Наши знакомые — страница 29 из 125

— Я выпью.

— Пей.

Она налила себе полстакана, вздохнула и выпила, не садясь.

Выпил и Скворцов. Дворничиха поддразнивала его то какой-то барышней с Васильевского, то каким-то извозчиком, от которого он убежал, не расплатившись… С каждой минутой она хмелела все сильнее. Склонив набок голову и хитро прищурившись, Татьяна тихим голосом спрашивала его, помнит ли он, как еще тогда, зимой, вот здесь же, на кухне…

— Что здесь?

— Вот про нее. Забыл?

Дворничиха сбросила платок, потянулась, сладко и медленно зевнула и вспомнила чулки.

— Я ведь их тогда ей подарила, — сказала она лениво, — Помнишь, Тоня?

— Помню. Они до сих пор целы.

— Да ну? Неужели целы?

— Правда. Ни разу не штопала.

Скворцов молча жевал хлеб.

— Слышишь, музыкант?

— Слышу.

— Чего ж не дерешься?

Скворцов поднялся и, размахнувшись, ударил Татьяну кулаком в лицо.

Она не заплакала, не крикнула, даже не встала из-за стола.

— Что, — спросил Скворцов, — довольна?

Татьяна помолчала. Глаза ее посветлели. Маленькой рукой она прижала щеку с такой силой, что пальцы побелели. Скворцов тяжело дышал.

— Дрянь, — сказал он наконец, — сука!

Потом он налил себе стакан рыжего вина и выпил залпом. Губы его вздрагивали, волосы блестели, татуированные руки сжимались в кулаки.

— Ну, — вдруг тихо, с улыбкой сказала Татьяна, — может, о загранице ей расскажешь, а? Как мне рассказывал. Про ихние рубашечки розовые, про ихние простынки, про то, как целуют тамошние бабы… Расскажи, Леня…

— Ударю, — хрипло пригрозил он.

— Ударь, да расскажи… Может, про меня… Как ты…

— Замолчишь?

— Чего мне молчать…

— Танька…

Антонина встала и сзади подошла к нему. Он замахнулся. Прикусив губу, она почти повисла на его руке. Он попытался ее стряхнуть, рукав его рубашки лопнул, но Антонина вцепилась в его плечо.

— Пусти!

— Не пущу…

Он тяжело дышал. Левая его рука была свободна — он мог ударить левой, но Антонине не было страшно.

— Зубы выбью!

— Ну ударь…

На столе у края лежала вилка. Она схватила вилку.

Когда он ушел, она заплакала. Ее всю трясло. Татьяна сидела над нею, гладила ее волосы мягкой и теплой ладонью и что-то шептала.


Всю ночь они шептались, лежа на одной постели и крепко обнявшись. Обе плакали, и обе утешали друг друга.

Было душно.

По-прежнему во дворе кто-то пощипывал струны мандолины. Этажом выше танцевали фокстрот — потолок размеренно и степенно охал. От сумеречного света белой ночи кафельные стены кухни порой мерцали то там, то здесь, — это было непонятно и страшновато. На столе стояли еще целая неоткупоренная бутылка вина, шоколад, мандарины…

Татьяна встала и, шлепая по полу босыми ногами, принесла в чашке вина и еды на тарелке.

— Ты что? — шепотом спросила Антонина.

— А ничего. Давай выпьем?

— Выпьем.

Татьяна отпила полчашки и протянула остальное Антонине.

— Мало, — так же шепотом сказала Антонина, — ты неровную половину выпила. Ну-ка, отпей-ка еще!

Дворничиха выпила и опять легла.

— Жарко, да?

— Жарко.

— А вы где сегодня были? — равнодушно спросила дворничиха. — С утра ушли, что ли?

— С утра.

— Гуляли?

— В зверинце были.

— А-а. Знаю. Ну, как там — ничего?

— Ничего.

— И слона видели?

— Видели.

— Мне так очень обезьяны нравятся. Смешные. Верно, смешные?

— По-моему, нет.

Потом они выпили еще и прижались друг к другу.

— Какая, ты все-таки полная, — говорила Антонина, — и крепкая. Плечи… Дай-ка я голову тебе на плечо положу… Широкие какие плечи. А у меня худые. Потрогай, верно, худые? Колются. Да?

— Нет…

— Ну что ты — «нет». У меня только шея красивая. Правда? Вот погляди-ка. Красивая?

Она села в постели и высоко подняла голову.

— Тоненькая, а красивая.

— Красивая, — согласилась Татьяна.

— Какая-то она такая… Нравится мне.

— И мне нравится. Ты ложись, ложись…

— Давай еще выпьем?

— Выпьем.

— А шоколад вкусный, верно?

— Верно.

— Я уже совсем пьяная. А ты пьяная, Таня?

— Пьяная…

Татьяна лежала на спине и смотрела в потолок блестящими глазами. Антонина сидела с ногами на краю постели.

— Сколько сейчас времени?

— Не знаю.

— Я девушкой была такой, как ты. Слышь, Тоня? А вот замуж вышла и раздалась. Откуда что… И плечи, и все такое, — она тихо засмеялась, — и белой стала.

— А детей у тебя не было?

— Не было.

— И не хочешь?

— Не знаю… Ничего не знаю. Ложись, что ты сидишь?..

— Сейчас. Жарко. А знаешь, я, как замуж выйду, так сейчас и рожу. Право…

— Ну вот, — смеялась Татьяна, — чудачка какая…

— Да чем же чудачка?

— Так, смешно… Дай-ка мне мандаринку да ложись… Спать надо…

— Только давай одеялом не укрываться. Жарко очень. Не умею я вдвоем спать…

— Не умеешь? Тут уметь нечего… Жарко, — говорила дворничиха, — это разве жарко? Это тепло…

Раскинув руки и лениво усмехаясь черным в сумерках ртом, дворничиха медленно и негромко говорила о чем-то, не совсем понятном Антонине.

— Не надо, — просила Антонина, — зачем ты это…

— Как зачем? — улыбалась дворничиха.

— Так. Не надо…

— Не я, так Леня… Он знает… Налей-ка мне винца. Осталось там?

— Осталось…

Они опять пили и опять разговаривали.

— У тебя голова-то не кружится? — спрашивала дворничиха.

— Кружится. А у тебя?

— Я что! Я привыкла… Ну, ложись, ложись… Чего дрожишь. Волосы у тебя хорошо пахнут. Сами — или мажешь чем?

— Сами.

— Горячая ты какая… Ох, горячая. Ленька раздразнил?

Антонина молчала.

Дворничиха приподнялась на локте и близко заглянула ей в глаза.

— Что молчишь? Я, как вошла, так сразу и подумала. Темно. Музыкант мой из угла в угол бегает. И ты тоже — отворачиваешься. Зачем отворачивалась? Потом свет зажгла — гляжу, господи милостивый, уши у тебя так и горят, ушки твои на макушке — красные-прекрасные. И сама ты прекрасная… — Она усмехнулась и легко, одним пальцем дотронулась до маленького уха Антонины.

— Где сидели?

— На подоконнике.

— Это он обожает. Это ему завсегда первое место — подоконник.

И непонятно добавила:

— Ему везде постелька, дьяволу рыжему.

Вскочила с кровати, подошла к окну и оттуда глуховатым голосом спросила:

— Он небось стоял, да?

— Не помню, — солгала Антонина.

— А ты тут небось была, да? В уголочке. И он вот этак…

— Не знаю.

— Не знаешь? Ври — не знаешь? Как же это можно не знать…

Вернувшись, дворничиха села на кровать, как сидела давеча Антонина, и, натянув сорочку на колени, сказала чужим голосом:

— Дрянь ты!

Она долго просидела молча. Потом наклонилась к самому лицу Антонины и, обдав ее винным дыханием, быстро и внятно заговорила:

— Послушай, Тоня, что же это на свете делается, а? Ведь как же это теперь жить? Ведь вот я… Ничего у меня нет в целом свете, кроме черта этого музыканта. Мужик мой, что ли? Горшок каши стрескает, да и осоловел. Живет, как все равно бревно, с лопатами своими да с ломом, да улицу поливает. Ему белья чистого не дай — век немыт будет. Кряхтит, сморкается, спину об косяк чешет. Во — морду нажрал. В кровать ляжет — сейчас ко мне. Больно он мне нужен, овца нечесаная. Потом отвалится, зачмокает — и спать. Это ночью. А я лежу — смотрю в потолок. И дурно мне, и тошно, и так бы ну встала и крикнула. А что кричать? Да и кто услышит? Таракан запечный? Большое ему дело до меня. Лежишь, лежишь… Господи! Молиться? Да что молиться? Зазвонит звонок — встанешь, выйдешь… По двору идешь — и качает. Вот я так ему, музыканту, раз ворота отперла — он пьяный был — летом. Стоит в калитке, калитка низенькая, только плечи видны, а голова там. Я говорю: проходите, гражданин… Он чего-то хмыкает. Пьяней вина, одним словом. Я ему голову нагнула и за руку. Втащила его в калитку, замок навесила, обернулась, он все стоит под стеночкой…

Татьяна замолчала.

— Ну?

— Чего «ну»? У меня пальтишко-то возьми и распахнись. Предстала перед ним, а сама не вижу. Он молчит, и я молчу. Тяжелый, белый, без шапки, волосы гладкие… Второй час шел, под воротами сумерки были, как сейчас тут или чуть потемнее. Ты, спрашивает, кто? Мне смешно стало — молчу. Он еще раз: ты кто? Я опять молчу. Он меня руками вот к себе сгреб, дохнул спиртом да в губы, в губы. Сам-то еле стоит. А мне все равно, никогда раньше со мной такого не бывало. На камни — знаешь, где лопаты стоят и ящик железный. Позвонят, думаю, мужик мой выйдет, э, да наплевать. И думать перестала. Что думать? Вся точно провалилась. И звон или как все равно звезды с неба падают, видала?

— Видала, — тихо сказала Антонина.

— Ничего ты не видала, — усмехнулась дворничиха и, обхватив лицо ладонями, закачалась взад и вперед, точно от зубной боли, — никаких звезд ты не видела и не увидишь…

Она вдруг замолкла, пытливо и быстро взглянула на Антонину и, прекратив раскачиваться, тихо сказала:

— А может, увидишь?

— Что увижу?

— Все…

— Да что «все»?

— Не знаю, — напряженно, с трудом произнесла дворничиха, — ну, вот… то, что я хочу увидеть, да не вижу, никак не вижу… чтоб я была ему нужна… чтоб он у меня спрашивал… Чтоб я думала что-то, сама думала, понимаешь?

— Понимаю, понимаю…

— Чтобы он мне про рубашки розовые не смел говорить… сволочь, музыкант чертов… Чтоб… Не хочу я так…

Она опять закачалась, закрыв лицо ладонями…

— Я понимаю, — живо заговорила Антонина, — я, Таня, понимаю… Ты хочешь, чтобы он был не только твоим мужем, но и другом. Да? Таким, знаешь, близким другом…

— Не знаю, — не отрывая рук от лица, перебила Татьяна, — и не говори лучше. Неправда все это. Видела я друзей, живут в сорок седьмом. Спят на разных постелях. В очках оба. Дурачье…

Помолчав, она вздохнула, потянулась и легла под одеяло.

— Худо мне…