Наши знакомые — страница 24 из 125

14. Знакомьтесь — Скворцов!

Скворцов считал себя человеком особенного склада, необыкновенной породы, замечательных кровей. Он совершенно серьезно, нисколько в этом не сомневаясь, думал про себя как бы даже немного снизу вверх, что-де он не рядовой парень, а человек холодный, мужественный, храбрый, не раз видевший в глаза самую смерть, и человек, который не знает, что случится с ним завтра, и потому такой, которому позволено неизмеримо больше, чем всем иным людям. Несмотря на то, что за все годы флотской своей службы он не потерпел ни одной аварии, несмотря на то, что пароход, на котором он служил, был построен совсем недавно и оборудован по последнему слову техники и что плавания совершались по хоженым и перехоженным рейсам, — несмотря на все это, Скворцов считал работу свою крайне опасной, жизнь — героической, а самого себя, именно только себя, но никак не своих товарищей, — человеком особенным, возвышенным, нисколько не похожим на прочих сухопутных ничтожеств.

Служил, он довольно исправно, считался хорошим товарищем и своим парнем. Вечерами в кубрике, под равнодушный гул машины и плеск моря, он играл на маленькой венской гармони или рассказывал какие-нибудь свои, наполовину выдуманные, наполовину правдивые истории, или, прикрыв глаза и не обращая ни на что внимания, свистел унылую, слышанную в Гамбурге песню. Гладкие рыжие волосы его поблескивали красной медью под светом угольной лампочки, играли мускулы под белой кожей рук, — казалось, что свистит он только для виду, а на самом деле примеряет и пробует себя для прыжка и драки…

— Ты чего, Ленька? — с опаской спрашивали у него.

Он щурился и длинно потягиваясь, выгибал спину, как большой, сильный и хитрый кот.

В иностранном порту, когда команду спускали на берег и все отправлялись глядеть город, Скворцов один откалывался от компании и шел по лавкам покупать вещи. Сдвинув шляпу на затылок, посвистывая и щуря светлые глаза, он шагал по асфальту чужого города, разглядывал витрины, афиши, людей, слушал музыку, льющуюся из дверей ресторанов и кабачков, заходил в лавки, приценивался, торговался и покупал. Ему доставляло большое удовольствие то особое обхождение с покупателем, которым славится Европа: вежливые, но без тени подхалимства приказчики, отсутствие суеты в магазинах, красивые девушки-приказчицы со спокойными, но в то же время выражающими готовность лицами, руки с продолговатыми ногтями, белые шеи, ноги в тонких чулках… Выбирая воротнички, или галстук, или часы, он подолгу переглядывался с приказчицей, светлым и наглым своим взглядом как бы высекая искры из ее глаз, а когда это удавалось, назначал свидание и шел дальше, посвистывая и улыбаясь. Он был доволен собой, своими покупками, своей жизнью, горячим летним днем, городом, вежливыми людьми, приподымавшими шляпы и говорившими вежливые слова. Ему доставляло удовольствие нарочно толкнуть кого-нибудь, а потом приподнять шляпу и, ослепительно улыбнувшись (он знал, что улыбается ослепительно, и делал это каждый раз не без кокетства), извиниться на ломаном языке, встретить тоже улыбку и еще раз улыбнуться, и еще раз, уже вслед, снять шляпу и извиниться громко и весело — так, чтобы обернулось несколько прохожих. С удовольствием он подходил к полицейским на перекрестках и спрашивал у них дорогу — ему нравилось, как они козыряют и щелкают каблуками, ему нравились их короткие, выразительные жесты, их плащи, каски, золотые листья дуба на их кепи, выбритые щеки — все… Его забавляли и радовали автоматы с шоколадом, с духами, автоматы-весы, ему нравилось войти в бистро или в бар и, особым легким жестом бросив на мрамор монету, выпить стакан сидра, или пива, или просто сельтерской. Он знал названия всех напитков, следил за модами, пытался даже жевать резину, курил сигары, потягивал противное, пахнущее аптекой виски. Все это вместе создавало иллюзию полноправности в том обществе, в котором он был только гостем и которое так нравилось ему.

Пообедав в скромном ресторанчике (он не любил швырять впустую деньги), Скворцов расплачивался по счету и, прибавив ровно десять процентов на чай, уходил. Уже запирались магазины. По ровному асфальту покойно и солидно шипели автомобильные шины. Он шел с покупками, попыхивая черной дешевой сигаркой, щурился на рекламы, на огромные автобусы с империалами, на трамваи, иные, чем дома, на таксомоторы. В трамваях можно было курить, и он непременно курил. В кинематографе перед креслами стояли столики, и официанты в форменных кепи потчевали едой и напитками. Он ел опять, пил газированную сладкую воду и одобрительно смотрел на экран, улыбаясь в смешных местах и иронически щелкая языком в трагических.

Потом, встретившись с девушкой в условленном месте, он легко, как старую знакомую, брал ее под руку, улыбался и, близко заглядывая ей в глаза, выражающие любезную готовность, заводил тот особый торопливый и голодный разговор, состоящий больше из знаков, чем из слов, которым обычно разговаривают моряки в чужих портах с женщинами. Девушка кивала, улыбалась, говорила какие-то слова и опять улыбалась. Скворцов проделывал то же, но, чем дальше, тем менее оживленно. Происходило это потому, что, как только он встречался с девушкой, настроение его начинало резко падать. Обедая, расхаживая по магазинам, разглядывая витрины, он не делал ничего предосудительного ни с точки зрения команды своего корабля, ни тем более со своей точки зрения, он просто покупал вещи и осматривал город. Это делали все, с той только разницей, что он ходил один, а они — компанией. Что же касалось женщин, то на это у советских моряков, находящихся на чужой территории, были свои неписаные, но жесткие законы, и Скворцов, отлично зная их, все же не мог отказаться от того, что считалось подлостью, позорящей звание советского моряка, и решительно запрещалось.

Нередко, фланируя по центральным улицам городов, он встречал ребят со своего корабля. Случалось так, что он встречал их один, но он мог встретить их, идя с женщиной, и этого он боялся пуще всего на свете.

Отказаться же от женщин он не мог.

Ему нравились их чистенькие комнатки с белыми девичьими постелями, с цветами в вазах, с ширмочками, с ловко задергивающимися шторами, нравились вышитые коврики, красивые шелковые халатики, готовность, написанная на лицах, нравилось то, что они служили, и то, что в них была какая-то беспомощная стыдливость, то, что они были чисто и хорошо одеты и говорили на прощанье, чтобы он приезжал еще… Он любил ездить с ними в такси и в ресторане целовать им руки через стол, любил раскланиваться и никогда ничего не позволял себе такого, что было бы невежливо, или грубо, или некрасиво с его точки зрения. Он как бы смотрел на себя со стороны и радовался, что все так хорошо получается. Ему казалось, что его нельзя отличить от любого обладателя чековой книжки, сидящего в кафе со своей девушкой, и был почти счастлив. Больше же всего нравилась ему здесь простота купли-продажи. Все можно было купить за наличные деньги, все делалось просто, все походило на автоматы, выбрасывающие за деньги конфету. Опустил монету — получил молча, без глупых слов, без сложностей то, что тебе требуется: сигарету, жевательную резинку, автомобиль, дом, любовь…

В Ленинграде он вел себя совсем иначе, чем за границей: пил, буйствовал, хулиганил, дрался. В портовых трактирах и ресторанчиках его знали как денежного, но неспокойного гостя. Официанты боялись его пьяных белых глаз. Все его раздражало, всем он был недоволен: то не чист стакан, то нож нехорошо вымыт, то скатерть не такая, то стул скрипит, то плох рядом сидящий гость, то дует из двери.

Однажды он в кровь избил маленького морячка, перемигнувшегося с его девушкой. Другой раз ударил швейцара. Третий — завел настоящий бой в подвальчике на проспекте Огородникова.

Два раза его судили; на суд он являлся в синей заграничной робе в крахмальном, тонкого полотна белье, выпущенном из-под робы с особенным флотским шиком, гладковыбритый, гладко причесанный, скромный. На вопросы он отвечал тихо, держал руки по швам, сразу же признавал себя виновным и просьбу о снисхождении мотивировал тем, что моряки подолгу не видят земли, а когда попадают на материк, то, естественно, и т. д. Услышав о материке, приятель Скворцова Барабуха, списанный за разложение с парохода на портовый буксир, даже перевел дух от удовольствия и, покачав головой, почтительно прошептал:

— Видал подлюг, сам не ангел, но такого! Ну, орел!

Оба раза Скворцов получал по месяцу принудительных работ и оба раза скромно и почтительно благодарил «граждан судей» за оказанное ему пролетарское снисхождение. Благодарил кратко, с чувством, но совершенно не самоунижаясь, что, разумеется, производило на судей самое благоприятное впечатление.

Жил он у Барабухи.

Санька Барабуха — парень с жирным, белым лицом, с вечно выпученными светло-голубыми глазами, с запинающейся речью и крупными влажными руками — был единственным и надежнейшим помощником Скворцова в том деле, которым Скворцов занимался профессионально, размеренно и даже педантично. Сам Барабуха, как правило, ночевал у своей «мамыньки», и комнатой его, впрочем как и душой, целиком владел Скворцов.

В комнате было уютно, чисто и всегда хорошо пахло. Скворцов любил духи. Спал он под легким шелковым одеялом гагачьего пуха, утром ходил в красивом халате, в меховых туфлях, сам варил себе кофе на спиртовке, ел из кузнецовских, розового фарфора тарелок, пил из старинной, червонного серебра стопки и на ночь растирал свое белое мускулистое тело девяностоградусным спиртом — для здоровья.

Забегая к Скворцову, Барабуха обычно ставил себе стул возле двери: ходить по пушистому ковру он не решался, да и Скворцов не настаивал, поддерживал соответствующую дистанцию между собой и Барабухой. Говорил он с Барабухой коротко и никогда ни о чем его не спрашивал.

Раза два в неделю, под вечер, в строго назначенное время, обычно в сумерки, когда рабочие и служащие идут по домам и улицы полны народу к Скворцову стучали. Он лениво подымался с дивана, на котором проводил все свое свободное время, и отпирал дверь.