– Нет, ты все-таки побожись.
– Ну вот ей-богу… А только напрасно вы беспокоитесь! У вас французские деньги есть ли на расход? Ночью вы перейдете немецкую границу, и вам сейчас французские деньги понадобятся. Вот здесь у еврея вы можете разменять на франки, – указал швейцар на меняльную лавку.
– Нужно, нужно. Русскую сторублевую бумажку здесь разменяют?
– Конечно разменяют. Давайте. А то в Кельне, так как вы не понимаете по-немецки, вас жиды надуть могут. А уж меня не надуют. Я сейчас для вас и счет с фирма спрошу.
Николай Иванович дал деньги. Швейцар подошел к меняльной будке и вернулся с французскими золотыми и серебряными монетами и со счетом. Николай Иванович взглянул в счет и проговорил:
– По тридцати девяти копеек французские-то четвертаки купили! Ловко! Вот грабеж-то! Вычистят нам полушубок за границей, ой-ой как вычистят! – покрутил головой Николай Иванович и прибавил: – Ну, да уж только бы благополучно до Парижа-то доехать, нигде не путаясь.
Успокоился, впрочем, он только тогда, когда ему подали квитанцию на сданный багаж и в этой квитанции он прочел слово «Paris». Квитанцию эту он тотчас же показал жене и сказал:
– Ну слава Богу, багаж до Парижа взяли, стало быть, и нам по этой же дороге до Парижа доехать можно. Фу, как гора с плеч! – вздыхал он, наталкиваясь на снующих по платформе пассажиров, ожидающих своих поездов.
А поезда так и подбегали к платформе и справа, и слева, останавливались на минуту, выпускали одних пассажиров, принимали других – и мчались далее. Поезда подкатывали к платформе один за другим.
– Да куда это столько поездов-то у вас мчится? – спросил Николай Иванович швейцара.
– Во все немецкие города и за границу. До четырехсот поездов каждый день проходят мимо этого вокзала.
– До четырехсот? Ну это ты врешь, Франц!
– Прочтите где-нибудь описание.
– Глаша! Слышишь? Четыреста поездов… Да ведь это ад какой-то. Как же тут начальник станции?.. Ведь ему тогда околеть надо.
– Здесь много начальники станций и дежурят по часам.
– Ну немцы! Мы дивимся, что они обезьяну выдумали… Да такая железная дорога, по которой четыреста поездов в день проходят, хитрее выдумки обезьяны! – воскликнул Николай Иванович. – Скоро ли, однако, наш-то поезд придет?
– Ровно в 7 часов и 53 минуты. Вот глядите на часы. Три минуты осталось.
Подлетел поезд.
– Этот? – быстро спросил швейцара Николай Иванович.
– Нет, нет. Это в другое место. Видите, всего еще только пятьдесят одна минута. Ваш поезд теперь через две минуты.
Свисток, и подлетевший поезд уже помчался, но вслед за ним загромыхал колесами еще поезд.
– Вот ваш поезд, – заговорил швейцар. – Садитесь скорей. Не зевайте. Счастливого пути.
Через минуту супруги уже мчались в поезде.
– Нет, совсем не рука нам, русским, эта самая немецкая жизнь! – говорил Николай Иванович жене, сидя в мчавшемся вагоне. – Тут год живи, да и то не привыкнешь к их порядкам. Заметила ты, как поезд-то отправился? Ведь ни одного звонка не было. Только что успели влезть в вагон, кондуктор свистнул – и покатили на всех рысях. Право, не будь при нас этого самого Франца, мы бы опять перепутались и попали не в тот поезд. За две-то минуты до нашего поезда подлетел поезд, так я и то хотел в него вкарабкаться, ежели бы меня Франц за рукав не удержал. А поезд-то тот шел в Вену. Ну кому в голову придет, что по одним и тем же рельсам в 7 часов и 51 минута можно ехать в Вену, а через две минуты в другом поезде в Кельн! А уж спешка-то какая! Вот кому ежели с родственниками проститься перед отходом поезда да ежели провожают тебя пять-шесть родственников… Тут и одного чмокнуть не успеешь.
– Ну это-то пустяки, – отвечала Глафира Семеновна. – Начмокайся заранее да и дожидайся поезда.
– Не тот фасон, Глаша, совсем не тот фасон. С провожающим родственником приятно войти в вагон – «вот, мол, где я сяду», потом честь честью расцеловаться, сбегать в буфет, опрокинуть на скорую руку по рюмочке, опять вернуться, опять расцеловаться. Отчего же это все у нас делается, а у них спешат, словно будто все пассажиры воры или разбойники и спасаются от погони! И куда, спрашивается, спешить? Ведь уж рано ли, поздно ли будем на том месте, куда едем. Знаешь что? Я думаю, что это немцы из экономии, чтобы лишнего куска не съесть и лишней кружки пива в дороге не выпить…
– Да конечно же, – согласилась супруга.
– А ж пиво у них соблазнительно. Только и хорошего есть во всей Неметчине, что пиво. Пиво – что твой бархат.
Николай Иванович бормотал, порицая немецкие порядки, а Глафира Семеновна, вынув из саквояжа русско-французский словарь, отыскивала разные французские слова, которые, по ее соображению, должны будут понадобиться при въезде на французскую территорию.
До Кельна доехали без особенных приключений, прибыв на кельнскую станцию часов в 9 вечера. Из Кельна в Париж поезд должен идти в полночь. Оставалось много свободного времени, и вот Николай Иванович и Глафира Семеновна направились в буфет. Столовая комната была переполнена проезжающими. Кто ждал поезда в Париж, кто в Берлин, кто в Майнц, кто в Мюнхен. Немецкая речь чередовалась с французской, цедил сквозь зубы англичанин по-английски, и вдруг послышалась русская речь. Николай Иванович вздрогнул и обернулся. Обернулась и Глафира Семеновна. За столом перед бутылкой рейнвейна сидел, откинувшись на спинку стула, жирный широколицый человек с жиденькой бородкой и гладил себя пухлой рукой с бриллиантовым перстнем на указательном пальце по жирному чреву, на котором колыхалась массивная золотая часовая цепь с целой кучей учредительских жетонов[134]. Одет жирный человек был в серую пиджачную пару купеческого покроя и имел на голове шляпу котелком. Против жирного человека через стол помещался седой рослый усач в пенсне, с сигарой в зубах, в сильно потертом пальто-крылатке[135] и в мягкой поярковой[136] шляпе с широкими полями. Жирный человек и усач разговаривали по-русски.
– Русские… – прошептал жене на ухо Николай Иванович. – Сядем за их стол. Можно познакомиться и кой о чем порасспросить.
Супруги тотчас уселись за стол.
– Кельнер! Цвей бифштекс и цвей бир! – скомандовал Николай Иванович прислуге и, обратясь к жирному человеку, спросил, приподнимая шляпу: – Кажется, тоже русские? Изволите в Париж на выставку ехать?
– Нет, уж с выставки, чтоб ей ни дна ни покрышки! – отвечал жирный человек, не переменяя своего положения. – Теперь обратно в свои московские палестины спешим.
– Вот удивительно, что вы так честите выставку! Все, которые оттуда возвратились, нам очень и очень хвалили ее. Говорят, уму помраченье.
– Грабеж-с… Грабеж на большой дороге за все, а жизнь – собачья. Конечно, везде цивилизация, но по цивилизации и грабят. Четвертаков-то этих самых сорокакопеечных мы вытаскивали, вытаскивали из-за голенища да инда[137] надсадились.
– Неужели такая дороговизна? – удивился Николай Иванович.
– Ну не так чтоб уж очень, – вставил свое слово усач, вынимая изо рта сигару. – Понятное дело, в Париже во время выставки все дороже, но…
– Ты, граф, молчи. Ты тратил не свои деньги, а чужие, так тебе и горя мало, – перебил его жирный человек, – а я и за тебя, и за себя свой истинник[138] вытаскивал. Да вот как… У нас в Москве, к примеру, ихний же французский «Сан-Жульен»[139] хоть в каком грабительском ресторане полтора целковых за бутылку, а с меня в Париже за бутылку этого самого вина шестнадцать четвертаков взяли. По сорока копеек четвертак – шесть рублей сорок. Пять бутылочек мы вот по глупости нашей с графом-переводчиком с жару охолостили – тридцать два рубля заплатили.
– Да ведь не тот «Сен-Жульен», Петр Никитич.
– Что ты мне толкуешь! «Сан-Жульен», все «Сан-Жульен». Грабители! Разбойники! Потом тоже делали нам по особому заказу простую русскую уху в ресторане… Переводчик! Как ресторан-то?
– «Бребан»[140]… – ответил усач.
– Ну вот этот «Барабан» так нас отбарабанил по карману, что до новых веников не забудешь. Стыдно и сказать-то, сколько за уху отдали.
– Да ведь ты же, Петр Никитич, непременно живую стерлядь захотел, а у них стерляди дунайские, из Австрии привозные…
– Ну так что ж из этого? Стерлядка была меньше комариного носа.
– Потом рейнская лососина.
– Молчи! Не выгораживай грабителей! Грабители и грабители! И не понимаю я, чего мы, русские, туда едем?.. – продолжал жирный человек. – Да у меня в Москве полная чаша, в четырнадцати комнатах с бабой и с детьми живу, шесть человек прислуги, глазом моргни, так со всех ног бросаются на услугу; у подъезда рысак в пролетке на резинах, а кучер на козлах – что твой протодьякон. А я потащился в Париж, чтоб за двадцать франков в день в двух паршивых каморках существовать, по шестьдесят три ступени под небеса отмеривать, на дурацких извозчиках трястись. Да у меня в Москве каждый приказчик вдвое лучше живет, чем я в Париже жил. Утром проснешься, звонишь, звонишь, чтоб к тебе прислужающий явился, – когда-то еще он явится! Самоваров нет, квасу нет, бани нет, о ботвинье[141] и не слыхали. Собачья жизнь, да и что ты хочешь! Напился ихнего паршивого кофею поутру – беги на выставку. Бродишь, бродишь, ломаешь, ломаешь ноги – обедать в трактир, а не домой. Сидишь в ихнем трактире и думаешь: «Батюшки! Не накормили бы лягушкой…» Поешь – сон тебя так и клонит. Тут бы прилечь да всхрапнуть, как православному человеку подобает, а ты опять бежишь, бежишь неизвестно куда, в какие-то театры…
– Зачем же ты бежал в театры? Ехал бы домой спать.