Наши знакомые — страница 118 из 125

— Я в конце концов могу и заплатить, — обиженно сказала Зоя. — Я не набивалась на эту запеканку. А что вы сами выпили…

— Цыц! — прикрикнул Пал Палыч. — Я всех вас насквозь вижу.

Губы его дрогнули, он смахнул слезу под очками.

— Вижу и ненавижу! Да!

— И ненавидьте! — совсем разобидевшись, сказала Зоя. — Ненавидьте, пожалуйста. Про каких-то лисиц рассказывает, я с работы, меня на шесть рублей обсчитали, ничего не понятно…

— А если не понятно, то вали отсюда! — приказал Пал Палыч. — Насмердила здесь, — повторил он нечаянно слова Вишнякова и вдруг ужаснулся всему тому, что происходит. Ведь Вишняков-то честный человек. И Сидоров. И Женя! И Закс! И Щупак! Чем же и для чего он себя утешает?

— Ладно, простите, — сказал Пал Палыч Зое, которая пыталась уйти. — Простите. Я, наверное, заболел. У меня, знаете, голова кружится…

Но Зоя все-таки ушла.

Пал Палыч налил в стакан запеканки, размешал ее с водкой и выпил залпом.

— Пакость какая, — прошептал он. — Фу, черт!

Через час Айбулатов повез Пал Палыча в такси домой. Прижимая голову своего директора к грязной крахмальной манишке, официант говорил:

— Недостача у нас, Пал Палыч, наверное, образуется. Уж очень народишко изворовался вокруг. Я понимаю, бери у клиента, у пассажира, ну рискуешь наколоться на жалобную книгу, но так оно совсем некрасиво выйдет. По кладовой недостача, вы слышите, Пал Палыч?

Пал Палыч ничего не слышал. Он спал пьяным сном.

Когда надо было расплачиваться с шофером такси, Айбулатов порылся в карманах Пал Палыча, нашел тридцатку, заплатил девять рублей, а сдачу сунул себе — по стародавней привычке. Вдвоем они поднялись по лестнице, причем Айбулатов волок Пал Палыча, ругал его всеми словами и даже пару раз пнул коленом.

— Это все равно, — говорил Пал Палыч, — теперь все равно! Тесто! Он тесто слоеное даст! Ну хорошо же! Погоди, Айбулатов, у меня все кружится. Не тащи меня, я тут останусь. Куда меня тащить? Меня некуда больше тащить…

14. Муж и жена

Антонина стояла возле одесского «дюка» и смотрела вдаль. Солнце било ей прямо в глаза, шел десятый час утра, море сверкало ослепительно, и вода тоже, и никто не мог толком различить, где кончается море и начинается небо. Впрочем, черненький маленький одессит в розовом макинтоше и шляпе, сбитой набекрень, сказал, аппетитно нажимая на букву «и»:

— Ви совершенно не можите сибе придставить Одессу в целом, будучи проездом и в ней…

— Откуда вы знаете, что я приезжая?

— Ви меня убиваете. По вам жи видно!

И рассказал, что место, где они сейчас стоят, — историческое, что здесь снимал Алеша Эйзенштейн своего великого «Потемкина», что…

— По-моему, Сергей Эйзенштейн! — робко возразила Антонина.

— Посмотрите на ние! — воскликнул маленький в шляпе. — Или ви снимались тут в массовке, или я?

Провожая Антонину до гостиницы, он рассказывал ей милые и трогательно-наивные одесские анекдоты, потом, возле швейцара, галантно приподнял шляпу и поклонился:

— Будем знакомы, штурман дальнего плавания Рома.

Было смешно: Рома выглядел лет на тридцать, не меньше.

В замочную скважину была вставлена записка: «Я в семнадцатом». Это значило, что Альтус сидит у Степанова и Устименки. Встретились они вчетвером здесь, в гостинице, случайно — так показалось Антонине поначалу, а потом она стала догадываться, что не так уж случайно, как изобразил ей Альтус.

Жили тут Степанов и Устименко странно, гулять их невозможно было вытащить, к ним никто не наведывался, разговаривали они негромко, обедали в номере. И странно, непривычно выглядели оба в слишком отутюженных штатских костюмах…

Сбросив новое пальто, Антонина напудрила нос перед мутным гостиничным зеркалом, съела черствую сдобную булочку, запила ее водой из графина и постучалась в семнадцатый. Альтус с большим румяным яблоком в руке ходил по комнате («Вышагивает мой-то!» — подумала Антонина) и негромко что-то рассказывал, Родион Мефодьевич, хмурясь, смотрел на сверкающее море, Устименко, поджав ноги в тапочках, сидел на диванном валике. Разговор, видимо, начался давно.

— Ну что, нагулялась? — спросил Степанов.

— Нагулялась, — ответила Антонина, пристраиваясь в уголку на низкий пуфик. — Всю Одессу исходила…

— А он добьется этого хаоса, — продолжал Альтус, неприязненно вглядываясь в Антонину, словно она была тем человеком, о котором он говорил так гневно. — Он добьется, увидите! Его нацистские солдаты внезапно появятся, например, в Париже, причем одеты будут во французскую форму. Эти самые гитлеровские немцы, имеющие на дому, в тайниках, все, что им нужно, вплоть до пулеметов, ворвутся в здание французского генштаба, и к началу войны генштаб перестанет существовать…

— Преувеличиваешь! — сказал Степанов. И усомнился: — А может, верно?

— Я достаточно знаю для того, чтобы не тешить себя никакими иллюзиями. Именно з н а ю. Идея Гитлера и всех его ставленников — делать дело изнутри. Закружить головы бескровными победами, заставить поверить в свою исключительность и тогда развязать последнюю битву за мировое господство. Но сначала запугать, внушить мысль, что сопротивление н е в о з м о ж н о, н е м ы с л и м о, и с к л ю ч е н о.

— Нам? — спросил Устименко.

— Тебе, Афанасий Петрович, нет, и Родиону — нет, а слабонервным можно. Разве ты не встречал слабонервных в нашей стране? Фашистский фюрер утверждает, что будет действовать самыми невероятными способами, которые окажутся наиболее надежными. Уже сейчас все немцы на всем земном шаре учтены там нацистами как будущий резерв главного командования, а может быть, и авангард. Правда, это все палка о двух концах. Выступят где-либо немцы для начала, и впредь любому буржуазному государству придется стать менее беззаботным, но фашисты, несомненно, и это учитывают. Они станут п о к у п а т ь  д о р о ж е, — там не так уж трудно купить государственного деятеля.

Взрывая страну за страной изнутри, занимая государства и ставя там своих людей, они доведут все человечество до катастрофы, до…

— Я не понимаю, какого черта ты об этом толкуешь? — взорвался вдруг Родион Мефодьевич. — Что мы, возражаем тебе, что ли?

Альтус немного подумал, откусил кусок яблока, потряс головой и сказал мирно:

— Чудаки! Это все вам пригодится — моя начинка. Там! Ясно?

— Где там? — спросила Антонина.

— Ну, в авиации, на флоте, — скороговоркой буркнул Альтус. — В их служебном быту. С моей точки зрения (он опять резко повернулся к Степанову), с моей лично точки зрения, не тот враг страшен, который передо мной, а который за моей спиной. Ничтожество, учитель гимнастики Конрад Генлейн, на мой взгляд, должен быть сейчас страшнее чехам, чем гитлеровская — еще полностью не рожденная, еще не на полном ходу — военная машина. Генлейну еще не поздно свернуть шею, но они этого не сделают, не понимая, как он страшен в будущем. Подумайте-ка мозгами: каждые двое из трех судетских немцев уже проголосовали за судетско-немецкую партию, а что это значит? Это значит, что пятая колонна готова, понятно? Вот увидите, как зашагает теперь Генлейн. Кстати сказать, в Дании, в Копенгагене, руководитель немецкого клуба разослал своим немцам анкету. В числе тридцати восьми вопросов были и такие, например: «Есть ли у вас пишущая машинка? Умеете ли вы пользоваться стенографией?»

— Ну и что? — спросил Устименко, сердито слезая с диванного валика. — Что тут особенного?

— А то тут особенное, — медленно сказал Альтус, — то, дорогой мой Афоня, то, открытая ты душа, что на фашистском блатном жаргоне, на их шифре «пишущая машинка» означает — пулемет, а «умение стенографировать» — умение стрелять.

— Во, сволочи! — удивился Степанов.

Обедали здесь же, в номере, вчетвером, вокруг неудобного («Ампир косоногий», — сказал Степанов) стола.

— Тактика троянского коня, стратегия троянского коня, — хлебая бульон из чашки, сердился Альтус. — Вопит мир об этом, а что толку? Бойтесь данайцев, дары приносящих, а где решительность в предотвращении торжественного приема этого самого троянского коня? Где? В тридцать третьем году Гитлер стал рейхсканцлером Третьего рейха, призванного, по нацистским бредням, господствовать тысячелетие, — это шутка? А они танцуют, эти идиотики, в своих дансингах, «оттягивают» катастрофу еще на год, на полгода — и счастливы… Нет, у нас это не пройдет, никак не пройдет! Я послушал парочку-другую миссионеров немецкой евангелической церкви, проповеди их, подумал — э, братья сладчайшие, вот вы куда гнете, ну и впоследствии предложили им, этим самым миссионерам, купно убраться из Союза к чертовой бабушке.

— Выслали?

— А как же. Таким же способом, как и один передвижной театрик из Республики немцев Поволжья… Это действительно был театрик — обхохочешься… Интересное представление могло бы разыграться впоследствии, не прими мы соответствующие меры.

Не доев компот, Альтус взглянул на часы и ушел. Степанов открыл крышку пианино, сыграл «Чижика», вздохнул, сказал:

Ехал чижик в лодочке

В адмиральском чине, —

Не выпить ли нам водочки

По эдакой причине?

И спросил:

— Ну что, Антонина свет Никодимовна? Что грустная сидишь?

Устименко шуршал газетами, хмыкал, покуривал. Им обоим явно было не до нее, и она уже собралась уходить, когда пришел Альтус — мрачнее тучи. Таким она его еще никогда не видела.

— Табак дело? — спросил Степанов.

— Отказано категорически! — тяжело произнес Альтус. — Резолюция — «отказать». А на словах мне пояснили: там инвалиды не нужны!

— Где это — там? — тихонько спросила Антонина. — Я ведь совсем ничего не понимаю, Лешенька!

— Да ну, насчет отпуска, — опять скороговоркой, как давеча, пробормотал Альтус. — Я им заявляю, Родион Мефодьевич, что знание языков, да еще трех…

И опять они заговорили о непонятном.

Антонина спустилась по лестнице, крытой ковром, побродила по шумным улицам, купила горячих бубликов, пачку чая, брынзы, послала письмо с почтамта Феде и посидела на бульваре. Со странным чувством думала о том, что у нее есть муж, не просто такой человек, который ждет ее дома, позевывая и перелистывая журнал; не человек, с которым связана ее судьба, потому что он называется мужем; не отец ее ребенка; не тот, который привычно похрапывает рядом. Нет, все совсем иначе, совсем не похоже и не так, как оно ей представлялось даже в самых наилучших, еще девичьих ее мечтах. Совсем все по-другому: он, конечно, лучше, чем она, — ее Алеша! Он неизмеримо храбрее, сильнее, умнее ее. Он все по сравнению с ней, а она еще совершенное ничтожество по сравнению с ним. Но в чем-то она сильнее его. И, когда они трое перестанут говорить свое непонятное, он, Алексей, непременно придет к ней, только к ней и ни к кому больше. И ничего она у него не спросит, а просто обойдется с ним, с этим большим, сильным, храбрым мужчиной, как с Федей. Она погладит его по русой, мягкой голове, потянет его за чуб, поцелует его глаза и скажет, что все пройдет, все минует, все станет хорошо. Конечно, он посмеется над ее утешениями, но именно она заставит его повеселеть, а если он будет уж слишком долго хныкать, она его пристыдит, как Федю. И он послушается ее, потому что она теперь как бы часть