И ей становилось страшно, страшно от всего: от одиночества, от бессмысленности своего бытия, от того, что некуда было себя деть, не о ком позаботиться, не о ком побеспокоиться, некуда и не для чего спешить.
Вернувшись из заграничного плавания, Скворцов вдруг, совершенно неожиданно для себя, увидел, что Антонина ему обрадовалась. Вначале он даже немного растерялся, но мгновенно к нему вернулось его всегдашнее самообладание. Эта девчушечка спеклась, как спекались все прочие девчушечки от его пламени, — так решил он и, загадочно заглядывая в ее глаза, спросил, соскучилась ли она по нем.
— Нет! — весело и совершенно искренне ответила она. — Я вообще соскучилась. По работе, по школе, по людям. А вы возьми и приди…
— Значит, все-таки соскучились? — уже менее уверенно спросил он.
— Ах, да ну вас! — смеясь, воскликнула Антонина. — Давайте пойдемте лучше куда-нибудь! В Ботанический сад, например. Мы там школой были — интересно!
— Это где деревья и растенья? — спросил Скворцов, — Нет, деточка, не пойдет такое дело. Лучше уж в Зоологический. Там хотя бы ресторанчик имеется…
— Пошли в Зоологический! — покладисто согласилась Антонина.
Ровно в час дня они вышли из дому.
В трамвае она почувствовала, что ее замечают, что она хороша, что глаза у нее блестят, и заговорила со Скворцовым особенно оживленным, словно бы сияющим голосом.
Скворцов отвечал ей весело, но с оттенком удивления. Никогда он не думал, что она так чудесно хороша, что ею можно гордиться перед людьми и что она, недавно скучная, заплаканная, подавленная, могла в полчаса совершенно измениться. Антонина понимала его удивленный взгляд и радовалась — этот взгляд помогал ей быть еще лучше, еще привлекательнее, еще грациознее.
Трамвай скрежеща повернул с улицы Красных Зорь на Кронверкский и помчался вдоль пыльной листвы парка. Антонина и Скворцов пошли вперед. Когда Антонина открывала дверь, вагой качнуло, и Скворцов как бы нечаянно обнял Антонину за плечи. Она спокойно велела ему крепче держаться на ногах, легким движением поправила чуть сбившееся платье и, вдруг покраснев, вышла на площадку.
Был душный и ленивый день.
Посетители сада больше ели мороженое и дремали за холодным пивом на террасе ресторана, чем глядели зверей.
Скворцов предложил сначала отдохнуть в ресторане, но Антонина не согласилась и потребовала в первую очередь слона.
— Тут слониха, я помню, — улыбаясь, говорила она, — замечательная слониха, мы еще с папой сюда ходили, и в школе позапрошлой весной у нас экскурсия была… Она, кажется, вот там стояла, в углу, клетка у нее — целый дом…
Ему очень не хотелось ходить по раскаленным дорожкам, но она влекла его за собой, и он не мог отказаться. Он шел несколько сзади и, щурясь, оглядывал ее легкую фигурку — ее плечи, успевшие развернуться за эти полгода, ее смуглые, гладкие ноги без чулок, в лаковых туфлях, ее красивую, гордо посаженную голову, ее по-прежнему нежную и слабую шею…
Она шла быстро, походка ее была еще по-девичьи строга, но что-то мягкое, хоть и едва уловимое, уже чувствовалось в том, как она отмахивалась на ходу рукой, чуть согнутой в локте, и как исподлобья поглядывала на отстающего Скворцова…
У загородки слонихи не было ни одного человека, и сторож, рыжебородый мужик в зимней шапке, очень оживился, увидев Антонину и Скворцова. Слониха дремала с открытыми глазами и казалась неживой. Скворцов купил булку, слониха потянула сквозь прутья решетки хобот, но Антонина вдруг испугалась и, не отдав булку, отпрянула назад, к Скворцову. Он сжал ее плечи ладонями — с нежностью и силой, но она тотчас же выскользнула от него, плечом поправила платье и, растерянно улыбаясь, опять подошла к загородке.
— Уж и забоялись, — покашливая, говорил сторож, — его бояться не след, он кроткий, тихий, сколько годов живет — ни одной твари не обидел.
Слониха, будто подтверждая слова сторожа, закивала огромной головой и, вздыхая, принялась поворачиваться в загородке.
— А что она ест? — спросила Антонина.
Сторож вылез из загородки, сдвинул шапку на затылок и начал подробно перечислять.
— Это в день? — подозрительно спросила Антонина.
— А как же, — ответил сторож, — он громадное брюхо имеет. Да и то сказать — соразмерно.
Потом они пошли в небольшой, выстроенный в старом русском стиле домик с петухами и наличниками в виде полотенец, и долго стояли у сетки, за которой на осклизлом каменном полу дремали кайманы. Было невыносимо душно, скверно пахло, тускло светилась электрическая лампочка. У двери сидела толстуха в железных очках и вязала чулок. Несколько мальчишек тараторили возле клетки с водяными черепахами.
— Гадко здесь, — тихо сказала Антонина.
— Тропики, — пояснил Скворцов.
Один из кайманов поднял морду кверху и мяукнул котенком. Антонина вздрогнула.
— Что это он?
— Не знаю.
Кайман, волоча длинный хвост по скату, сполз к воде и бесшумно исчез. Подошел человек в сером балахоне с ведром в руке, влез наверх по стремянке, громыхнув, открыл дверцу и высыпал кайманам целое ведро живой, серебристой, подпрыгивающей рыбы. За сеткой защелкали челюсти, раздалось рычание, вой и мяуканье: кайманы ринулись к пище.
— Господи! — шепотом сказала Антонина и отступила назад, к Скворцову.
Он опять мягко обнял ее одной рукой за плечи и повлек к выходу. Она не сбросила его руку, как давеча, а, наоборот, мгновенно прижалась к нему и заглянула ему в глаза с тем милым выражением испуга, смешливости и просьбы о снисхождении, которое у нее бывало после того, как она плакала… Ему очень хотелось поцеловать ее в губы, но он сдержался и заговорил о чем-то безразличном и себе и ей…
Когда они, миновав маленькие сени, вышли снова в сад, и у Антонины и у Скворцова было такое чувство, будто между ними что-то произошло, но что именно, ни он, ни она не могли сказать.
Она выглядела немного испуганно и с робостью посматривала на него снизу вверх. Он казался ей очень величественным, красивым и вовсе не таким, как она думала о нем раньше. Скворцов же с радостью и гордостью чувствовал, что та добрая нежность, которую он питал к ней в день похорон Никодима Петровича, вновь возвратилась к нему, что он ровно ничего не хочет от Антонины и что ему с ней отлично и — так бывает в кинематографе — красиво.
Все остальное время они ходили под руку, и порою он значительно заглядывал ей в глаза. Она едва заметно краснела и отводила взгляд, и он, щурясь и насвистывая, повторял про себя одно и то же слово: «Женюсь, женюсь, женюсь». Теперь это слово не выглядело смешным, он произносил его с волнением и жадностью — так же, как вдыхал запах ее нагретых солнцем волос или сжимал ее прохладную руку в своей белой и сильной ладони.
Обезьянник не понравился ей; едкий смрад, вопли, голые фиолетовые зады, не то умные, не то сумасшедшие желтые глаза, визг, трескотня и идиотская карикатурность их движений — все вместе было так некрасиво, обидно и невесело, что она, простояв у сетки не больше минуты, потащила Скворцова прочь.
Уже солнце садилось, уже заиграл сводный оркестр рядом, в саду Народного дома, уже стало легче дышать, когда они посмотрели всех зверей и поднялись по ступенькам на террасу ресторана. Тут пахло нагретыми за день сосновыми досками, пивом, клеенкой и едой. Они выбрали столик поуютнее, в уголку террасы, возле ели, раскинувшей ветви на самой террасе, сбросили со скатерти рыжие иглы и уселись в приятно скрипнувшие плетеные кресла. Подошел сутулый официант с мокрыми усами и таким выражением лица, которое означало, что ему ни до чего решительно нет никакого дела. Скворцов заказал селянку на сковороде, водки, салат, лимонаду и сосисок. Под крышей террасы суетились какие-то маленькие, проворные птички, чирикали и торопливо куда-то летели, — казалось, что они там совещаются, потом что-то предпринимают и опять совещаются. Антонина сказала об этом Скворцову, он лениво поглядел наверх, ничего не ответил и налил себе большую стопку водки.
Пил он неприятно, обхватывая края стопки красными губами и почти совсем закатывая зрачки. Перед каждой стопкой он говорил: «Ваше здоровье» и шутливо чокался о стакан с лимонадом.
Несмотря на легкое опьянение, он все же чувствовал, что то «особенное», возникшее между ним и Антониной у клетки с кайманами, тает с каждой секундой. Движения Антонины сделались связанными, она стала вдруг благодарить, чего раньше не делала, несмотря на то, что жаловалась на голод, ела очень немного, и выражение доверчивости, которым светился ее взгляд весь нынешний день, сменилось настороженностью.
Скворцов обозлился: вечер, хлопотливое чириканье птиц, музыка в саду, обильная и красиво поданная еда, запах ели — все это располагало его к привычной и откровенной беседе… Ему хотелось взять Антонину за руку или коснуться ее колена, прищуренно и тайно заглянуть в ее глаза и глубоким, чуть взволнованным голосом, тем, каким он обычно разговаривал с женщинами, завести разговор — ничего не значащий внешне, но полный намеков, каламбуров, острот особого направления, тот разговор, в ведении которого он не знал равных себе, который приносил ему неизмеримое удовольствие и очень возвышал его в собственных глазах. Но он не мог начать этот разговор, потому что, несмотря на весь день, проведенный вместе, Антонина была насторожена сейчас еще больше, чем до этого дня, потому что она ничего совершенно не пила, и потому что сидела она так, что ему казалось — вот встанет и уйдет.
Стараясь побороть злобное раздражение, он выпил еще водки, поковырял салат и вдруг улыбнулся, подумав о том, скольких усилий еще будет стоить ему эта черноглазая девчонка.
— Чего вы? — спросила Антонина.
— Так, — ответил он и, еще не перестав улыбаться, упрямо стиснул челюсти. Его белое лицо приобрело странное, двойственное выражение, чуть бессмысленное, немного пьяное, вызывающее и ласковое в одно время.
— Чего вы? — опять спросила Антонина.
— Ничего. То есть не ничего.
— А что?
— Вы мне очень нравитесь.