Наши знакомые — страница 120 из 125

— Слыхала? — спросил Щупак у Антонины.

Легкий румянец выступил на скулах Сидорова, он помолчал, словно бы прислушиваясь к дыханию всего зала, вынул из кармана другой, маленький блокнотик и, полистав его, прочитал:

— «Ваш жилищный массив строить надо недорого, с необходимыми удобствами, но скромно, как бы для себя. Мы переселяем семью из одной комнаты в квартиру, в отдельную квартиру, что само по себе есть огромное достижение нашего советского строя. За квартиру трудящийся человек платит немного. Не половину и не две трети своего заработка, как в капиталистических странах. Но мы решительно не имеем права транжирить деньги на р о с к о ш ь…»

— В статьях Кирова нет такой фразы, — сказал председатель, — я знаком с работами Сергея Мироновича…

— Товарищ Киров не только писал статьи и произносил речи, — перебил его Сидоров. — Он был практическим работником, и то, что я прочитал сейчас, было сказано Сергеем Мироновичем мне. Мне и группе архитекторов, построивших наш массив.

— Подтверждаю! — яростно крикнул Сивчук. — Хотя я и не архитектор, но на этом совещании был.

— Правильно! — слегка улыбнулся Сидоров. — Леонтий Матвеевич присутствовал на совещании.

Он круто повернулся к президиуму, где сидели члены комиссии, и уже без тени улыбки, сурово спросил:

— Колоннад у нас нет? Монументальности не хватает? Стадион и бассейн не построили? И не построим! Больницу заложили на эти деньги и школу нынче открываем, и то и другое, правда, без гранита, мрамора, бронзы и колонн, но ничего с нами не поделаешь, мы эпоху ощущаем иначе, чем вы, товарищи ревизоры, и в свою правоту абсолютно верим. Более того: тот размах и та нескромность в строительстве зданий, приводимых вами в пример нам, серым, есть, на мой личный взгляд, безобразие! Я об этом не раз говорил публично и вам говорю не стесняясь. Мы тут изо всех сил каждую копейку экономим, мы не один бой выдержали по поводу ваших стадионов, бассейнов и всякого прочего, но никакие футбольные поклонники и болельщики, никакие пловцы и пловчихи не вынудят нас изменить нашу точку зрения и вместо больницы построить спортгородок, о котором тут толковалось. И залов «ресторанного типа» у нас не будет. Здесь столовые, молочные, буфеты, большая чайная, а с рестораном подождем. И ресторан, кстати, вовсе не объект, «свойственный поселку социалистического типа». Вы тут, дорогие товарищи, что-то немножечко напутали… Ну, а теперь перейдем к делу и займемся цифрами…

Он еще раз разложил листочки, взял в руку карандаш и, взглянув на часы, стал объяснять вещи, которые Антонине были не совсем понятны, но строителям дороги и важны…

Поздно вечером, дома, за чаем, Сидоров сказал, что нынешним заседанием дело, конечно, не ограничится.

— Быть драчке, и немалой! — сказал он весело. — Но я не сдамся. Бассейн! Мы пруд у себя организовали, а им бассейн…

Драка действительно была, Сидоров ездил в Москву, часто наведывался в Смольный, писал докладные записки, подолгу по ночам задумчиво насвистывал. И занимался. Попозже выяснилось, что он готовится в Промакадемию.

— Похоже, что выдержу, — похвастался он однажды Антонине. — Я, знаешь, старикашка довольно сообразительный и не без способностей.

— Как это вас хватает? — удивилась Антонина.

— Так же, как и тебя! — серьезно ответил он. — Кстати, подыскиваю я тебе, товарищ Скворцова Антонина Никодимовна, заместителя потолковее. Иначе не выдержишь.

Антонина испугалась.

— Это чтобы я ушла из комбината?

— Наоборот! Чтобы ты осталась. Иначе лопнешь. Я, между прочим, на редкость чуткий товарищ.

И у Жени, и у Антонины часто теперь бывали гости — студенты, врачи. Тогда ставился самовар, Поля делала винегрет из картошки и селедки, резалось много хлеба.

— Прожорливый у вас гость, — говаривал Сидоров, — даже противно!

Особенно часто Женя таскала к себе врачей, работающих на периферии, — все ее однокурсники, приезжающие в командировку, непременно приходили к ней и раз, и два, и три, многие ночевали в столовой на диване, решительно каждый «допрашивался с пристрастием», как называл это Сидоров.

Каждый приезжающий подолгу и подробно рассказывал Жене о своей работе, о том, что там у него делается, каково живется. Женя внимательно слушала, много спрашивала сама и всегда, так казалось Антонине, делала из этих разговоров какие-то выводы.

И однажды сказала Сидорову:

— Послушай, Ваня! Я съездить думаю на год куда-нибудь.

— Куда же, например? — несколько рассеянно спросил Сидоров.

— На периферию.

— И зачем это?

— Интересно.

— Ну что ж, поезжай!

Он посидел еще немного в столовой, потом ушел к себе и, несмотря на то, что еще было рано, разделся и лег в постель.

— Расстроился, — сказала Женя, — вот, правда, какой человек! И заметь — ни слова. Теперь на сутки замолчит.

Действительно, Сидоров молчал до следующего вечера, а вечером держался так, будто Женин отъезд весною был уже делом решенным и стоящим. В этой семье решали сразу и наверняка. Ни одно решение ни разу еще не изменялось и никогда не подвергалось вторичному обсуждению.

— У нас все очень примитивно, — говаривала Женя. — Знаешь? Даже грустно иногда делается. Вот до чего мне хочется, чтобы Иван уговаривал: «Женечка, подожди годик-другой, потом вместе рука об руку…» Никогда! А попробуй я сейчас передумать — знаешь, на всю жизнь запрезирает.

И спрашивала:

— Твой Альтус тоже такой?

— Альтус удивительный!

— Ну еще бы!

На следующий день Антонина вернулась из института поздно — работала в лаборатории, потом было общекурсовое собрание, после собрания ей пришлось съездить в здравотдел и вновь вернуться в институтскую клинику к больной, которую она курировала. Уже подходя к парадному, она обнаружила, что забыла ключ, и сердито обругала себя за то, что придется будить Сидоровых или Полю.

Позвонила Антонина очень коротко и тихо, но Женя ей отворила мгновенно, — видимо, никто еще не ложился.

— Не спите?

— Нет. Ты что — из института?

— Ага.

— И нигде больше не была?

— В здравотделе была.

— А больше нигде?

— Ну тебя! — сказала Антонина. — Где же мне еще быть?

Женя подождала, пока Антонина разделась, и опять спросила:

— Ты совсем ничего не знаешь?

— Какая-то ты непонятная, — сказала Антонина. — Случилось что-нибудь?

— Да.

— Что? Алексей?

Женя закурила, осторожно подула на огонек спички и взглянула на Антонину.

— Пал Палыч повесился вчера ночью.

— Насмерть?! — воскликнула Антонина.

— Да. Умер. Только ты, пожалуйста, не терзайся, здесь ты не виновата.

Антонина молчала, сжав щеки ладонями.

Тихо скрипнула дверь, вошел Сидоров в шлепанцах, взъерошенный, со стаканом чаю в руке.

— Откуда вы это узнали?

— Поля туда нынче поехала за каким-то наматрасником.

— Я туда сейчас поеду.

— Нет! — угрюмо сказал Сидоров.

— Почему?

— Потому что незачем.

— Но ведь я… я виновата!

— С чего это ты взяла? — глядя на Антонину исподлобья, спросил Сидоров. — У него вся жизнь не вышла, с самого начала не туда пошел, и ты в этой жизни только частность, одно из звеньев, тоже лопнувших. Рвалось все, за что ни брался, а рвалось потому, что главного, основного, решающего — никогда не было. Для него такой конец естествен.

— Удивительно вы просто рассуждаете! — воскликнула Антонина. — Человек решился убить себя, а вы…

— Ну и пусть! — с суровой усмешкой прервал ее Сидоров. — Пусть! Ты сейчас пойдешь своими категориями рассуждать, что он-де был неплохой и даже хороший человек, но меня этим, Антонина Никодимовна, не проймешь, потому что хорошим человеком он был для себя, а не для других. А люди в  с в о ю  п о л ь з у хорошие меня совершенно не интересуют. Ты уж меня прости, дорогуша!

Антонина вздрогнула:

— Ужасно! Повесился!

— Ужасно! — тихо согласилась Женя. — Кстати, недостача там какая-то у него в ресторане, на большую сумму. Ваня говорит, все равно бы арестовали. Двое были уже арестованы. Двое, да, Иван?

— Двое, — думая о своем, подтвердил Сидоров. — Да, в сущности, это значения не имеет…

Он ушел, Женя осталась с Антониной.

А утром пришло письмо с того света от Пал Палыча. Антонина долго не могла понять ни слова, тряслись руки. Письмо было пьяное, дикое и отчаянное, с ругательствами, не похожее на того Пал Палыча, каким она его помнила, — высокого, благообразного, в хорошем костюме, вежливого…

— Кончено с этим! — сказала Женя, прочтя письмо. — Все! Помнишь, как ты мне хорошо и точно рассказывала о том ощущении, которое не покидало тебя по пути в Батум: «Моя земля!» У него не было этого ощущения, он прожил всю жизнь только для самого себя, и ты ему была нужна не как ты — Тоня, а для него, только для него, и он погиб. Тут ничего не поделаешь…

К ранней весне на массиве уже работали механизированные прачечные, два душевых павильона, маленький ночной санаторий. На проточное озеро привезли на двух грузовиках лодки — была организована лодочная станция. Были и байдарки — пять штук. Еще не стаял снег, еще не разошлись весенние туманы и лед не прошел с Ладоги, а уже на озере красили деревянный павильон — филиал вишняковского пищеблока. Павильончик был уютный, спускался к самой воде террасами, с лодки можно было соскочить и «на короткую руку (как говорил Вишняков) сосисочки съесть, или яишенку, или даже шницелек — после гребли отлично проходит».

— С монументальностью слабовато! — говорил Сема Щупак Заксу. — Сюда бы пилястры или там мраморную колоннаду типа старика Нерона.

Насчет монументальности, грандиозности и созвучности не переставали острить.

В марте товарищеским судом судили рябого паренька Шуру Кривошеева. Зал был полон, народ гудел от негодования. Шура, выпивши водки с пивом, бессмысленно и глупо срубил две молодые березки в юном и милом парке массива. Судьи — Сивчук, Вишняков, Щупак и Антонина — вынесли решение необычайной мудрости: Шуре Кривошееву надлежало для искупления своей вины одному посадить двести молодых березок, по сто за каждое убитое дерево.