Наши годы — страница 9 из 78

Поздним вечером, уже дома, я тупо смотрел на телефон, но Ирочке не звонил!

Весь день я думал о ней, представлял себе ее день. Вот она сидит за столом на работе задумчивая, бледная, с синими кругами под глазами, поглядывает искоса на телефон. Он время от времени звонит, но все не те люди. Конец рабочего дня. Вечерняя духота наполнила космический стеклянный стакан. Ирочка неспешно собирается, выходит из комнаты, идет, опустив голову, по коридору. Вдруг слышит звонок, летит обратно, поднимает трубку… Это ее мать звонит, интересуется, не задержится ли Ирочка сегодня. И где, спрашивает мать, она была вчера? Неплохо было бы, говорит она, предупреждать, когда она не приходит домой ночевать. Она конечно же понимает, что у нее своя жизнь, но все же, все же…

Ирочка идет по коридору, спускается вниз на лифте, выходит на улицу. К лицу жарко липнет тополиный пух. Она идет к троллейбусной остановке, смотрит по сторонам, но нет, нет, нет меня!

Незаметно настала ночь. Я как парализованный сидел около телефона, не поднимая трубку, когда он звонил.

Он звонил в час, потом в два. Третий звонок раздался в половине третьего, когда самая тьма была за окном.

— Вторую ночь не сплю! — весело сказала Ирочка.

— Чем же ты занимаешься?

— Учу наизусть стихи, Петенька!

— Неужто современных поэтов?

— Нет, дружочек, всего лишь древнюю восточную лирику. Слушай: «Запутана любовь, подобно косам ив. Любимый мой, вернись, не углубляй разрыв! За мною нет вины, как нет и за тобою. Зачем же врозь любить, сердца о боль разбив?» — И повесила трубку.

Через несколько минут я ей перезвонил.

— Знаешь что: чтобы не быть как Саше с Машей, нам надо с тобой пожениться. Выходи за меня замуж, я совершенно серьезно.

— Хоть ты мне и симпатичен, Петенька, — ответила Ирочка, — ты идиот. Ты ничего не понял. Испортил такое стихотворение. Никогда больше не звони. Ау, я уезжаю в город Нальчик.

…Вскоре я получил диплом об окончании университета. Вместе с будущим москвичом Игорем Клементьевым мы собрались ехать на юг.

Перед самым отъездом я позвонил Ирочке:

— Я не хочу работать с тобой в одной редакции. Скажи, чтобы искали другого сотрудника.

— Не дури, — устало ответила Ирочка. — Мы-то найдем сотрудника за пять минут, ты же будешь искать место год. Кому ты нужен, Петенька?

— Так уж и никому?

— Так уж и никому! — подтвердила Ирочка, повесила трубку.

…А в Амдерме метель разыгралась не на шутку. Я купил архангельскую газету, выпил стакан отвратнейшего пива, пожелавшего сохранить свое название в тайне. «Пиво» — вот и все, что было написано на бутылке. Только пассажиры с нашего рейса тосковали в зале ожидания. Да еще подвыпивший ненец — сын Севера — дремал на скамейке около двери. Под скамейкой лежала лохматая собака, искала блох.

Резвая девушка — аэропортовский работник — крикнула на весь зал: «Эй! С московского борта! На посадку!»

Канадцы в красных куртках азартно играли на изрезанной затертой скамье в покер. Я остановился, увидел, сколько джокеров собралось у одного на руках.

— Вы что, оглохли? На посадку! — крикнула им в уши девушка.

Мы шагали по бетонным плитам к самолету, метель гнула спины.

— При таком ветрище самолеты сами взлетают, — проворчал кто-то рядом.

Моя соседка спала в своем кресле, подобрав длинные ноги. «Анна Каренина» свалилась на пол. Я поднял книгу. Из нее выпорхнула закладка — программа выступления ансамбля северного танца. «Так вот почему эта особа так симпатична и стройна! — подумал я. — Вот почему она одета в заграничное. Она танцовщица из этого ансамбля! Она должна знать Таню Ранаунаут…»

ЧУКОТКА I

Когда четыре года назад я сошел с самолета в анадырском аэропорту, вокруг лежал рыхлый снег, в здании аэропорта была слякоть. Меня, естественно, никто не встречал. В кармане — матросский четвертак, направление в здешнюю газету.

«Вот она, азиатская северная оконечность», — вглядывался в заснеженные мрачные сопки. На краю земли довелось испытать чувство случайности, необязательности собственной жизни. Вдруг исчезни я — ничего не изменится в холодном равнодушном мире. Экзотика присутствовала лишь в мохнатых собачьих шапках на головах встречных.

На автобусе добрался до десятого причала, переправился на барже через лиман. Анадырь оказался удивительно маленьким городом, я обошел его за час. Почему-то я оттягивал время действий. Слоняясь по улицам, я как бы принадлежал сам себе. Действуя же — привходящим обстоятельствам, иной воле.

Однако пришлось отыскать редакцию, постучаться в кабинет к редактору.

— Да-да, я в курсе. Только… — редактор полистал календарь. — Должен был прилететь Герасимов, а у вас другая фамилия.

— Какая разница? Я точно такой же выпускник.

— Разницы, конечно, никакой, — редактор внимательно разглядывал исправленное направление. — В последний момент все перерешилось?

— Да.

— Ладно, — сказал редактор. — Пока поживете в гостинице. Дальше видно будет. — Набрал номер, переговорил с администратором. — Комната — два пятьдесят в сутки. Сегодня уже поздно, а завтра я вам выпишу аванс.

Я поблагодарил.

— Вы вообще как… Выпиваете? — неожиданно поинтересовался редактор.

— Когда как, — ответил я.

— Здесь многие увлекаются.

— Постараюсь быть исключением, — пообещал я.

— Мы начинаем работать в половине десятого.

Мне оставалось только выразить сдержанный энтузиазм по этому поводу.

— Скажите, а с этим Герасимовым вы что, как говорили в старину каторжане, обменялись участью? Почему?

— Да как-то так вышло, — пробормотал я, сознавая, что никакого доверия ко мне редактор не испытывает и не может испытывать.

Должно быть, считает истеричным избалованным идиотом, который так же внезапно, непостижимо сбежит отсюда, как и приехал. Я подумал: в сущности он недалек от истины. Если изъять каким-нибудь образом все многообразие мыслей, чувств, переживаний, все, что, так сказать, составляет жизнь внутреннюю, остановиться на внешнем ее воплощении — делах и поступках, каким бледным, немощным предстанет человек! Кто я, что представляю без поправки на жизнь внутри себя? Да никто, ничего. Кто, собственно, должен знать об этой жизни, принимать во внимание мой, так сказать, сложный внутренний мир? Никто ничего не должен.

Новая суровая реальность прочитывалась на хмуром лице редактора, на тусклых стенах его кабинета. Даже газетная полоса на письменном столе казалась слишком уж сморщенной и желтой.

Внутренний мир протестовал против новой реальности.

«Не надо протестовать, — подсказывал здравый смысл. — Это жизнь, ее следует принимать спокойно. Никто здесь передо мной ни в чем не виноват. Зачем дразнить людей злобной своей физиономией, мнимой неприкаянностью? Засмеют, затопчут!»

— Вы не волнуйтесь, — обернулся у двери. — Я буду хорошо работать.

— Что-что? — изумился редактор, но я уже вышел.

На следующее утро в половине десятого был в редакции.

За неделю сделал три собственных, два авторских материала.

Слетал в первую командировку на мыс Шмидта.

Через две недели был зачислен в штат корреспондентом отдела информации.

Через полтора месяца переселился в маленькую комнатку в квартире с окнами на Берингово море. Две другие комнаты занимали фотокорреспондент газеты Сережа Лисицын с женой.

Вскоре начались метели. Я выходил из дома, когда еще было темно. Снег плясал в лучах прожекторов, редкие машины светили фарами сквозь снег. Заходил на почтамт, у входа как собака отряхивался, потом прямиком к окошку, где выдавали корреспонденцию «До востребования». Я получал письма от матери и отца, которые к тому времени уже шесть лет жили врозь, от своего друга Игоря Клементьева, от бывшего коллеги по научно-популярному журналу толстого Кости. Костя писал, что все в редакции неприятно удивлены моим неожиданным отъездом, но тем не менее похваливают мои материалы. Как только выйдут номера, Костя непременно их пришлет и скажет, чтобы перевели деньги, хотя, конечно, писал Костя, — и мне виделась сквозь строчки его ехидная усмешка, — теперь я миллионер-северянин, получаю многочисленные надбавки и деньги для меня, должно быть, все равно что прошлогодние листья.

Прошлогодние листья.

Я перевел почту на новый адрес. Каждое утро, спускаясь по темной, заставленной шкафами, тумбочками, мусорными бачками лестнице, заглядывал в почтовый ящик, но писем от Ирочки не было.

Прошлогодние листья.

Меня частенько определяли дежурить. Я сидел в крохотном кабинетике ответственного секретаря, дожидался задержавшейся полосы, смотрел в окно на качающийся в снежном вихре фонарь. Скрипел фонарь, словно горько плакал. Желая ускорить дело, я спускался в типографию, где томилась линотипистка, она же верстальщица, Олимпиада — красивая сорокалетняя женщина с длинной русой косой, по-старинному уложенной на затылке. Мы пили черный, как деготь, чай. Я, помнится, недоумевал: зачем такой пить? Олимпиада смеялась: зачем пить другой, когда можно такой? И действительно, от крепкого чая наступала ясность, подозрительная бодрость, жизнь начинала казаться интересной, исполненной смысла.

— Не горюй, Петюнчик, — говаривала Олимпиада. — Выпустим газету, люди завтра прочитают. Пей чаек!

Простая мысль, что мы томимся здесь вечерами, чтобы люди прочитали утром газету, снимала гамлетовские сомнения. Все реже я задавал себе коварный вопрос: «При чем я здесь?»

Случались и тихие вечера. Возвращаясь домой, я видел в небе звезды. Кружил вокруг дома, прятал лицо в шарф, но он все равно леденел, становился твердым, как рыцарское забрало. Я медленно ходил вокруг пятиэтажного белого дома с толстыми стенами, потому что, только устав и замерзнув, понимал прелесть своего жилища — комнаты, где вся мебель — стол и этажерка, между рамами мерзнут продукты, на подоконнике стоит электрический чайник.

В Анадыре, кроме работы, у меня не было особенных дел, кроме сослуживцев почти не было знакомых. Не было жены, родственников, я нигде не учился заочно, ни на что не претендовал. Довольно быстро я сделался в редакции своим парнем, с романтическим, однако, как подозревали, прошлым.