– Пейте что подано. Да не наваливайтесь очень на вино-то, ведь папу едем после завтрака смотреть.
– А папу-то увидать, урезавши муху, еще приятнее.
– А урежете муху, так никуда я с вами не поеду. Отправлюсь в гостиницу и буду спать. Я целую ночь из-за бандитов в вагоне не спала.
– Сократим себя, барынька, сократим, – кивнул ей Конурин и взялся за бутылку.
Завтрак был подан на славу и, главное, стоил дешево. Дешевизна римских ресторанов резко сказалась перед ниццскими, что Конурину и Николаю Ивановичу очень понравилось. За франк, данный на чай, слуга низко поклонился и назвал Николая Ивановича даже «эчеленцей».
– Смотри, какой благодарный гарсон-то! Даже превосходительством тебя назвал, – заметила мужу Глафира Семеновна.
У того лицо так и просияло.
– Да что ты! – удивился он.
– А то как же… Он сказал «эчеленца», а «эчеленца» значит, я ведь прочла в книге-то, «превосходительство».
– Тогда надо будет выпить шампанского и еще ему дать на чай. Синьор ботега! Иси…
– Ничего не надо. Не позволю я больше пить. Мы идем папу смотреть.
– Ну тогда я так ему дам еще франковик. Надо поощрять учтивость. А то в Ницце сколько денег просеяли, и никто нас даже благородием не назвал. Гарсон! Вот… Вуаля… Анкор…[571]
Николай Иванович бросил франк. Прибавил еще полфранка и Конурин.
– На макароны… Вив тальянцы! – похлопал он по плечу слугу.
За такую подачку слуга до самого выхода проводил их, кланяясь, и раз пять пускал в ход то «эчеленцу», то «экселянс».
Сели опять в коляску. Конурин и Николай Иванович кряхтели. Макаронами, обильно поданными и очень вкусными, они наелись до отвалу.
– Что-то жена моя, голубушка, делает теперь! Чувствует ли, что я папу римскую еду смотреть! – вздыхал Конурин и прибавил: – Поди, тоже только что пообедала и чай пить собирается.
Извозчик обернулся к седокам и спрашивал куда ехать.
– Вуар ле пап…[572] Пап… Папа, – отдавала приказ Глафира Семеновна. – Компрене? Понял? Компрената? Папа…
– Ah! Le Vatican! – протянул извозчик. – Si, madame.
Пришлось ехать долго. Конурин зевал.
– Однако папа-то совсем у черта на куличках живет, – сказал он. – Вишь, куда его занесло!
Вот и мутный Тибр с его серой неприглядной набережной, вот и знаменитый мост Ангела с массой древних изваяний. Переехали мост, миновали несколько зданий и выехали на площадь Святого Петра. Вдали величественно возвышался собор Святого Петра.
– Basilica di Pietro in Vaticano! – торжественно воскликнул извозчик, протягивая бич по направлению к собору.
– Вот он… Вот собор Святого Петра. Я его сейчас же по картинке узнала, – проговорила Глафира Семеновна. – Надо, господа, зайти и посмотреть хорошенько, – обратилась она к мужчинам.
– Еще бы не зайти! Надо зайти, – откликнулся Николай Иванович. – Только после макарон-то маршировать теперь трудновато. Сон так и клонит.
– Пусть он нас прежде к папе-то римской везет, – сказал Конурин. – Синьор извозчик! Ты к папе нас… Прямо к папе. Папа…
– Да ведь к папе же он нас и везет. Папа рядом с собором живет… – отвечала Глафира Семеновна. – Коше! У е ле пале пап?
– Voilà… C’est le Vatican![573] – указал извозчик направо от собора.
– Вот дворец папы… Направо…
Вид был величественный. Подъезжали к самой паперти собора, раскинутой на огромном пространстве. Паперть, впрочем, была грязна: по ступенькам валялись апельсинные корки, лоскутья газетной бумаги; из расщелин ступеней росла трава. На паперти и вдали между колонн стояли и шмыгали монахи в черных и коричневых одеждах, в шляпах с широкими полями или в капюшонах. Как около Колизея, так и здесь на Ивановых и на Конурина накинулись проводники. Здесь проводников была уже целая толпа. Они совали им альбомы с видами собора и бормотали кто на ломаном французском, кто на ломаном немецком языках. Слышалась даже исковерканная английская речь. Услуги предлагались со всех сторон.
– Брысь! Ничего нам не надо, – отмахивался от них Николай Иванович по-русски, восходя по ступенькам паперти, но проводники все-таки не отставали от них.
Ивановы и Конурин направились в двери собора.
XXXIX
Как ни отгоняли Ивановы и Конурин от себя проводников при входе в собор Св. Петра, но один проводник, лысый старик с седой бородкой, им все-таки навязался, когда они вошли в храм. Сделал он это постепенно. Первое время он ходил за ними на некотором расстоянии и молча, но, как только они останавливались в какой-нибудь нише, перед мозаичной картиной или статуей папы, он тотчас же подскакивал к ним, делал свои объяснения на ломаном французском языке и снова отходил.
– Бормочи, бормочи, все равно тебя не слушаем, – говорил ему Николай Иванович, махая рукой; но проводник не обращал на это внимания и при следующей остановке Ивановых и Конурина опять подскакивал к ним.
Мало-помалу он их приучил к себе; компания не отгоняла его уже больше, и, когда Глафира Семеновна обратилась к нему с каким-то вопросом, он оживился, забормотал без умолку и стал совать им в руки какую-то бумагу.
– Что такое? На бедность просишь? Не надо, не надо нам твоей бумаги. На` вот… Получи так пару медяков и отходи прочь, – сказал ему Николай Иванович, подавая две монеты.
Проводник не брал и продолжал совать бумагу.
– Он аттестат подает. Говорит, что это у него аттестат от какого-то русского, – пояснила Глафира Семеновна.
– Аттестат?
Николай Иванович взял протягиваемую ему бумагу, сложенную вчетверо, и прочитал:
– «Сим свидетельствуем, что проводник Франческо Корыто презабавный итальянец, скворцом свистит, сорокой прыгает, выпить не дурак, если ему поднести, и комик такой, что животики надорвешь. Познакомил нас в Риме с такими букашками-таракашками по части женского сословия, что можно сказать только мерси. Московский купец… Бо… Во…» Подписи не разобрать… – сказал Николай Иванович. – Но тут две подписи. «Самый распродраматический артист»… И второй подписи не разобрать, – улыбнулся он.
– Что это такое? Да ты врешь, Николай Иваныч! – удивилась Глафира Семеновна, вырвав у мужа бумагу.
– Вовсе не вру. Написано, как видишь, по-русски. Кто-нибудь из русских, бывших здесь, на смех дал ему этот аттестат, а он, думая, что тут и не ведь какие похвалы ему написаны, хвастается этой бумагой перед русскими.
– C’est moi… c’est moi![574] – тыкал себя в грудь проводник и кивал головой.
– Да он презабавный! – засмеялся Конурин. – Действительно комик. Рожа у него преуморительная.
– И в самом деле, кто-то на смех дал ему дурацкий аттестат, – сказала Глафира Семеновна, прочитав бумагу, и прибавила: – Ведь есть же такие безобразники!
– Шутники… – проговорил Николай Иванович. – Рим – город скучный: развалины да развалины, и ничего больше, – вот и захотелось подшутить над итальянцем.
– Само собой… Не надо его отгонять. Пусть потом и нас позабавит на улице, – прибавил Конурин.
– Да вы никак с ума сошли! – сверкнула глазами Глафира Семеновна. – Срамник! Букашек-таракашек вам от него не надо ли!
– Зачем букашек-таракашек? Мы люди женатые и этим не занимаемся.
– Знаю я вас, женатых! Алле, синьор. Не надо, – передала она бумагу проводнику, махнула ему рукой и отвернулась.
Проводник недоумевал.
– C’est moi, madame, c’est moi… – продолжал он тыкать себя пальцем в грудь.
– Да пусть уж нас до папы-то проводит, – вставил свое слово Николай Иванович. – Человек знающий… Все-таки с русскими, оказывается, возился. А что до букашек-таракашек, так чего ты, Глаша, боишься? Ведь ты с нами.
Глафира Семеновна не отвечала и ускорила шаг. Проводник продолжал идти около них и время от времени делал свои объяснения.
Но вот собор осмотрен. Они вышли на паперть. Проводник стоял без шляпы и, сделав прекомическое лицо, просительно улыбался.
– Да дам, дам на макароны, – кивнул ему Николай Иванович. – Покажи нам теперь только папу. Глаша! Да спроси его, где и как нам можно видеть папу.
– Ах не хочется мне с таким дураком и разговаривать!
– Да дураки-то лучше. Пап… Пап… Понимаешь, мусье, пап нам надо видеть.
– Ну вулон вуар пап…[575] – сдалась Глафира Семеновна, обратившись наконец к проводнику.
Тот заговорил и зажестикулировал, указывая на левую колоннаду, прилегающую к паперти.
– Что он говорит? – спрашивали мужчины.
– Да говорит, что папа теперь нездоров и его видеть нельзя.
– Вздор. Знаем мы эти уловки-то! Покажи нам пап – и вуаля…
Николай Иванович вынул пятифранковую монету и показал проводнику. Проводник протянул к монете руку. Тот не давал.
– Нет, ты прежде покажи, а потом и дадим, – сказал он. – Две даже дадим. Да… Глаша! Да переведи же ему.
– Что тут переводить! Он говорит, что дворец папы можно видеть только до трех часов дня, а теперь больше трех. А сам папа болен.
Николай Иванович не унимался и вынул маленький десятифранковый золотой.
– Вуаля… Видишь? Твой будет. Где дворец папы? Где пале? – приставал он к проводнику. – Пале де пап.
Проводник повел их под колоннаду, привел к лестнице, ведущей наверх, и указал на нее, продолжая говорить без конца. Вверху, на площадке лестницы, бродили два жандарма в треуголках.
– Вот вход во дворец папы, – пояснила Глафира Семеновна. – Но все-таки он говорит, что теперь туда не пускают. И в самом деле, видишь, даже солдаты стоят.
– Что такое солдаты! – подхватил Конурин. – Пусть сунет солдатам вот эту отворялку – и живо нас пропустят. Мусье! Комик. Вот тебе… Дай солдатам. Уж только бы в нутро-то впустили!
Он подал проводнику пятифранковую монету.
– Доне о сольда… доне…[576]