Наши за границей. Где апельсины зреют — страница 123 из 127

– Вы все про коньяк!

– Да не про один коньяк. Возьмите вы ту шипучку, которую мы за пять четвертаков в Неаполе пили, и возьмите то «Асти», которое нам вчера подавали. А ведь взяли двумя четвертаками дороже. И что это за город, который без лошадей! Срам.

– Я про поэзию, Иван Кондратьич, про поэзию.

– Поэзии я, конечно, Глафира Семеновна, не обучался, а что до города, то, конечно же, он внимания не стоящий, даром что весь на воде. Эту воду-то и у нас в Галерной гавани во время наводнения видеть можно. Точь-в-точь… Одно только – за номер здесь в гостинице не ограбили, но ведь этого мало.

Николай Иванович захлопнул записную книжку, запихнул ее в карман и сказал:

– Не попади ты, Глаша, в Париже в луврский магазин и не проиграй в Монте-Карло в рулетку – вся поездка бы нам меньше чем в тысячу восемьсот рублей обошлась.

Глафира Семеновна ничего не ответила на слова мужа и опять продолжала:

– А гондольеры? Даже в песне поется: «Гондольер, гондольер молодой». Во всех романах про гондольеров говорится, что это бравые красавцы с огненными жгучими глазами. А вот оглянитесь назад, посмотрите, какая у нас на корме каракатица с веслом стоит. Хуже всякой бразильской обезьяны. Да и не видала я ни одного гондольера молодого.

– Да не все ли равно, душечка, тебе, что молодой, что старый… – возразил Николай Иванович.

– Ах, что ты понимаешь! Ты понимаешь только гроши считать, – огрызнулась на него жена и опять обратилась к Конурину: – А как грязны-то эти гондольеры! Ведь с них грязь просто сыплется. Чесноком и луком от них разит, гнилью…

– Ох, уж и не говорите! – подхватил Конурин. – Перед тем как нам давеча садиться в гондолу, я вышел на пристань первый. Что эти подлецы-гондольеры делают? Черпают черпаком со дна канала грязь, выбирают из грязи розовые раковины, раскрывают и жрут их. Да ведь как жрут-то! Я не утерпел и плюнул, а один подлец взял раковину да и подает мне: дескать съешь, мусье. Тьфу!

А гондольер, стоя на корме, по привычке указывал на здания, мимо которых проезжали, и рассказывал:

– Palazzo Tiepolo-Zucchello… Palazzo Contarini…

– Да и вообще я здесь, в Венеции, ни одного красивого мужчины не встретила, – говорила Глафира Семеновна. – Офицеры здешние даже какие-то замухнырки с тараканьими усами, а статности никакой.

Николай Иванович, занятый счетами и не слыхав начала разговора, развел руками.

– Не понимаю я, зачем тебе, замужней женщине, красивых офицеров разбирать! – сказал он.

Глафира Семеновна только презрительно скосила на мужа глаза и ничего не отвечала.

Подъехали к железнодорожной станции. Нищий с багром подцепил лодку у пристани и кланялся, прося себе за эту услугу на макароны. Николай Иванович рассчитался с гондольером. Сбежались носильщики, стали вынимать из гондолы сундуки и саквояжи и понесли их в железнодорожный зал.

– Как билеты-то нам теперь брать, Глаша? У тебя ведь еще в Петербурге было записано, – суетился около жены Николай Иванович.

– Вьена, виа Понтебо…[647] – отвечала Глафира Семеновна, взбираясь по ступенькам на станцию, обернулась к каналу лицом и сказала: – Прощай, вонючая Венеция! Разочарована я в тебе. Не такой я тебя воображала.

– Стоит ли с ней прощаться, матушка? Плюньте! – перебил ее Конурин.

Через полчаса они сидели в поезде. Глафира Семеновна вынимала из саквояжа маленький сверточек в мягкой бумаге и говорила:

– Очень рада все-таки, что кружевной волан вчера вечером себе купила. Ужасно дешево, а венецианские кружева вещь хорошая. Убрать его куда-нибудь подальше, а то через австрийскую границу будем переезжать, так как бы пошлину за него не потребовали.

И она стала запихивать сверток за корсаж.

Николай Иванович записывал в записную книжку стоимость только что сейчас купленных билетов и тяжело вздыхал.

– Ежели в Вене не остановимся на ночлег, а с поезда на поезд перемахнем, то авось как-нибудь в две тысячи восемьсот рублей вгоним свою заграничную поездку, – произнес он.

– Голубчик! Николай Иваныч! Ради самого Господа, не будем в Вене останавливаться! – воскликнул вдруг Конурин. – Ну что нам эта самая Вена! Пропади она пропадом. Мне к жене пора. Когда я ей еще написал, что через две недели буду дома! А уж теперь четвертая неделя с той поры идет. Поди, с часу на час ждет меня. Ох, икнулось… Должно быть, вспоминает меня. Что-то она, сердечная, теперь делает?

– Да что ей делать? Чай пьет, – отвечал Николай Иванович.

– Пожалуй, что по теперешнему времени чай пьет, – согласился Конурин.

– Ну проси вон мою жену, чтоб она в Вене не останавливалась.

– Матушка, барынька, мать-командирша, явите божескую милость, не заставьте нас останавливаться в Вене, – упрашивал Конурин Глафиру Семеновну.

– Надо бы мне в Вене кой-что себе купить из шелкового басона, ну да уж хорошо, хорошо.

Конурин торжествовал. Он чуть не припрыгнул в вагоне.

Поезд тронулся и вышел из железнодорожного двора. Ехали опять по насыпной дамбе. Направо была вода и налево вода.

– По морю, яко посуху… – говорил Конурин, смотря в окно. – В Питер едем! В Питер, к женушке любезной! – радостно восклицал он.

LХХІХ

Дорога из Венеции на Вену через Понтебо – одна из живописнейших железных дорог. Путь лежит через неприступные дикие горы. Из Венеции Ивановы и Конурин выехали в ясное, теплое утро. Было больше двадцати градусов тепла на солнце, но, когда они начали взбираться на горы, быстро похолодело. Глафира Семеновна, сидя в вагоне, начала кутаться в плед. Супруг ее и Конурин хоть и были разогреты коньяком, который они захватили с собой в запас в изрядном количестве, но тоже надели пальто. Под Понтебо на горах показался снег. Снегу становилось все больше и больше. В нетопленых вагонах сделалось совсем холодно.

– Русским духом запахло… – радостно говорил Конурин, смотря в окна на глубокий белый снег, вытащил из ремней свое байковое красное одеяло и закутал им ноги.

– Нет, до русского духа еще очень далеко… – отвечала Глафира Семеновна.

– Я, матушка, собственно, насчет снега. Совсем как у нас, на Руси православной. Смотрите, какие сугробы лежат.

В Понтебо итальянская граница. Через Понтебо проехали без особых приключений. Кружева Глафиры Семеновны были провезены ею и мужчинами на себе и без оплаты пошлиной. Глафира Семеновна торжествовала. В Пантафеле, где пересели в другие вагоны, уже заговорили на станции по-немецки и появилось пиво в кружках; стали попадаться тирольцы в своих характерных шляпах с глухариным пером. Зобастые тирольки носили на лотках бутерброды на черном хлебе, тонкие, как писчая бумага. Вагоны уже отапливались, но все-таки в них было холодно. Глафира Семеновна укуталась чем могла и улеглась на диване спать.

– Эх, пальты-то наши теплые были бы теперь куда как кстати, а они у нас в багаже! – говорил Конурин, сидя в накинутом на плечи сверх пальто красном одеяле и уничтожая сразу три тирольские бутерброда, сложенные вместе. – Сколько времени, матушка, теперь нам осталось до русской границы ехать? – спрашивал он Глафиру Семеновну.

– Через двое суток наверное будем на границе, – был ответ.

– Через двое. Ура! А на границе сейчас мы чувствительную телеграмму жене: «Едем с любовию, живы и невредимы во всем своем составе. Выезжай, супруга наша любезная, встречать твоего мужа на станцию».

– Зачем же такую длинную телеграмму-то? Ведь дорого будет стоить, – заметил Николай Иванович.

– Плевать! В рулетку в Монте-Карле в пятьсот раз больше просеяли красноносым крупьям, так неужто жене на чувствительную телеграмму жалеть! Синюю бумагу на телеграмму даже прожертвую, только бы была чувствительнее.

Утром были в Вене. Глафира Семеновна сдержала свое обещание и не остановилась в Вене в гостинице.

Пообедав на станции, выпив хорошего пива, тронулись снова в путь.

– Уж и напузырюсь же я чаем на первой русской станции! – говорил Конурин. – Даже утроба ноет – вот до чего чайком ей после долгого говенья пораспариться любопытно…

На станциях, начиная от Вены, среди прислуги начали появляться славяне с знанием нескольких русских слов, в Галиции уже совсем понимали русскую речь.

Конурин торжествовал.

– По-русски понимать начали. Вот когда Русью-то запахло, – говорил он, побывав на станции в буфете и садясь в вагон. – Сейчас жидовин менял мне русскую трешницу на здешние деньги – и в лучшем виде по-русски разговаривает. Близко, близко теперь до Руси православной. Сам чувствую, – прибавил он и замурлыкал себе под нос: – «Кончен, кончен дальний путь, вижу край родимый. Сладко будет отдохнуть мне с подружкой милой».

Стали подъезжать к русской границе. Николай Иванович улыбнулся и сказал:

– Через четверть часа прощай, австрийские гульдены, и здравствуй, русские рубли. Начнем сорить пятаки за рюмки водки и гривенники за стаканы чаю.

Конурин радостно улыбался во всю ширину лица.

Вот и русская граница. Показался русский жандарм, потом солдаты пограничной стражи с зелеными воротниками и околышками на фуражках. Поезд шел тихо. За окном вагона слышалась русская речь, артельщик в белом переднике и с бляхой на груди сочно ругался с кем-то.

– Наши, наши ругаются… Приехали… – шептал Конурин и даже затаил дыхание.

Поезд остановился. Конурин перекрестился. Перекрестились и его спутники.

– Рады? – спросила Глафира Семеновна Конурина.

– Блаженствую… Сейчас жене чувствительную телеграмму…

– Припрячьте подальше кусок шелковой-то материи, что жене везете.

– Под жилетом запихнута.

Осмотр паспортов. Досмотр багажа. Формальности переезда через границу кончены, и вот Ивановы и Конурин в буфете.

– Чаю! Чаю! Три стакана чаю! Одному мне три стакана! – кричал Конурин слуге. – Да бумаги и чернил. Телеграмму буду писать.

С жадностью он накинулся на чай, наливая его из стакана на блюдце, пил, обжигался и писал телеграмму. Телеграмма была самая пространная и начиналась выражением: «Супруге нашей любезной с любовию низко кланяюсь от неба и до земли». Телеграфист улыбнулся, когда прочел ее, и взял за нее четыре с чем-то рубля.