– Вы все про коньяк!
– Да не про один коньяк. Возьмите вы ту шипучку, которую мы за пять четвертаков в Неаполе пили, и возьмите то «Асти», которое нам вчера подавали. А ведь взяли двумя четвертаками дороже. И что это за город, который без лошадей! Срам.
– Я про поэзию, Иван Кондратьич, про поэзию.
– Поэзии я, конечно, Глафира Семеновна, не обучался, а что до города, то, конечно же, он внимания не стоящий, даром что весь на воде. Эту воду-то и у нас в Галерной гавани во время наводнения видеть можно. Точь-в-точь… Одно только – за номер здесь в гостинице не ограбили, но ведь этого мало.
Николай Иванович захлопнул записную книжку, запихнул ее в карман и сказал:
– Не попади ты, Глаша, в Париже в луврский магазин и не проиграй в Монте-Карло в рулетку – вся поездка бы нам меньше чем в тысячу восемьсот рублей обошлась.
Глафира Семеновна ничего не ответила на слова мужа и опять продолжала:
– А гондольеры? Даже в песне поется: «Гондольер, гондольер молодой». Во всех романах про гондольеров говорится, что это бравые красавцы с огненными жгучими глазами. А вот оглянитесь назад, посмотрите, какая у нас на корме каракатица с веслом стоит. Хуже всякой бразильской обезьяны. Да и не видала я ни одного гондольера молодого.
– Да не все ли равно, душечка, тебе, что молодой, что старый… – возразил Николай Иванович.
– Ах, что ты понимаешь! Ты понимаешь только гроши считать, – огрызнулась на него жена и опять обратилась к Конурину: – А как грязны-то эти гондольеры! Ведь с них грязь просто сыплется. Чесноком и луком от них разит, гнилью…
– Ох, уж и не говорите! – подхватил Конурин. – Перед тем как нам давеча садиться в гондолу, я вышел на пристань первый. Что эти подлецы-гондольеры делают? Черпают черпаком со дна канала грязь, выбирают из грязи розовые раковины, раскрывают и жрут их. Да ведь как жрут-то! Я не утерпел и плюнул, а один подлец взял раковину да и подает мне: дескать съешь, мусье. Тьфу!
А гондольер, стоя на корме, по привычке указывал на здания, мимо которых проезжали, и рассказывал:
– Palazzo Tiepolo-Zucchello… Palazzo Contarini…
– Да и вообще я здесь, в Венеции, ни одного красивого мужчины не встретила, – говорила Глафира Семеновна. – Офицеры здешние даже какие-то замухнырки с тараканьими усами, а статности никакой.
Николай Иванович, занятый счетами и не слыхав начала разговора, развел руками.
– Не понимаю я, зачем тебе, замужней женщине, красивых офицеров разбирать! – сказал он.
Глафира Семеновна только презрительно скосила на мужа глаза и ничего не отвечала.
Подъехали к железнодорожной станции. Нищий с багром подцепил лодку у пристани и кланялся, прося себе за эту услугу на макароны. Николай Иванович рассчитался с гондольером. Сбежались носильщики, стали вынимать из гондолы сундуки и саквояжи и понесли их в железнодорожный зал.
– Как билеты-то нам теперь брать, Глаша? У тебя ведь еще в Петербурге было записано, – суетился около жены Николай Иванович.
– Вьена, виа Понтебо…[647] – отвечала Глафира Семеновна, взбираясь по ступенькам на станцию, обернулась к каналу лицом и сказала: – Прощай, вонючая Венеция! Разочарована я в тебе. Не такой я тебя воображала.
– Стоит ли с ней прощаться, матушка? Плюньте! – перебил ее Конурин.
Через полчаса они сидели в поезде. Глафира Семеновна вынимала из саквояжа маленький сверточек в мягкой бумаге и говорила:
– Очень рада все-таки, что кружевной волан вчера вечером себе купила. Ужасно дешево, а венецианские кружева вещь хорошая. Убрать его куда-нибудь подальше, а то через австрийскую границу будем переезжать, так как бы пошлину за него не потребовали.
И она стала запихивать сверток за корсаж.
Николай Иванович записывал в записную книжку стоимость только что сейчас купленных билетов и тяжело вздыхал.
– Ежели в Вене не остановимся на ночлег, а с поезда на поезд перемахнем, то авось как-нибудь в две тысячи восемьсот рублей вгоним свою заграничную поездку, – произнес он.
– Голубчик! Николай Иваныч! Ради самого Господа, не будем в Вене останавливаться! – воскликнул вдруг Конурин. – Ну что нам эта самая Вена! Пропади она пропадом. Мне к жене пора. Когда я ей еще написал, что через две недели буду дома! А уж теперь четвертая неделя с той поры идет. Поди, с часу на час ждет меня. Ох, икнулось… Должно быть, вспоминает меня. Что-то она, сердечная, теперь делает?
– Да что ей делать? Чай пьет, – отвечал Николай Иванович.
– Пожалуй, что по теперешнему времени чай пьет, – согласился Конурин.
– Ну проси вон мою жену, чтоб она в Вене не останавливалась.
– Матушка, барынька, мать-командирша, явите божескую милость, не заставьте нас останавливаться в Вене, – упрашивал Конурин Глафиру Семеновну.
– Надо бы мне в Вене кой-что себе купить из шелкового басона, ну да уж хорошо, хорошо.
Конурин торжествовал. Он чуть не припрыгнул в вагоне.
Поезд тронулся и вышел из железнодорожного двора. Ехали опять по насыпной дамбе. Направо была вода и налево вода.
– По морю, яко посуху… – говорил Конурин, смотря в окно. – В Питер едем! В Питер, к женушке любезной! – радостно восклицал он.
LХХІХ
Дорога из Венеции на Вену через Понтебо – одна из живописнейших железных дорог. Путь лежит через неприступные дикие горы. Из Венеции Ивановы и Конурин выехали в ясное, теплое утро. Было больше двадцати градусов тепла на солнце, но, когда они начали взбираться на горы, быстро похолодело. Глафира Семеновна, сидя в вагоне, начала кутаться в плед. Супруг ее и Конурин хоть и были разогреты коньяком, который они захватили с собой в запас в изрядном количестве, но тоже надели пальто. Под Понтебо на горах показался снег. Снегу становилось все больше и больше. В нетопленых вагонах сделалось совсем холодно.
– Русским духом запахло… – радостно говорил Конурин, смотря в окна на глубокий белый снег, вытащил из ремней свое байковое красное одеяло и закутал им ноги.
– Нет, до русского духа еще очень далеко… – отвечала Глафира Семеновна.
– Я, матушка, собственно, насчет снега. Совсем как у нас, на Руси православной. Смотрите, какие сугробы лежат.
В Понтебо итальянская граница. Через Понтебо проехали без особых приключений. Кружева Глафиры Семеновны были провезены ею и мужчинами на себе и без оплаты пошлиной. Глафира Семеновна торжествовала. В Пантафеле, где пересели в другие вагоны, уже заговорили на станции по-немецки и появилось пиво в кружках; стали попадаться тирольцы в своих характерных шляпах с глухариным пером. Зобастые тирольки носили на лотках бутерброды на черном хлебе, тонкие, как писчая бумага. Вагоны уже отапливались, но все-таки в них было холодно. Глафира Семеновна укуталась чем могла и улеглась на диване спать.
– Эх, пальты-то наши теплые были бы теперь куда как кстати, а они у нас в багаже! – говорил Конурин, сидя в накинутом на плечи сверх пальто красном одеяле и уничтожая сразу три тирольские бутерброда, сложенные вместе. – Сколько времени, матушка, теперь нам осталось до русской границы ехать? – спрашивал он Глафиру Семеновну.
– Через двое суток наверное будем на границе, – был ответ.
– Через двое. Ура! А на границе сейчас мы чувствительную телеграмму жене: «Едем с любовию, живы и невредимы во всем своем составе. Выезжай, супруга наша любезная, встречать твоего мужа на станцию».
– Зачем же такую длинную телеграмму-то? Ведь дорого будет стоить, – заметил Николай Иванович.
– Плевать! В рулетку в Монте-Карле в пятьсот раз больше просеяли красноносым крупьям, так неужто жене на чувствительную телеграмму жалеть! Синюю бумагу на телеграмму даже прожертвую, только бы была чувствительнее.
Утром были в Вене. Глафира Семеновна сдержала свое обещание и не остановилась в Вене в гостинице.
Пообедав на станции, выпив хорошего пива, тронулись снова в путь.
– Уж и напузырюсь же я чаем на первой русской станции! – говорил Конурин. – Даже утроба ноет – вот до чего чайком ей после долгого говенья пораспариться любопытно…
На станциях, начиная от Вены, среди прислуги начали появляться славяне с знанием нескольких русских слов, в Галиции уже совсем понимали русскую речь.
Конурин торжествовал.
– По-русски понимать начали. Вот когда Русью-то запахло, – говорил он, побывав на станции в буфете и садясь в вагон. – Сейчас жидовин менял мне русскую трешницу на здешние деньги – и в лучшем виде по-русски разговаривает. Близко, близко теперь до Руси православной. Сам чувствую, – прибавил он и замурлыкал себе под нос: – «Кончен, кончен дальний путь, вижу край родимый. Сладко будет отдохнуть мне с подружкой милой».
Стали подъезжать к русской границе. Николай Иванович улыбнулся и сказал:
– Через четверть часа прощай, австрийские гульдены, и здравствуй, русские рубли. Начнем сорить пятаки за рюмки водки и гривенники за стаканы чаю.
Конурин радостно улыбался во всю ширину лица.
Вот и русская граница. Показался русский жандарм, потом солдаты пограничной стражи с зелеными воротниками и околышками на фуражках. Поезд шел тихо. За окном вагона слышалась русская речь, артельщик в белом переднике и с бляхой на груди сочно ругался с кем-то.
– Наши, наши ругаются… Приехали… – шептал Конурин и даже затаил дыхание.
Поезд остановился. Конурин перекрестился. Перекрестились и его спутники.
– Рады? – спросила Глафира Семеновна Конурина.
– Блаженствую… Сейчас жене чувствительную телеграмму…
– Припрячьте подальше кусок шелковой-то материи, что жене везете.
– Под жилетом запихнута.
Осмотр паспортов. Досмотр багажа. Формальности переезда через границу кончены, и вот Ивановы и Конурин в буфете.
– Чаю! Чаю! Три стакана чаю! Одному мне три стакана! – кричал Конурин слуге. – Да бумаги и чернил. Телеграмму буду писать.
С жадностью он накинулся на чай, наливая его из стакана на блюдце, пил, обжигался и писал телеграмму. Телеграмма была самая пространная и начиналась выражением: «Супруге нашей любезной с любовию низко кланяюсь от неба и до земли». Телеграфист улыбнулся, когда прочел ее, и взял за нее четыре с чем-то рубля.