– Madame est partie?.. Il me semble, que madame est capricieuse, mais ne pleurez pas, nous nous amuserons bien[483], – говорила мадам Баволе, как бы подсмеиваясь над Николаем Ивановичем, и, взяв его под руку, снова втащила в свою лавку.
Оставшись с компанией один, Николай Иванович очутился совсем уж без языка. Глафира Семеновна все-таки была для него хоть какой-нибудь переводчицей. Словарь его французских слов был крайне ограничен и состоял только из хмельных слов, как он сам выражался, тем не менее он все-таки продолжал бражничать с компанией. Пришлось разговаривать с собутыльниками пантомимами, что он и делал, поясняя свою речь. Хоть и заплетающимся от выпитого вина языком, но говорил он без умолку, и, дивное дело, при дополнении жестами его кое-как понимали. А говорил он обо всем: о Петербурге, о своем житье-бытье, о жене, о торговле.
– Ма фам бьян фам, но она не любит буар вен[484]. Нон буар вен, – объяснял он внезапный отъезд Глафиры Семеновны и при этом щелкал по бутылке пальцами и отрицательно качал головой.
– Oh, monsieur! Presque toutes les femmes son de cette façon[485], – отвечал ему один из французов без сюртуков.
– Как женатые мужчины, так и замужние женщины – несчастные люди. Это я по опыту знаю, – поддакивала раскрасневшаяся мадам Баволе. – Вот я теперь вдова и ни на что не променяю свою свободу.
Волосы ее растрепались, высокая гребенка с жемчужными бусами съехала на бок, лицо было потно и подкрашенные брови размазаны. Она была совсем пьяна, но все-таки еще чокалась с Николаем Ивановичем и говорила:
– Buvons sec, monsieur!..[486]
– Зачем мусье? Пуркуа мусье? Надо по-русски. А-ля рюсс. Я – Николай Иваныч, – тыкал он себя пальцем в грудь.
– Oui, oui… Je me souviens…[487] Petr Ivanitsch, Ivan Ivanitsch…
– Николай Иваныч.
– Nikolas Ivanitsch… Buvons sec, Nikolas Ivanitsch. Et votre nom de famille?[488]
– Фамилия? Маршан[489] Иванов.
– Voyons, monsieur. Moi je suis aussi marchand. Je suis gantier…[490] – подскочил один из французов. – Vous comprenez gantier?
И в пояснение своих слов он вытащил из брючного кармана перчатки.
– Перчаточник? Перчатками торгуешь? Понимаю. А я маршан канаты и веревки. Вот…
Николай Иванович стал искать веревку, нашел ее на горлышке бутылки из-под шампанского и указал.
– А канат вот…
Он оторвал веревку с бутылки и показал пальцами толщину ее. Французы поняли.
– Тю маршан и же маршан – де маршан. Руку, – продолжал Николай Иванович, протягивая французу руку.
Следовало «Vive la France», «Vive la Russie», и опять пили.
– А-ля рюсс! – воскликнул Николай Иванович и лез со всеми целоваться. – Три раза по-русски. Труа, труа…
Мадам Баволе с особенным удовольствием чмокала его своими толстыми, сочными губами.
Лавка давно уже была заперта хозяйкой. Вино лилось рекой. Выпито было много. Память у Николая Ивановича стало давно уже отшибать.
Далее Николай Иванович смутно помнит, что они куда-то поехали в четырехместном парном экипаже. Он, Николай Иванович, сидел рядом с мадам Баволе, и на ней была высочайшая шляпка с широкими полями и целым ворохом перьев. Два француза сидели против него. Помнит он какой-то сад, освещенный газом, нечто вроде театра, сильно декольтированных женщин, которые пели и приплясывали, помнит звуки оркестра, помнит пеструю публику, помнит отчаянные танцы, помнит, что они что-то ели в какой-то красной с золотом комнате, припоминает, что он сидел с какой-то француженкой обнявшись, но не с мадам Баволе, а с какой-то тоненькой, востроносой и белокурой, но все это помнит как сквозь сон.
Как он вернулся к себе домой в гостиницу, он не знал, но проснулся он у себя в номере на постели. Лежал он хоть и без пиджака и без жилета, но в брюках и в сапогах и с страшной головной болью. Он открыл глаза и увидал, что в окно светило яркое солнце. Глафира Семеновна в юбке и в ночной кофте стояла к нему спиной и укладывала что-то в чемодан. Николай Иванович на некоторое время притворился спящим и стал соображать, как ему начать речь с супругой, когда он поднимется с постели, – и ничего не сообразил. Голова окончательно отказывалась служить. Полежав еще немного не шевелясь, он стал осторожно протягивать руку к ночному столику, чтобы ощупать часы и посмотреть, который час. Часы он ощупал осторожно, осторожно посмотрел на них и очень удивился, увидав, что уже третий час дня; но когда стал класть часы обратно на столик, часовая цепочка звякнула о мраморную доску столика и кровать скрипнула. Возившаяся над открытым сундуком Глафира Семеновна обернулась и, увидав Николая Ивановича шевелящимся и с открытыми глазами, грозно нахмурила брови и проговорила:
– Ах, проснулся! Мерзавец!..
– Глаша, прости… Прости, голубушка… Ведь ты сама виновата, что так случилось, – пробормотал Николай Иванович, стараясь придать своему голосу как можно более нежности и заискивающего тона, но голос хрипел и сипел после вчерашнего пьянства.
– Молчи! Я покажу тебе, как я сама виновата! Еще смеешь оправдываться, пьяница! – перебила его Глафира Семеновна.
– Ну прости, ангельчик. Чувствую, что я в твоей власти.
– Не сметь называть меня ангельчиком. Зови ангельчиком ту толстую хабалку, с которой ты пьянствовал и обнимался, а меня больше не смей!
– С кем я обнимался? С кем?
– Молчать! Ты, я думаю, с целым десятком мерзавок обнимался, пропьянствовав всю сегодняшнюю ночь.
– Глаша! Глаша! Зачем так? Зачем так? Видит Бог… – заговорил Николай Иванович, поднявшись с постели и чувствуя страшное головокружение.
Глафира Семеновна не выдержала. Она опустилась на открытый чемодан и, закрыв лицо руками, горько заплакала.
Глафира Семеновна плакала, а Николай Иванович встал с постели и молча приводил свой костюм в порядок. Делал он это не без особенных усилий. После вчерашней выпивки его так и качало из стороны в сторону, голова была тяжела, как чугунный котел, глазам было трудно глядеть на свет, и они слезились, язык во рту был как бы из выделанной кожи. Николай Иванович тщательно умылся, но и это не помогло. Он попробовал закурить папироску, но его замутило. Бросив окурок и откашлявшись, он подсел было к Глафире Семеновне.
– Прочь! – закричала та, замахнувшись на него. – Не подходи ко мне. Иди к своим мерзавкам.
– К каким мерзавкам? Что ты говоришь!
– А вот к тем, от которых ты эти сувениры отобрал.
Глафира Семеновна подошла к его пальто, висевшему на гвозде около двери, и стала вынимать из карманов пальто пуховую пудровку, карточку с надписью «Blanche Barbier» и адресом ее, гласящим, что она живет на Итальянском бульваре, дом номер такой-то. Далее она вынула пробку от хрустального флакона, смятую бабочку, сделанную из тюля и бархата, и прибавила:
– Полюбуйтесь. Это что? Откуда вы это нахватали?
Николай Иванович удивленно выпучил глаза и развел руками.
– Решительно не понимаю, откуда это взялось, – сказал он, но тут же сообразил, что можно соврать, и пробормотал: – Ах да… Бабочку эту я для тебя купил, но только она смялась в кармане. Очень хорошенькая была…
– Благодарю, благодарю. Стало быть, и пробку от флакона тоже для меня купили, карточка какой-то Бланш с адресом тоже у вас для меня?!
– Душечка, это, должно быть, какая-нибудь портниха. Да, да, портниха. Я не помню хорошенько, я был пьян, откровенно говорю, что я был пьян, но это непременно адрес дешевой портнихи, которую мне рекомендовала для тебя мадам Баволе.
«Фу, выпутался», – подумал Николай Иванович, но Глафира Семеновна, язвительно улыбнувшись, проговорила: «Не лги, дрянь, не лги» – и полезла в другой карман пальто, из которого вытащила длинную черную, значительно уже заношенную и штопаную перчатку на семи пуговицах и спросила:
– И эту старую перчатку для меня тоже купил?
– Недоумеваю, решительно недоумеваю, откуда могла взяться эта перчатка. Одно только разве, что этот француз, с которым мы вместе пили, в карман мне засунул как-нибудь по ошибке.
– Отлично, отлично. Стало быть, француз в женских перчатках выше локтя щеголял. Уж хоть бы врали-то как-нибудь основательно, а то ведь чушь городите. Ясно, что вы обнимались с разными мерзавками и вот набрали у них разного хламу на память. Я ведь вас, мужчин, знаю, очень хорошо знаю! А где ваши деньги, позвольте вас спросить? – наступила Глафира Семеновна на мужа, который от нее пятился. – Третьего дня вечером у вас было в кошельке сорок золотых, а теперь осталось только два. Тридцати восьми нет. Ведь это значит, что вы семьсот шестьдесят франков в один день промотали. Неужто же вы тридцать восемь золотых пропили только в грязном кабаке толстой тумбы.
– Да неужели только два золотых осталось?
– Два, два… Вот, полюбуйтесь, – заговорила Глафира Семеновна, вытаскивая из-под подушки своей кровати кошелек Николая Ивановича и вынимая из него два золотых.
– Не помню, решительно не помню… – опять развел руками Николай Иванович. – Должно быть, потерял. Сама себя раба бьет за то, что худо жнет. Шампанское, которое мы пили, здесь не ахти как дорого, всего только по пяти или по шести франков за бутылку. Не знаю… Пьян был – и в этом каюсь.
– А я знаю… Эти семьсот франков ушли в руки и в утробы вот этой Бланш и других мерзавок! – грозно воскликнула Глафира Семеновна и ткнула Николаю Ивановичу в нос карточкой. – Да-с, ей-ей… А что это за портниха – я уже узнала. Пока вы дрыхали до третьего часу, я успела уже съездить на Итальянский бульвар, вот по адресу этой карточки, и узнала, какая это такая портниха эта самая Бланш Барбье.