— Слыхала? — спросил Щупак у Антонины.
Легкий румянец выступил на скулах Сидорова, он помолчал, словно бы прислушиваясь к дыханию всего зала, вынул из кармана другой, маленький блокнотик и, полистав его, прочитал:
— «Ваш жилищный массив строить надо недорого, с необходимыми удобствами, но скромно, как бы для себя. Мы переселяем семью из одной комнаты в квартиру, в отдельную квартиру, что само по себе есть огромное достижение нашего советского строя. За квартиру трудящийся человек платит немного. Не половину и не две трети своего заработка, как в капиталистических странах. Но мы решительно не имеем права транжирить деньги на р о с к о ш ь…»
— В статьях Кирова нет такой фразы, — сказал председатель, — я знаком с работами Сергея Мироновича…
— Товарищ Киров не только писал статьи и произносил речи, — перебил его Сидоров. — Он был практическим работником, и то, что я прочитал сейчас, было сказано Сергеем Мироновичем мне. Мне и группе архитекторов, построивших наш массив.
— Подтверждаю! — яростно крикнул Сивчук. — Хотя я и не архитектор, но на этом совещании был.
— Правильно! — слегка улыбнулся Сидоров. — Леонтий Матвеевич присутствовал на совещании.
Он круто повернулся к президиуму, где сидели члены комиссии, и уже без тени улыбки, сурово спросил:
— Колоннад у нас нет? Монументальности не хватает? Стадион и бассейн не построили? И не построим! Больницу заложили на эти деньги и школу нынче открываем, и то и другое, правда, без гранита, мрамора, бронзы и колонн, но ничего с нами не поделаешь, мы эпоху ощущаем иначе, чем вы, товарищи ревизоры, и в свою правоту абсолютно верим. Более того: тот размах и та нескромность в строительстве зданий, приводимых вами в пример нам, серым, есть, на мой личный взгляд, безобразие! Я об этом не раз говорил публично и вам говорю не стесняясь. Мы тут изо всех сил каждую копейку экономим, мы не один бой выдержали по поводу ваших стадионов, бассейнов и всякого прочего, но никакие футбольные поклонники и болельщики, никакие пловцы и пловчихи не вынудят нас изменить нашу точку зрения и вместо больницы построить спортгородок, о котором тут толковалось. И залов «ресторанного типа» у нас не будет. Здесь столовые, молочные, буфеты, большая чайная, а с рестораном подождем. И ресторан, кстати, вовсе не объект, «свойственный поселку социалистического типа». Вы тут, дорогие товарищи, что-то немножечко напутали… Ну, а теперь перейдем к делу и займемся цифрами…
Он еще раз разложил листочки, взял в руку карандаш и, взглянув на часы, стал объяснять вещи, которые Антонине были не совсем понятны, но строителям дороги и важны…
Поздно вечером, дома, за чаем, Сидоров сказал, что нынешним заседанием дело, конечно, не ограничится.
— Быть драчке, и немалой! — сказал он весело. — Но я не сдамся. Бассейн! Мы пруд у себя организовали, а им бассейн…
Драка действительно была, Сидоров ездил в Москву, часто наведывался в Смольный, писал докладные записки, подолгу по ночам задумчиво насвистывал. И занимался. Попозже выяснилось, что он готовится в Промакадемию.
— Похоже, что выдержу, — похвастался он однажды Антонине. — Я, знаешь, старикашка довольно сообразительный и не без способностей.
— Как это вас хватает? — удивилась Антонина.
— Так же, как и тебя! — серьезно ответил он. — Кстати, подыскиваю я тебе, товарищ Скворцова Антонина Никодимовна, заместителя потолковее. Иначе не выдержишь.
Антонина испугалась.
— Это чтобы я ушла из комбината?
— Наоборот! Чтобы ты осталась. Иначе лопнешь. Я, между прочим, на редкость чуткий товарищ.
И у Жени, и у Антонины часто теперь бывали гости — студенты, врачи. Тогда ставился самовар, Поля делала винегрет из картошки и селедки, резалось много хлеба.
— Прожорливый у вас гость, — говаривал Сидоров, — даже противно!
Особенно часто Женя таскала к себе врачей, работающих на периферии, — все ее однокурсники, приезжающие в командировку, непременно приходили к ней и раз, и два, и три, многие ночевали в столовой на диване, решительно каждый «допрашивался с пристрастием», как называл это Сидоров.
Каждый приезжающий подолгу и подробно рассказывал Жене о своей работе, о том, что там у него делается, каково живется. Женя внимательно слушала, много спрашивала сама и всегда, так казалось Антонине, делала из этих разговоров какие-то выводы.
И однажды сказала Сидорову:
— Послушай, Ваня! Я съездить думаю на год куда-нибудь.
— Куда же, например? — несколько рассеянно спросил Сидоров.
— На периферию.
— И зачем это?
— Интересно.
— Ну что ж, поезжай!
Он посидел еще немного в столовой, потом ушел к себе и, несмотря на то, что еще было рано, разделся и лег в постель.
— Расстроился, — сказала Женя, — вот, правда, какой человек! И заметь — ни слова. Теперь на сутки замолчит.
Действительно, Сидоров молчал до следующего вечера, а вечером держался так, будто Женин отъезд весною был уже делом решенным и стоящим. В этой семье решали сразу и наверняка. Ни одно решение ни разу еще не изменялось и никогда не подвергалось вторичному обсуждению.
— У нас все очень примитивно, — говаривала Женя. — Знаешь? Даже грустно иногда делается. Вот до чего мне хочется, чтобы Иван уговаривал: «Женечка, подожди годик-другой, потом вместе рука об руку…» Никогда! А попробуй я сейчас передумать — знаешь, на всю жизнь запрезирает.
И спрашивала:
— Твой Альтус тоже такой?
— Альтус удивительный!
— Ну еще бы!
На следующий день Антонина вернулась из института поздно — работала в лаборатории, потом было общекурсовое собрание, после собрания ей пришлось съездить в здравотдел и вновь вернуться в институтскую клинику к больной, которую она курировала. Уже подходя к парадному, она обнаружила, что забыла ключ, и сердито обругала себя за то, что придется будить Сидоровых или Полю.
Позвонила Антонина очень коротко и тихо, но Женя ей отворила мгновенно, — видимо, никто еще не ложился.
— Не спите?
— Нет. Ты что — из института?
— Ага.
— И нигде больше не была?
— В здравотделе была.
— А больше нигде?
— Ну тебя! — сказала Антонина. — Где же мне еще быть?
Женя подождала, пока Антонина разделась, и опять спросила:
— Ты совсем ничего не знаешь?
— Какая-то ты непонятная, — сказала Антонина. — Случилось что-нибудь?
— Да.
— Что? Алексей?
Женя закурила, осторожно подула на огонек спички и взглянула на Антонину.
— Пал Палыч повесился вчера ночью.
— Насмерть?! — воскликнула Антонина.
— Да. Умер. Только ты, пожалуйста, не терзайся, здесь ты не виновата.
Антонина молчала, сжав щеки ладонями.
Тихо скрипнула дверь, вошел Сидоров в шлепанцах, взъерошенный, со стаканом чаю в руке.
— Откуда вы это узнали?
— Поля туда нынче поехала за каким-то наматрасником.
— Я туда сейчас поеду.
— Нет! — угрюмо сказал Сидоров.
— Почему?
— Потому что незачем.
— Но ведь я… я виновата!
— С чего это ты взяла? — глядя на Антонину исподлобья, спросил Сидоров. — У него вся жизнь не вышла, с самого начала не туда пошел, и ты в этой жизни только частность, одно из звеньев, тоже лопнувших. Рвалось все, за что ни брался, а рвалось потому, что главного, основного, решающего — никогда не было. Для него такой конец естествен.
— Удивительно вы просто рассуждаете! — воскликнула Антонина. — Человек решился убить себя, а вы…
— Ну и пусть! — с суровой усмешкой прервал ее Сидоров. — Пусть! Ты сейчас пойдешь своими категориями рассуждать, что он-де был неплохой и даже хороший человек, но меня этим, Антонина Никодимовна, не проймешь, потому что хорошим человеком он был для себя, а не для других. А люди в с в о ю п о л ь з у хорошие меня совершенно не интересуют. Ты уж меня прости, дорогуша!
Антонина вздрогнула:
— Ужасно! Повесился!
— Ужасно! — тихо согласилась Женя. — Кстати, недостача там какая-то у него в ресторане, на большую сумму. Ваня говорит, все равно бы арестовали. Двое были уже арестованы. Двое, да, Иван?
— Двое, — думая о своем, подтвердил Сидоров. — Да, в сущности, это значения не имеет…
Он ушел, Женя осталась с Антониной.
А утром пришло письмо с того света от Пал Палыча. Антонина долго не могла понять ни слова, тряслись руки. Письмо было пьяное, дикое и отчаянное, с ругательствами, не похожее на того Пал Палыча, каким она его помнила, — высокого, благообразного, в хорошем костюме, вежливого…
— Кончено с этим! — сказала Женя, прочтя письмо. — Все! Помнишь, как ты мне хорошо и точно рассказывала о том ощущении, которое не покидало тебя по пути в Батум: «Моя земля!» У него не было этого ощущения, он прожил всю жизнь только для самого себя, и ты ему была нужна не как ты — Тоня, а для него, только для него, и он погиб. Тут ничего не поделаешь…
К ранней весне на массиве уже работали механизированные прачечные, два душевых павильона, маленький ночной санаторий. На проточное озеро привезли на двух грузовиках лодки — была организована лодочная станция. Были и байдарки — пять штук. Еще не стаял снег, еще не разошлись весенние туманы и лед не прошел с Ладоги, а уже на озере красили деревянный павильон — филиал вишняковского пищеблока. Павильончик был уютный, спускался к самой воде террасами, с лодки можно было соскочить и «на короткую руку (как говорил Вишняков) сосисочки съесть, или яишенку, или даже шницелек — после гребли отлично проходит».
— С монументальностью слабовато! — говорил Сема Щупак Заксу. — Сюда бы пилястры или там мраморную колоннаду типа старика Нерона.
Насчет монументальности, грандиозности и созвучности не переставали острить.
В марте товарищеским судом судили рябого паренька Шуру Кривошеева. Зал был полон, народ гудел от негодования. Шура, выпивши водки с пивом, бессмысленно и глупо срубил две молодые березки в юном и милом парке массива. Судьи — Сивчук, Вишняков, Щупак и Антонина — вынесли решение необычайной мудрости: Шуре Кривошееву надлежало для искупления своей вины одному посадить двести молодых березок, по сто за каждое убитое дерево.