В таком случае и говорить не о чем.
— Да, но почему ты тогда сказал «бил морду»? — прицепился Плиний.
— А почему этот вопрос вообще всплывает спустя столько времени? — спросил я. — Почему вы, Плиний Аркадьевич, сразу же не объявили о мифической драке, а чего-то выжидали? Чего?
— Мне бы хотелось, — Главная пропустила обмен репликами мимо ушей, — чтобы ты, Петя, держался высказанного мнения и вне стен редакции. Меня всегда огорчает, когда о нашем сплоченном и дружном коллективе рассказывают разные небылицы.
— Да-да, конечно. — Я растерялся. Волна «до конца» вынесла меня куда-то не туда. Я размахивал саблей в пустом пространстве. Все оказалось сложнее, изощренней, нежели я предполагал.
— Будь добр, Плиний, — сказала между тем Главная, — оставь нас с Петей на десять минут. А через десять минут зайди ко мне вместе с Жеребьевым, я поговорю с вами обоими.
Плиний понуро удалился. Интонация, с которой Главная произнесла «обоими», ему лично ничего хорошего не сулила.
Мы остались одни.
— Знаешь, Петя, — сказала Главная, — я даже стала уважать этого Жеребьева. Что такое? Плиний распоясался, делает что хочет, а все терпят и молчат.
— Он прикрывается вами, — вяло возразил я.
— Вот как? — внимательно посмотрела на меня Главная. — А по-моему, он прикрывается вашим безмерным терпением.
— Не совсем, — настаивал я, — вы ведь сейчас, как я понял, собираетесь одинаково наказывать подлеца Плиния и честного Жеребьева. Значит, косвенно вы на стороне Плиния.
— Честного? — задумчиво переспросила Главная. — Чего же он тогда пьянствует, суетится, хочет смыться в командировку, лишь бы только спрятаться, переждать? Как мальчишка, право. Почему не идет на Плиния в открытую? Поверь, Петя, мне случалось видеть честных людей, они были готовы на костер. А твой Жеребьев…
Я молчал.
— Он истерик! — резко произнесла Главная. — А я считаю истерию разновидностью трусости. Может ли быть честность трусливой? Как ты считаешь?
— Может, — прошептал я.
— Ну, Петя, ты меня разочаровываешь, — протянула Главная. — Какая же это честность? Это самый заурядный конформизм. Помнишь, мы как-то спорили с тобой о Достоевском, что он хочет очистить мир с атома. Ты сказал, надо жить так, словно ты этот атом и с тебя все начинается в мире. Так ответь: в чем разница между Плинием и Жеребьевым?
— В вас, — вдруг сказал я. — В том, что вы ни на чьей стороне. Будь вы другая, и не Плинии бы, а честные люди держали верх.
— Ты забываешься, — спокойно заметила Главная, — как-никак я втрое тебя старше.
— Извините, — пробормотал я.
— Все останется как есть, — произнесла Главная безмерно уставшим, но твердым голосом. Она говорила это, глядя сквозь меня, словно меня не было, и я понял: не мне адресованы слова. — Да, все останется как есть. Жеребьев с Плинием сначала здесь у меня в кабинете до смерти перепугаются — почему-то я умею пугать людей, Петя, — а потом пожмут друг другу руки и конечно же еще больше возненавидят друг друга. Но их взаимная ненависть, — Главная брезгливо передернулась, — она столь мелка, ничтожна, что, кроме каких-нибудь мелких пакостей, булавочных уколов, разных там реплик, из нее ничего не родится. На первых порах разве Плиний чуть приутихнет, а Жеребьев станет лучше работать, но оба они, верь мне, Петя, будут одинаково счастливы, что тучи пронеслись, что благополучию их ничто не угрожает, что все осталось как есть. Видишь ли, Петя, это закон, которого нет в учебниках, но который правит миром: все остается как есть. Только безумцы пытаются насиловать время. Никогда не надо торопиться, время само изменит тебя, так, что ты и не заметишь. Всему, Петя, свое время. Сейчас время, чтобы все оставалось как есть. Иначе я бы не сидела здесь редактором. — Главная словно очнулась, увидела меня, сидящего перед ней, несогласно мотающего головой.
В дверь заглядывал Плиний, позади него стоял хмурый Жеребьев. Они еще не знали, что им предстоит пожимать друг другу руки.
— Сейчас, — сурово сказала Главная, — сейчас я освобожусь, друзья мои.
Дверь закрылась.
— Работай, Петя, — сказала Главная. — Что-то еще я хотела… Ах, да! Во-первых, прими сие послание, — протянула мне конверт, адресованный на ее имя. Я принял его с недоумением. — На досуге ознакомишься, — сказала Главная, — а потом выкинешь. Нет, сначала порвешь, договорились? Во-первых, я прочитала твои рассказы. Два напечатаем, они похожи на настоящие рассказы. Но конечно же это тебе аванс. Счастливо, Петя, — она протянула сухую, шершавую, как вобла, руку. — Входите, друзья мои!
Я не сказал Антонине, что ее мать написала на меня жалобу Главному редактору. Что я своей скотской, патологической страстью замучил ее дочь — молодую замужнюю женщину, к тому же ожидающую ребенка. В то время как ее муж — исследователь Севера — ведет важную для страны работу на леднике, я, пользуясь его отсутствием, а также доверчивостью и неопытностью дочери Нины Михайловны, веду себя крайне цинично, фактически принуждаю дочь к сожительству. Когда-то Нина Михайловна сама рекомендовала меня в эту редакцию. Конечно же она понимает, что административными мерами тут вряд ли чего добьешься. Но она мать, и она надеется, что Главная — тоже женщина, тоже мать — поймет ее и поступит, как велит ей совесть, как подсказывает моральный долг. В заключение Нина Михайловна писала, что это первое ее в жизни письмо подобного рода, что она всегда ненавидела и презирала людей, которые пишут такие письма. Лишь видя, как рушится семья дочери, как ставится под угрозу ее будущее, она не смогла остаться безучастной, решилась на такой вот шаг.
…Я читал письмо, дожидаясь Жеребьева, который вместе с Плинием находился у Главной.
«Она была вот тем-то и страшна, что всех пороков женских лишена», — никак было не прогнать из головы строчку Байрона. Хотя, собственно, почему? — подумал, отложив письмо. Разве тупо жить в плену собственной правоты, в каменном нежелании перешагнуть через нее, испытать хоть малейшее сомнение, в готовности принести в жертву этой мнимой правоте всех и вся, видеть конечную евангельскую мораль лишь в своих представлениях о жизни, — разве всё это не женские пороки?
В той же степени, что и мужские.
Если взять да резко упростить, так сказать, сократить числитель и знаменатель, разве не вылезет шевелящее ушами, ослино мычащее слово «упрямство»?
Упрямство: одна я права — и все тут!
Мне было неловко, словно я случайно увидел Нину Михайловну голой. Еще я подумал, что упрямство, как пустынная колючка, может произрастать где угодно. Обходительность, видимая интеллигентность лишь делают его скрытым, на первый взгляд незаметным. Против упрямства нет средств. Оно крепнет в отрицании: чем убедительнее контрдоводы, тем крепче стоит на своем упрямец. Крепнет в непротивлении: если с упрямцем соглашаться, он тем более ни в чем не усомнится, вовсе сядет на шею. Различной может быть только его решимость вторгаться в чужую жизнь, различать в момент вторжения добро и зло.
От этих мыслей меня отвлек вернувшийся от Главной Жеребьев.
— Ну как? — спросил я.
Он пожал плечами, сел за стол, зашуршал страницами.
— На днях улетаю. Жаль, что у тебя не получается. Поклонись невесте. А с Плинием мира не будет!