Наши годы — страница 8 из 78

— Не продолжай, мне страшно.

— Ходила смотреть, как распускаются ночные цветы, дурак! Представляешь себе, они как будто хлопают в ладоши.

Мы шли по улице обнявшись. Веневитинов был забыт, распределение тоже. Все было забыто. Это я сам выкипал бессмысленным шампанским пятилетней выдержки. Давняя обида на Ирочку была забыта. Хотелось скорее обнять ее, загорелую, и к свиньям рефлексию! Эдаким кретинистым петухом, должно быть, вышагивал я, грозно посматривая по сторонам. Как кавалер Бюсси был готов драться сразу с сотней негодяев. Пусть увидит Ирочка, пусть поймет, какого орла она обманула пять лет назад. Уехала в Нальчик, не ответила на письмо! Пусть поймет, глупая!

Мы неожиданно завернули в убогий скверик — там стояли вбитые в землю обшарпанные скамейки, покосившийся фанерный стол для игры в домино. Сели, как подкошенные, на скамейку, поцеловались. Потом еще, еще… Редкие прохожие посматривали на нас с интересом.

То было какое-то безумие. Пять лет мы с Ирочкой не целовались. Я никогда ей не звонил. Если вдруг встречал на даче, не то чтобы отворачивался, но пристально, словно Мичурин, смотрел, скажем, на кусты смородины или крыжовника. Ирочка пожимала плечами, не без оснований считая меня идиотом. Я так и не спросил, почему она не написала мне из Нальчика, почему не ответила на мое письмо, почему, вернувшись, повела себя, словно меня нет и вообще ничего не было. Сама же Ирочка объяснить это не пожелала.

А между тем прошло пять лет. За пять лет были строительные отряды, осенние поездки на картошку, была практика в областной газете, зимние и летние каникулы и много всего другого. Может, и не было в эти пять лет сильной любви, однако девушки были. Я полагал, пять лет — это много. Но, оказавшись с Ирочкой на скамейке в убогом сквере, унимая в пальцах дрожь, в голове — горячку, усомнился в этом. Пять лет, оказывается, ничто.

Что делала все это время Ирочка? Как жила? Я не интересовался из принципа. Однажды, правда, встретил ее на улице. Здоровенный такой бородатый парнище, похожий на Илью Муромца, обнимал Ирочку за плечи, совсем как я несколько минут назад. Они зашли в магазин. И мы тоже сейчас зайдем в магазин!

Я понял: еще немного — и я спрошу у Ирочки, почему она бросила меня, когда вернулась из Нальчика. И нынешнему весенне-летнему возрождению любви не то что придет конец, но пришьется некий драный хвост.

— Нальчик… — чуть слышно произнес я.

— Нальчик? — повторила Ирочка. — Ты туда едешь? Смешной город, у меня там подруга в обкоме комсомола. Или ты сказал «мальчик»? Тогда я отказываюсь тебя понимать.

Ирочка забыла про Нальчик.

…Полгода назад она позвонила сама. Падал снег, деревья стояли, как белые рога. Я сидел дома, готовился к экзамену по политэкономии.

— Петенька, — спросила Ирочка. — У тебя грядет распределение, где ты собираешься работать, дружочек?

— Понятия не имею, — ответил я, — во всяком случае, не ищите меня в Вашингтоне. Почему тебя это волнует?

— Иди к нам в журнал?

— Вот так прямо бери и иди, да? Думаешь, мне доставит удовольствие смотреть на тебя? Ладно, как-нибудь с божьей помощью устроюсь сам.

— Я, собственно, потому звоню, что летом у нас точно будет место. Ты бы зашел к нам, покрутился, написал бы чего-нибудь. Организовали бы запрос. Заодно посмотришь на меня.

— Почему ты мне звонишь? — спросил я тогда. — То есть почему именно мне звонишь? У тебя что, мания устраивать судьбу всех своих…

— Юмор, достойный Вольтера! — усмехнулась Ирочка. — А может быть Свифта. Сколько раз зарекалась делать добрые дела, потому что от всех одна благодарность — в рожу! Да кому ты нужен? Катись в какую-нибудь заводскую многотиражку! Жил бы, как я, своим горбом, а не на всем готовеньком, ценил бы, когда ему хотят помочь, а он… Придешь?

— Не знаю. Подумаю.

Все-таки я наведался в тот журнал, написал заметку про мальчиков и девочек, которые лютой зимой делают в лесу кормушки для птиц. Вместе с ними я трясся холодным воскресным утром в загородном автобусе, потом шел по лесу, проваливаясь в снег. Мы шли, вокруг летали синицы, воробьи, какие-то другие птицы покрупнее. Они возбужденно чирикали, пищали, садились на плечи. Деревья стояли по колено в снегу. Мохнатое солнце, как рыжая шапка, поднималось над лесом. Я хорошо запомнил все это. Птицы клевали с моих скрюченных ладоней. Охрана природы предстала не как что-то отвлеченное, умозрительное, а как живая, естественная забота об этих беззащитных на морозе, пушистых, летающих клубочках. «Большое начинается с малого, — бубнил я детям. — Надо по-настоящему полюбить птиц, представить себе, как им холодно и страшно зимой в лесу…» Заметка получилась достоверной.

Ирочка встретила меня в редакции, как доброго знакомца, не более того. Сообщила о прохождении материала по инстанциям. Помогла сделать запрос. Чем-то это напоминало давнее писание на даче под стук дождя. И это было неприятно. Однако теперь-то я сам писал. Ирочка не правила ни слова. Когда запрос отправили в университет, мы вовсе перестали перезваниваться.

Тем меньше понимал я, что же происходит в убогом скверике, где кружится тополиный пух. Почему я весь дрожу, прижимаю к себе ту, которая пять лет назад меня бросила? Что лепечет Ирочка? Неужели она плачет?

Мы вышли из дворика, пошли по вечерней улице. Бедный Веневитинов с его неразделенной любовью.

— Я люблю тебя, — сказала Ирочка на улице Чехова возле кинотеатра «Россия», где мы намеревались смотреть какой-то фильм.

Я посчитал деньги, остановил такси, и мы поехали в Расторгуево. Когда приехали, окна в домах уже не светились.

Я долго стучал, пока дед не открыл дверь.

— Это хорошо, что ты приехал, — произнес он, белея во тьме кальсонами и рубашкой. — Будем завтра окапывать яблони.

— Да, — ответил я, — то есть чего? Какие, к черту, яблони? — Дед был похож на привидение, а дай ему в руку косу, мог бы вполне сойти за смерть. — Ты спи, я еще чай буду пить.

Дед ушел, а я впустил Ирочку, притаившуюся за водосточной трубой. Мы поднялись на так называемый второй этаж, где доживал продавленный кожаный диван, похожий на носорога. Там же в шкафу хранилось белье. Попасть сюда можно было по узкой лестнице через люк, совсем как на корабле. Я закрыл люк, чтобы утром сюда нельзя было проникнуть.

В окно светила луна. Шумели деревья, и шум их был такой же монотонный, как дождь.

— Скоро земляника поспеет… — прошептала Ирочка.

ВПЕРЕД (ПРОДОЛЖЕНИЕ)

Самолет тем временем бежал по бетонной полосе, ревя турбинами. В Амдерме конечно же лежал снег, люди ходили в тулупах, в унтах, в валенках. Резвая аэропортовская девушка ворвалась в самолет, звонко крикнула: «А ну все на выход! Только у кого маленькие дети, могут остаться!»

В буфете продавали черствые пирожки, отвратительного вида вино в стеклянных графинах. Началась метель. Сколько ни смотри в окно, ничего не увидишь.

…В то расторгуевское раннее утро я, естественно, не окапывал яблони, совершенно не думал о Веневитинове. Мы шли с Ирочкой по лесу, под ногами шуршали прошлогодние листья. Сквозь них пробивалась свежая трава. Была в этом некая символика. Мы проснулись в шесть утра и ушли с дачи. Голубой дом быстро скрылся за ветками. Мы спешили на станцию, на электричку.

— Нельзя сказать, чтобы с утра ты был нежен и разговорчив, — заметила Ирочка. — Ведешь себя, как настоящий мужчина.

Я загребал ногами прошлогодние листья. Утренний лес был неестественно тих. Вставало солнце. Однако все было разрозненно: утренний лес, солнце, прошлогодние листья, я, загребающий их ногами, Ирочка. В мире не было единства.

— Я должен с утра болтать как попугай?

— В чем дело? — Ирочка тревожно взяла меня под руку. — Чем я тебе на сей раз не угодила?

— Помнишь, — спросил я, — мы сочиняли заметки под стук дождя. Вода лилась из бочки, ты еще сказала, будто там какая-то сволочь плещется. Потом мы ходили по участку, у вас еще росли здоровые белые гладиолусы. Потом я проводил тебя в Нальчик, ты сказала, что напишешь, и не написала. Почему?

— Из Нальчика? Да когда это было? — Ирочка пожала плечами.

— Но ты хоть помнишь дождь, бочку, когда мы стояли у забора? Ты хоть вспоминала там обо мне?

— Где? В Нальчике?

— Да, да! В Нальчике, будь он проклят!

— Нет, дружочек, я там о тебе не вспоминала. И давай закончим этот разговор.

Показалась станция. Я накупил в киоске газет, словно год их не читал. Подошла электричка.

В электричке мы почти не разговаривали. «Бирюлево-товарная, Нижние Котлы, Речной вокзал, Москва-товарная», — объявлялись остановки.

— «Вот она, модель, — цитировал я Ирочке вслух статью из газеты, — когда герои якобы мучительно решают свои «нравственные проблемы», трудно налаживают личные отношения. В прямо-таки хрестоматийной формуле дана суть происходящего: «Маша любит Сашу, но Саша эгоист, а сама-то Маша приобретательница». То они мучаются, замечая недостатки друг друга, то осознают собственные. То они «еще не помирились», но дан намек, что помирятся и т. д. и т. п.».

— Это не про нас, — сказала Ирочка. — Чем человек живет, тем и мучается. Это жизнь, никуда от нее не денешься. Что с того, что она порой пошла и скучна. Выше самого себя не прыгнешь.

— Но надо стремиться к этому, как ты думаешь?

— Возможно, — усмехнулась Ирочка, — да только не за счет других, как это делаешь ты. Ты, Петенька, нравственник на чужой счет!

— Я? Я, значит, уехал в Нальчик, вернулся оттуда с каменной рожей?

— Знаешь что, — Ирочка вырвала у меня из рук газету, швырнула на скамейку. — Надоел ты мне с этим Нальчиком, дурак! Иди ты…

На Павелецком вокзале простились, Ирочка больше не держала меня под руку.

— Позвони мне, — вдруг сказала она. — Слышишь, я прошу. Я очень редко прошу. Позвонишь?

— Конечно. Извини меня.

Ирочка пошла в метро, я на трамвай. На утреннем звенящем трамвае приехал к Чистым прудам, потом ходил по улицам, как бы заснув на ходу.