— Подожди, — пробормотал я. — Приступ, конечно, чепуха, но даже если допустить невозможное. То что? Вот этот портфель — и все? А где же… жизнь, твоя жизнь?
— Думай лучше о своей жизни, — неприязненно посмотрел на меня дед. — А портфель, поверь, лучше, чем просто светлая память.
— Ты больше ничего мне не скажешь? — прошептал я. — Что же мне о тебе думать?
— У тебя будет о чем думать в жизни, — поморщился дед.
Через десять минут его увезли. Мать уехала с ним. Я остался на даче, чтобы навести порядок, запереть ее.
…Когда я вечером шагал по лесу в сторону станции, глядя на россыпь огней впереди, то заметил спешащую навстречу тень. Что-то очень воинственное было в ней, и я на всякий случай отступил за дерево. Тень, не заметив меня, пронеслась мимо. Я узнал Бориса. В руке он сжимал короткую толстую палку. Этой палкой он намеревался отбить у меня охоту отбивать чужих жен, а может, убить меня, я не знал, какие у него намерения.
Из первого же московского автомата я позвонил Антонине, но Нина Михайловна злобно сказала, что ее нет дома. Нина Михайловна, видимо, испытала разочарование, что я после предполагаемой встречи с Борисом не утратил способности набирать телефонные номера, произносить слова.
Я знал, где искать Антонину. Когда-то давно она сказала мне, что иногда, когда особенно гнусно, она уходит на Ленинские горы, гуляет там до рассвета.
И я подался на Ленинские горы. Поспал на жесткой лавчонке, а как рассвело, спустился к Москве-реке, побрел по набережной, покусывая веточку.
О Москва-река, как спокойна ты на рассвете в безветрии, когда тополиный пух спит и метро еще не грохочет в стеклянном туннеле. На конечных станциях качаются речные трамваи. Светлые, уставленные в небо, столбы возвещают о скором появлении батюшки-солнца. Как ты спокойна, Москва-река. Только одинокий ранний рыбак свистит удочкой в упругом холодном воздухе. Только бледная женщина стучит по набережной каблуками. И какая-то птица летит неведомо куда. Что же искал я, вглядываясь в твои мутные воды, что хотел постигнуть? Одно меня мучило. Всю жизнь я искал смысл происходящего, но то, оказывается, была невинная забава. Сама жизнь сейчас вдруг изогнулась мерзким вопросительным знаком между своей конечной и исходной своей точками. Как дед мог сказать, чтобы я не думал о нем? Не ответить, зачем жил? Пусть горьким оказался бы ответ, но как можно отмахнуться от него, как от назойливой мухи? Так ли заканчивается жизнь? Как Антонина будет рожать ребенка? Кто отец? Так ли начинаться новой жизни? И пусть я крепко стоял на ногах, пусть меня уже было не сбить, от этих вопросов не уйти. И отвечать на них предстояло не чем-нибудь, а собственной жизнью.
Я шел и шел по набережной, пока не набрел на человека, вольно отдыхающего на ступеньках, ведущих к воде. То был худой одноглазый парень, вместе с которым я когда-то просиживал долгие вечера в библиотеке. Он узнал меня, дружелюбно кивнул, словно самое время было нам встретиться: в половине пятого утра, на пустом каменном берегу Москвы-реки. Парень был все в том же сером костюме, изможденное, перечеркнутое черной повязкой лицо светилось аскетизмом и загадочным знанием, которое рождается в результате смирения, воздержания, долгого, систематизированного, подчиненного какой-то неведомой цели, чтения книг.
Толстая черная книга и сейчас была у него в руках.
— Ага, — усмехнулся я, пристраивая на ступеньках портфель, — ты читаешь то, с чего советовал мне начинать. Ты все начал снова? Позволь, — мне показалось: я знаю, какое именно место читает парень.
Да, так и есть!
— Нет, — вздохнул я, — это утешающая, снимающая ответственность ложь. Жить так значит жить без смысла.
— Как же, по-твоему, жить со смыслом? — улыбнулся парень.
— Как? А если так! — я взял у него книгу. — Только честному делу свой час и время под небесами. Есть время насаждать, но никогда вырывать насаженное. Нет времени убивать, но только исцелять. Нет времени разбрасывать камни, но только собирать их. Нет времени молчать, но только говорить. Есть время любить. Нет времени войне.
— Ты кое-что пропустил, — заметил парень.
— Да, — ответил я.
— Это наивно, — он бережно забрал у меня книгу. — Да и по плечу ли? А если не по плечу, то какой в этом смысл?
Этого я объяснить не мог. В странный рассветный час мне хотелось прийти к итогу: чего ради я живу на свете? К чему пришел?
Что ж, я пришел к тому, к чему мне идти всю жизнь. Конец оказался началом. Возможен ли другой итог?
— Пусть наивно, — сказал я, — но иначе лучше вовсе не жить.
— Так тоже не жить, — усмехнулся парень. — Бессмысленно умереть.
— Я готов умереть за достоинство, — тихо сказал я.
— За что? — удивился парень. — За достоинство? За чье же?
— За достоинство, — повторил я, посмотрел вверх.
С зеленого склона спускалась, нет, слетала на невидимых крыльях Антонина. Она уже увидела меня и махнула рукой. Задыхаясь от счастья, я стоял на набережной, раскинув руки, чтобы обнять Антонину. Ее лицо, ее широко расставленные глаза обещали мне все, кроме счастья.
1978—1982