Наши собственные — страница 20 из 25

— Ну, ну, — проворчал дядя Миша, — это же еще дети! Пойди отдохни, дочка, — ласково положил он руку на плечо Лиле, — а мы с Герой посидим здесь пока.

Гера, напуганный Лилей, и впрямь боялся пошевельнуться в баньке, боялся нашуметь. Да что-то и дядя Миша смотрел на него неодобрительно. Гера сел на пороге и опустил голову.

— Ну вот что, брат, — сказал дядя Миша неожиданно резко, — выкладывай все начистоту.

— Что? — испуганно приподнялся Гера.

— Я тебе говорю — начистоту выкладывай. Гитлеровец с мотоциклом — твое дело? Выстрел у пруда — твое? Выстрел в Синькове — ты?..

— Ну, я… — сказал Гера, расправляя плечи.

Вы думаете, дядя Миша стал хвалить Геру за геройство, за смелость, за меткий глаз? Ничего подобного! Дядя Миша покраснел от гнева и стукнул кулаком по столу.

— Так как же ты смел? Как же ты, не связавшись с настоящими людьми, посмел в одиночку действовать? Да знаешь ли ты, сколько ты натворил беды? Сколько принес и мог принести вреда? Знаешь ли ты, что враги в этом лесу твоих рук дело?

Гера молчал, ничего не понимая, оглушенный гневом и упреками дяди Миши.

— Мы накапливаем силы. Мы собираем отряд. Мы не имеем еще вооружения, настоящей связи, мы создаем базу в лесу, а ты дурацкими своими действиями наводишь на нас гитлеровцев, привлекаешь их внимание раньше времени. Они уже шумят, как осы в гнезде. Вот-вот начнут прочесывать лес.

— Но… я не хотел… я за Петьку хотел… гадам этим…

— Помолчи! А ты думал о том, что можешь погубить всех ребят своими дурацкими вылазками? Ведь ты чуть не привел фашистов прямо в здравницу после выстрела в часового… А эти сапоги с отметкой, как будто нарочно сделанной, чтобы оставлять следы… — Гневное лицо дяди Миши внезапно помрачнело. — Но это не все, — сказал он глухо. — Ведь из-за тебя убили Мокрину тогда, ночью… Целили в тебя, а погибла она. Это ты знаешь?

— Мокрина?! Что вы говорите?

Дядя Миша вышел из баньки, бросив Гере презрительно:

— Герой!

Нет, нет, Гера не думал, что он герой. Он ненавидел их… Он мстил за маму и Петьку. Правда, он думал, что делает нужное дело… Иногда он, может быть, даже чуточку задавался. Вот тогда, с Лилей… Ну, не герой, но все-таки… А оказалось, что он просто мальчишка, щенок, который мог сорвать большое и настоящее дело. Какой позор! Какой стыд!

Дядя Миша ушел в дом, а Гера остался сидеть на пороге. Лучше бы он лежал вместо Сергея, раненый, на этой койке; лучше бы фашист убил его тогда на дороге; лучше бы в Захарьино его схватили и расстреляли, чем сидеть вот здесь, в темноте, и не сметь вернуться к ребятам, — к ребятам, которые думали, что он настоящий герой; он ведь заметил это и не разубедил их! Да, да, не разубедил… Он и сам иногда думал… А Мокрина… Мокрина…

Гера даже застонал. В это время Лилина рука опустилась ему на плечо.

— Ты можешь идти, Гера, — сказала Лиля тихо. — Теперь уже я останусь здесь.

Гера ничего не ответил. Быстрыми пальцами Лиля провела по его лицу.

— Ты… плачешь?

— Отстань! — рванулся Гера. — Оставь меня в покое! Вот за ним ухаживай, он правильный! Он настоящий герой!

И Гера выскочил из баньки.

А в доме со спущенными шторами, за запертыми дверьми дядя Миша рассказывал ребятам о том, что делалось на земле. О разбомбленных городах, об угнанных людях, о банде гитлеровцев, топчущих родную землю; о заводах, уезжающих на восток. Но, глядя на побледневшие лица, на слезы, струившиеся по щекам Анны Матвеевны, на опущенную седую голову Василия Игнатьевича, дядя Миша сказал:

— Падать духом нельзя. Борьба только началась, и она окончится нашей победой. Верьте в это, ребята!

Ночью, когда друзья собирались уходить, дядя Миша спросил:

— А где Гера?

— Я здесь, — тихо отозвался из темного угла Гера.

— Бери свое ружье — пойдешь с нами. Боюсь тебя оставлять здесь. Узда тебе нужна, норовистый конь.

Все тихо ахнули. И хотя не понимали, в чем дело, не стали ни расспрашивать, ни возражать. И вот они ушли. Прошли мимо огорода, мимо колодца, мимо баньки, мимо Лили, стоявшей на пороге и напряженно всматривавшейся в темную ночь.

24. Румяная корка

Ночь. Такая темная ночь, какие надвигаются иногда среди лета. В короткие часы между вечерней и утренней зарей вдруг наполняется лес такой чернотой, что не увидишь собственной руки. Плотная тьма стоит вокруг тебя, и нельзя шагнуть ни шагу, и блеклые звезды на небе не дают света. Очень кстати такая ночь для обитателей здравницы и их друзей. Даже дома не увидишь в чернильной этой тьме. Он притаился, затих, плотно закрыл все двери и окна, занавесил все щелочки. В нем не скрипнет половица, не задребезжит дверная ручка, не раздастся громкий голос. И не виден в черноте ночи легкий дымок, поднимающийся из трубы, на которую положены еловые лапы.

Снаружи дом мертвый, брошенный. А внутри кипит напряженная жизнь.

Впервые за долгое время ребята действуют, помогают, трудятся для друзей, — то есть живут.

Маленькие давно уложены в постель. Леша и Пинька тоже спят. Хорри и Костик вдвоем дежурят во дворе, хотя трудно что-нибудь увидеть в этом мраке. Всюду в доме темно. И только в кухне горит коптилка и жарко пылает плита.

Анна Матвеевна и Таня пекут хлебы, Лиля помогает им, а Василий Игнатьевич и Юра больше мешают и путаются под ногами, но самоотверженно не идут спать. Им кажется, что если не спят женщины, то они тем — более не имеют на это права.

Анна Матвеевна стоит у квашни в полной боевой готовности: в белом переднике, в косынке, с засученными по плечо рукавами. А в квашне пузырится, ходит, дышит ноздреватое тесто.

— Вот, — говорит Анна Матвеевна, — видите, как поднимается! Дышит. Нет, еще руки мои старые пригодятся. Как была мастерицей, так и осталась мастерицей. Я, бывало, молодой в деревне как заведу хлебы, так ко мне со всех сторон бабоньки бегут. «Дай заквасочки, Аннушка; лучше твоей на свете нет». И впрямь хлеб у меня пышный, мягкий, рыхлый.

— Да… — говорит Василий Игнатьевич и вежливо кашляет в кулак.

— Да что ж это вы кашляете? — вдруг распалилась Анна Матвеевна. — Да разве ж это можно при квашне кашлять? Тесто — вещь деликатная, сейчас осядет. Шли бы вы лучше отсюда, Василий Игнатьевич, и ты, Юра, иди. Мужчинам при этом деле совсем быть не к чему.

Юра так горд, что его назвали мужчиной, и, по правде сказать, так уж хочет спать, что с удовольствием готов уйти. А Василий Игнатьевич, сжав губы, балансируя руками, осторожно, на носках, движется к двери, боясь заскрипеть половицей, стукнуть каблуком, как будто в кухне не тесто в квашне, а десяток грудных ребят, — разбудишь — и начнут кричать во все горло, Анна Матвеевна еще машет на него рукой и шипит:

— Да тише вы, тише!

Плита горит ровным огнем: дрова отобраны все самые лучшие, — не заискрят, не затрещат. В кухне уютно, тепло, пахнет дымом и пирогами.

— Ну, Танечка, давай, давай, — сказала Анна Матвеевна и вывалила тесто на большую доску. — В квашне нам все не замесить, а мы тут по частям. Вот это тебе, а это мне.

Анна Матвеевна и Таня начинают месить тесто. Как ловко расправляется с ним старушка! Она тычет в него кулаками, разминает большими пальцами, посыпает мукой и растягивает, снова забирает в большой шар, снова мнет и колотит. Таня пристально следит за ее движениями и повторяет их.

— Я так делаю, Анна Матвеевна?

— Так, так, голуба; но у тебя ведь так ладно, как у меня, никогда не выйдет.

А Лиля служит подсобницей, выполняет приказания.

— Дай воды, подсыпь муки, присмотри за печкой.

Лиля делает все покорно и старательно.

И вот на столе лежат четыре круглых серовато-бурых шара. Анна Матвеевна осторожно перекладывает их на лист, сглаживает сверху мокрой рукой… Потом она опускается на колени и начинает колдовать. Она засовывает в духовку руку, нюхает теплый воздух, выходящий оттуда, брызжет зачем-то в духовку водой и, наконец, удовлетворенно говорит:

— Хороша.

И хлеб отправляется печься. Теперь можно немножко отдохнуть, посидеть, вытереть пот со лба, стряхнуть муку с седеющих волос.

— Ох, боюсь, что нам три смены до утра не успеть сделать, — начала опять беспокоиться Анна Матвеевна. — И тесто хорошо поднялось, и начали вовремя, а вот поди ж ты — какая возня. Конца краю не видать. Утром Михаил Иванович не велел печь. До свету надо управиться.

— Да, — говорит Таня, — больше двенадцати буханок не испечем.

— Сегодня двенадцать да завтра двенадцать. Вот на первый раз и хватит. Обидно только, что они за хлебушком завтра ночью придут. Свежий хлебушка пирогам дедушка, а черствый — и воробью не пир. Ну-ка, помоги вытащить.

А помогать-то некому. Усталая Таня, положив руки прямо на доску и прижавшись к ним щекой, крепко спит.

Анна Матвеевна поглядела на нее:

— Умаялась. Пусть себе спит. Придется тебе, Лиля, помочь. Да ты куда с голыми руками! Тряпку возьми, тряпку!

Вдвоем они тянут тяжелый лист. Лиля с опаской глядит на горячую духовку, на раскаленную топку. Ей тяжело и боязно, но рот ее сжат упрямо и твердо.

— Ай, — тихонько вскрикнула она, — опять обожглась!

— Ну, что ты, матушка! — заворчала на нее Анна Матвеевна. — Два часа в кухне вертишься, а все никак не привыкнешь… Ну, надо буханки выкладывать.

Как бережно Анна Матвеевна выкладывает на стол первые буханки! Сверху смачивает их водой, и корочка делается золотистой, блестящей. Они лежат на столе — четыре буханки, и от них идет душистый теплый пар. И кажется, что они сияют своими круглыми боками и озаряют всю кухню домашним светом.

Помните, как, бывало, в выходной день мама или бабушка пекли пироги и по всему дому плыл этот душистый уютный запах?

Анна Матвеевна дотрагивается до хлеба ласково и осторожно сдувает с корки приставшую муку и будит Таню:

— Погляди-ка.

Таня тоже восторженно смотрит на хлеб.

На сытый хлебный запах опять появляются в кухне Василий Игнатьевич и Юра, а затем проскальзывают в дверь и озябшие Хорри с Костиком. Все сгрудились вокруг стола.